Мой белый, белый город - Илья Штемлер


Илья Штемлер Мой белый, белый город

Илья Петрович Штемлер МОЙ БЕЛЫЙ, БЕЛЫЙ ГОРОД Маленькая повесть в шести новеллах


Прошло много лет, как я уехал из города, где родился.

Но в памяти моей он сохранился все таким же - под тяжелым, яростным солнцем, полным липкого морского ветра.

Ветер надувал развешанные по дворам на веревках простыни, рубашки, наволочки. И город казался огромным парусником, если можно представить кривые улочки, древнюю крепость как корабельные надстройки…

В те годы по утрам меня будили зеленщики, старьевщики - мелкие продавцы мелкого товара.

А еще в те годы в мечети на минаретах не было микрофона, и слабый голос муэдзина не мог согнать с меня сон, хотя мы жили рядом с почитаемой всем мусульманским миром древней мечетью Таза-Пир.

Каждый год я стараюсь побывать в своем городе. И с каждым приездом моим город меняется настолько, что, кажется, и небо меняется. И море…

Недавно я вновь приехал в Баку.

Днем была жара, и я работал ночами. А спать ложился на рассвете, при пении муэдзина с минарета мечети Таза-Пир. Теперь он пел довольно громко: на минарете установили микрофоны, со всех четырех сторон.

Микрофоны - это уже не детство. Они появились после того, как я, окончив институт, уехал из Баку.

Кое-кто вообще утверждает, что и вместо старика муэдзина на минарете поставлен магнитофон, срабатывающий от часового механизма ровно в пять утра. Чтобы правоверные не проспали первый намаз.

Я этому не верю. Не хочу верить…


Кто бросит в нее камень?


Каждый из нас подбирал себе камень по вкусу.

А выбор был: в соседний двор с полмесяца как привезли машину камней. Собирались рыть колодец. И вот уже с полмесяца как вечерами спорили жильцы соседнего двора: каждый хотел, чтобы колодец вырыли поближе к его квартире.

Рабочие - губастый Ибрагим и его жена - сидели под тутовником, ели лаваш с виноградом и ждали, когда кончится спор и укажут место, где рыть колодец. Они сидели с шести вечера дотемна, изредка обращая лица в сторону окна, из которого доносились наиболее громкие крики.

- Холера бы взяла этого Гитлера и тебя, Таир! - кричала горбатая Зейнаб. - Был бы мой муж рядом, он бы не допустил, чтобы его жена-инвалид таскала ведро воды почти из Арменикенда. О-о…

- Какой Арменикенд?! Что ты мелешь, глупая женщина? - возражал ей старый Таир, председатель артели по ремонту обуви. - Десять шагов от моей квартиры и двенадцать от твоей. Всего на два шага разница!

Таир выскакивал во двор и отмерял шаги в разные стороны, словно искал место, где зарыли клад. В парусиновых брюках он казался большим белым циркулем…

- Два шага до твоей могилы, Таир! - вопила Зейнаб. - Посмотри, какие шаги ты делаешь для себя и какие для меня, несчастный!

Таир хлопал себя по дряблым ягодицам и нервничал:

- Клянусь жизнью, эта женщина может свести с ума академика из Академии наук! Пойми, женщина: если шагать наоборот - будет центр. А в центре колодец копать нельзя. Постановление исполкома!

Губастый Ибрагим молча жевал свой лаваш с виноградом, щуря черные глаза, разъеденные дымом от кипящего кира, - днем он работал кирщиком, заливал крыши киром. А его жена испуганно замирала, придерживая кусок лаваша у рта.

Груда камней с каждым днем уменьшалась - прекрасный, отполированный морем крупный галечник - ребята за ним приходили даже с Бондарной улицы, а это не так уж и близко, надо сказать. Но куда не пойдешь в поисках хорошей биты для игры в «цукорий»…

Наконец позавчера Ибрагим в разгар перепалки соседей завернул виноград и лаваш в газету «Вышка». Встал. Плюнул в кучку оставшихся камней, закинул на плечи две лопаты и пошел со двора. Жена подхватила большую плетеную корзину - зембиль, плюнула в то же самое место, куда плюнул муж, и выругалась по-русски, как ругался дворник, косой Захар, когда читал сообщение о наступлении немцев…

- Все из-за твоего упрямства, женщина! - кричал Таир. - Они самому председателю суда Алекперову колодец рыли.

- Лучше бы они этому Алекперову что-нибудь другое вырыли, - подхватила Зейнаб. - Моей племяннице два года дал. А за что?! Сколько людей сейчас спекулируют, и ничего! Война, жить трудно. Кто крутится, тот живет…

Итак, выбор у нас был широкий, и каждый мог подобрать себе камень по вкусу. Правда, вкус почти у всех мальчишек совпадал - бита должна быть не круглая, чтобы не катиться, лучше всего овальная и тяжелая, чтобы сбить «цукорий»… Игра заключалась в следующем: в центр очерченного мелом круга ставилась пустая банка с маленьким камешком - «цукорием» - наверху. Так прозвали камешек в связи с тем, что сахар по-украински назывался «цукор». Его до войны продавали в голубых пачках… И заядлые любители чая, после того как осушали стакан, переворачивали его и на дно водружали огрызок сахара, что и напоминало внешне нашу перевернутую банку с камешком на макушке. Вероятно, поэтому и прозвали игру «цукорий». И надо отметить, что это была самая популярная игра нашего военного детства, за исключением, пожалуй, другой игры - «Здравствуй, осел!», но не о ней сейчас речь…

Мы играли в «цукорий». Мы отступали от круга метров на десять и по очереди швыряли свою биту. Попасть в банку было несложно. Главное, так выбить ее из-под «цу-кория», чтобы камешек свалился в меловой круг. А это было великое искусство, которое давалось не многим. Игра была азартная, она разжигала страсти, сопровождалась криками, спорами, клятвами и мелким плутовством. И нередко прерывалась потасовкой, когда двор шел на двор…

Cсвою удачу… Но мне так и не удалось до конца испить сладкую чашу победителя - кто-то крикнул за спиной:

- «Дезертирка» вышла!

Я тут же был забыт. Все обернулись в сторону крыльца, на котором стояла девчонка в голубой косынке. Черными, чуть навыкате, глазами она беспокойно и настороженно ощупывала нас. Все соседи считали, что она красивая девочка, но я был убежден, что красивым человек не может считаться, если у него такие бараньи глаза. И такие волосы, похожие на растрепанную метлу дворника Захара…

Девочка поджала одну ногу, и все увидели протертую насквозь подошву старой туфельки. Губы ее скривились, и она произнесла негромко - вероятно, не хотела, чтобы ее кто-то слышал, кроме нас:

- Мне в школу надо…

Мальчишки многозначительно покачивали в руках тяжелые биты.

- …Если я опоздаю, меня будут ругать, - отчаянно добавила она и осторожно, точно пробуя пальцами ног воду, ступила на первую ступеньку.

- Давай! Давай! Спускайся, - злорадно подбадривали ее.

- Вы будете бросать в меня камни? - Она шмыгнула носом.

Все молчали. И без слов было ясно, что намерения ватаги в отношении девчонки не слишком миролюбивы…

Я же отчаянно старался схватить за хвост ускользающую удачу, что так внезапно свалилась на меня.

- Эй, Томка, ты видела, кто сейчас сбил «цукорий»?

- Ты дурак! И все вы дураки…

Она повела худенькими плечиками под стираным-перестираным платьем и спустилась с крыльца, глядя прямо перед собой.

Кто-то из нас первым пустил камень по асфальту, прямо под ноги девочке. Второй, третий… Камни, словно трассирующие пули, веером слетались к тому месту, куда ступали ее туфли. Девочка подпрыгивала, пропуская их под собой, и, не выдержав, побежала…

Все началось с того душного вечера, когда во дворе появился высокий мужчина в толстых очках. Это был отец Томки - Спартак Адигезалович Адигезалов. Все знали, что он ушел на фронт в самом начале войны. И вот вернулся. В очках и гимнастерке с латкой на локте. Неизвестно, кто первым пустил слух, что Спартак не просто вернулся, как возвращались раненые, а убежал с фронта, дезертировал. Потом мы долго гадали, кто же пустил этот слух - то ли горбатая Зейнаб, то ли тетка Марьям, которая продавала соседям вонючее хаши. Но слух такой был. А так как у всех соседей кто-то воевал или уже был убит или ранен, то слух этот не оставили без внимания.

- Счастливая Аида, Томкина мать. Умерла, не дожила до черного часа - видеть мужа-дезертира. Подумаешь, близорукий! Кто сейчас здоровый? Все воюют - и ничего. - И горбатая Зейнаб сообщила, что однажды ночью она видела, как Адигезалов шел по двору… без очков. Ночью. Думал, что его никто не видит, все спят. Он шел в уборную без очков… Зейнаб так поразилась, что не могла и слова вымолвить. Тогда ей все стало ясно. Видимо, она и пустила слух, что Адигезалов - дезертир…

- И как его родители таким именем назвали: Спартак? - озадаченно спросил дворник Захар.

- А что родители? - вмешалась Зейнаб.- Как что - родители виноваты. Откуда они знали? Как что - всё родители виноваты…

- Нет, не все мне ясно, - сомневалась моя бабушка. - Почему он добровольно ушел на фронт? Я ведь помню, он стоял на призывном пункте на улице Полухина, вместе с моим Женечкой…

- Почему? Чтобы пыль в глаза пустить! - Казалось, что горб у Зейнаб еще больше вздулся от негодования.

- Ладно, ладно! - прикрикнула моя бабушка. - У человека, может быть, катаракта обоих глаз. А вы!..

Дворник Захар, дремавший под теплым вечерним солнцем, встрепенулся. Он знал все, что происходит на свете. И по каждому поводу имел свою точку зрения.

- Катаракта? Ха-ха… Это же рыба такая. - И уточнил для пущей важности: - В Африке.

- Рыба - каракатица! Катаракта - это болезнь глаз, - поправила бабушка, которая тоже кое-что знала, но редко это показывала.

Дворник Захар тотчас отчаянно заспорил. Но бабушка презрительно оглядела его маленькую фигуру и покачала головой:

- Тебе, Захар, как человеку, тоже имеющему дефект зрения, не мешало бы это знать.

Захар еще отчаяннее заспорил - он не любил, когда намекали на то, что он косой, даже так тонко намекали, как это сделала тогда моя бабушка.

- И девочку жалко, - вздохнула Зейнаб. - Такая красивая.

- Слушай, перестань, да! Всех жалко? Наоборот - пусть ей будет стыдно за отца. Чтобы тот все понял. - Захар отошел от женщин и принялся подметать двор, хотя только-только закончил уборку…

Вообще-то Томка считалась своей девчонкой. Было время, когда мы хотели взять ее с собой, собираясь бежать на фронт. Но потом кто-то нас предал, и затея провалилась, сопровождаемая ревом всех заговорщиков - наказывали при широко распахнутых окнах. И весь квартал знал, что произошло…

Словом, Томка была своя девчонка. И если бы не загадочное возвращение с фронта ее отца Спартака Адигезаловича, она так бы и оставалась своей. К тому же на нашу улицу принесли подряд три похоронки, и сорок дней, согласно обычаю, все родственники убитых ходили в трауре…

Надо сказать, что и Томка не очень хотела с нами знаться, после того как мы не поверили, что ее отец вернулся с фронта по состоянию здоровья. Она молча терпела наше презрение, и это выводило нас из себя. И лишь когда кто-то первым запустил в нее камень, а потом и все остальные мальчишки, как стая волчат, последовали его примеру, она заплакала…

Я нередко вспоминаю ту историю с Томкой. Даже в другой, взрослой своей жизни приходится сталкиваться с такой слепой неприязнью к существу, которое ничем не виновато в том или ином поступке, имеющем к нему очень отдаленное и чисто условное касательство. Людям порой недосуг разбираться до конца, да и лень. Если это не затрагивает их лично. А несправедливость по отношению к кому-то переносится легко. Скольким людям доставляло наше равнодушие горькие минуты, даже если оно проявлялось не столь бурно, как в той истории моего детства!

Школьная парта, которую занимала Томка, стояла в конце средней колонки. И она сидела одна, никто не хотел с ней сидеть. Когда педагог выуживал из ветхого классного журнала фамилию «Адигезалова», Томка проходила через весь класс под мычание учеников. Тогда злились учителя - узнать нельзя, кто мычит: у всех сомкнуты губы. Поэтому учителя избегали вызывать Томку, благо она готовила все уроки на «отлично», в чем учителя были уверены…

Однажды Томка отвечала зоологию. Надо было перечислить все органы чувств окуня. Интересно, какие могут быть чувства у окуня? Чувство горячей сковородки? Мы, тридцать балбесов, слушали, с каким пылом Томка рассказывала про окуня, словно это был ее хороший знакомый. Кое-кто даже перестал мычать. Оказывается, у Томки были рыбки, и она каждый день записывала о них какую-то ерунду: что они едят, как реагируют на разные звуки. Особенно, дескать, их пугает звук, который издает расческа, когда проводишь ею по ребру аквариума. Класс был поражен. В то время как мы гоняем по двору, занимаясь всякой чепухой, Томка, та самая Томка, которую мы презирали, оказалась не зубрилкой, а человеком целеустремленным, вызывающим к себе интерес учителей. И это било по нашему самолюбию.

Месть наша была мелкой. Один из учеников, по фамилии Сеидов, - толстощекий коротыш, слишком сытый на вид по меркам нашего полуголодного военного детства, - выкрикнул с места, что все равно Томка - «дезертирка» и слушать ее ответ ему невыносимо…

Томка покраснела и беспомощно взглянула на учительницу.

- Какие-то глупости! - воскликнула наша добрейшая Гоар Сергеевна. - Очень легко обидеть человека… Если бы и вправду ее отец… - Учительница запнулась и покраснела, как Томка. - Давно бы разобрались, - вяло договорила Гоар Сергеевна.

Томка шла на свое место, втянув в тощие плечики маленькую голову. Зоологиня растерянно пыталась внушить нам, что мы возводим напраслину на человека, который, вероятно - да и наверняка, - был отозван с фронта по состоянию здоровья. Что мы жестокие, неумные дети… К тому же мы трусливы, навалились всем классом на своего товарища…

- Да?! А тетка Зейнаб сама видела, как он шел ночью в уборную без очков… - выложил главный козырь Сеидов.

- А у тебя отец заведует рынком! - вдруг перебил Сеидова мой лучший друг Борис.

Было не совсем понятно, какая связь между отцом Сеидова и отцом Томки, но мы почему-то эту связь уловили. Интуитивно…

- Ну и что?! - закричал Сеидов.

- А ничего! - ответил мой лучший друг. Возможно, Борис и сам пожалел - с чего это он выскочил? Вероятно, оттого, что у Сеидова всегда в сумке были отличные завтраки. А однажды он притащил в школу… кусок шоколада. Об этом долго говорили на всех уроках, а кое-кто из младших даже приходил посмотреть на Сеидова. На большой перемене. Ждали: может быть, он еще раз вытащит кусок шоколада и покажет людям… Так этот самый Сеидов слыл большим правдоискателем. И, честно говоря, если бы не он, мы хотя бы в классе оставили Томку в покое. Нам предостаточно было и своих забот…

Мы сидели на крыше и считали звезды.

Может быть, кому-то это представляется пустым делом, но мне до сих пор это кажется одним из самых азартных занятий… Звезды подмигивали, смеялись, менялись местами - словом, вели себя очень нетерпеливо. Будто наши взгляды их щекотали… Редко кто из ребят мог честно досчитать до ста. Все путалось, перемешивалось, приходилось начинать сначала. Так мы воспитывали волю и терпение - качества, весьма необходимые мужчинам. Какими смешными кажутся нам сейчас многие детские увлечения и с какой серьезностью мы к ним относились! Вероятно, в этом и заключается вечная загадка детства, выжимающая сентиментальные чувства у весьма суровых людей, уже тертых-перетертых нашей другой, взрослой жизнью…

В просветленной звездами ночи плоские крыши домов казались заплатами на широкой и темной спине города. Лишь кое-где сквозь дружную светомаскировку вдруг прорывался тусклый огонек - кто-то включал лампочку, небрежно занавесив окно. И мы уже были готовы орать: «Свет! Свет!» - но огонек, к нашему огорчению, пропадал, видно, хозяин и сам догадывался, что нарушил светомаскировку тылового города, да еще такого, как Баку. Если бы немцы прорвались к нашей нефти, говорил Захар, то «стратегически» они бы войну выиграли. На что моя бабушка утверждала: «Ничего. Выкрутимся. Сталин что-нибудь придумает». Но Захар в долгу не оставался: «Слушай, Мария, ты умная женщина… Если в керосинке нет керосина, водой ее не разожжешь». Но бабушка не могла допустить, чтобы за кем-то в споре с ней оставалось последнее слово. При этом она пользовалась широким спектром исторических параллелей. «Хорошо, - говорила моя бабушка. - А англичане? В восемнадцатом году захватили Баку. И вылетели отсюда как миленькие».

…Посрамленный Захар молчал, он не имел такого арсенала знаний, он был дворником и не собирался баллотироваться в Академию паук. Правда, и моя бабушка не думала выставлять свою кандидатуру в Академию, она продавала керосин на Балаханской улице…

Так вот, мы сидели на крыше и считали звезды. А ноздри наши ловили запахи двора, квартала, улицы. Здесь, на высоте, мы точно знали, в какой квартире что варят, что жарят. В основном варили перловый суп. Или чечевичный, на постном масле. Или пекли пышки из кукурузной муки вперемешку с отрубями…

А наши уши выбирали в приглушенной вечерней кол-готне опасные для нашего уединения сигналы: вот скрипнула балконная дверь особым ржавым скрипом, и через мгновение раздался голос:

- Борька-а-а…

Мы сидим не шевелясь, будто Борьки среди нас и не было.

- …Я кому кричу? Или ты уснул, несчастный? - продолжал нестись к нам голос Борькиной матери.

- Сичас, да-а, - не выдерживает напряжения Борис. - Уже подышать свежим воздухом нельзя, да?

- Мой руки, иди спать.

- Я уже мыл руки, - отвечает Борис не трогаясь с места. - Скоко можно мыть эти руки?

Торг между Борькой и его мамой продолжается… Час растаскивания нас по домам наступил, нас зовут голоса… Точно как предрассветные крики петухов - начал первый, для затравки…

- Ледя! Леонид… Ледик… Вот и моя бабушка вступила.

- Ты не слышишь, да, как зовет тебя твоя бабушка? Тебе что, уши заложило?

- Слышу.

- Иди домой.

- Сичас.

- Не сичас, а сию минуту. Я уже постель нагрела, остынет.

Я краснею. Я чувствую, как сквозь темень ночи проступают светофорным огнем мои щеки и уши. Ах, бабушка, бабушка… Как она меня позорит… Но это начало, настоящий позор впереди.

Дальше