Черная шаль - Луиджи Пиранделло


Луиджи Пиранделло ЧЕРНАЯ ШАЛЬ

I


— Подожди, — сказал Банди своему другу д’Андреа. — Я пойду предупрежу ее. Если снова начнет упрямиться — войдешь без разрешения.

Оба были близоруки и, разговаривая, стояли почти вплотную. Их нередко принимали за братьев: примерно одних лет, они во всем походили друг на друга — оба высокие, худощавые, прямые; все делали они аккуратно, с мелочной щепетильностью. Беседуя, они то и дело поправляли друг другу пенсне или галстук или — если все было в порядке — трогали пуговицу сюртука. Разговаривали они мало. И унылость повседневного существования отражалась на их бледных лицах.

Вместе росли они, вместе учились в университете, помогая друг другу, только один на юридическом, а другой на медицинском отделении. Теперь, служа в разных местах, они могли встречаться только вечерами и неизменно прогуливались по длинной аллее над обрывом на окраине города.

Они настолько сдружились, что им достаточно было едва заметного кивка, взгляда, слова, чтобы мигом понять друг друга. Выходя на прогулку, они обменивались отрывистыми фразами, а потом уже всю дорогу молчали, словно короткие эти фразы давали им достаточную пищу для размышлений. Шествовали они медленно, понурив головы, точно усталые лошади. Ни тот, ни другой ни разу не соблазнился перегнуться через перила и взглянуть вниз — на холмы и долины и на море, пламеневшее там, вдалеке, в последних лучах заката. Как это прекрасно и как трудно представить себе, что можно идти вот так и ни разу не обернуться, не взглянуть!

Несколько дней назад Банди сказал другу:

— Элеоноре что-то нездоровится.

Д’Андреа взглянул на него и по выражению глаз понял, что болезнь несерьезна.

— Она хочет, чтоб я ее посмотрел? — спросил он.

— Нет, говорит, что не хочет.

И оба продолжали свой путь, хмурые, словно рассердились на эту женщину, которая заменила им мать и которой они были обязаны всем.

Д’Андреа потерял родителей в детстве, и его взял к себе дядя, который не мог дать ему образования. Элеонора Банди и ее маленький брат тоже осиротели, когда ей было восемнадцать лет; ценой мучительной экономии она растянула, как могла, маленькое наследство. Потом ей пришлось работать, давать уроки музыки и пения. Так вырастила она брата, так дала образование и ему, и его другу.

— Зато я толстая, а вы худые, — весело говорила она молодым людям. — Я отобрала у вас весь жир.

Она и вправду была очень толста и толстела все больше. Но лицо у нее было тонкое, нежное, как у мраморных ангелов в церкви. Прекрасные черные глаза, прикрытые длинными ресницами, и мелодичный голос смягчали первое впечатление. Она всегда страдала, когда на нее смотрели, и грустно улыбалась, думая о своей внешности.

Она играла на рояле и пела, может быть, не по всем правилам, но зато с большим чувством. Если бы не чопорное воспитание, не провинциальные предрассудки и, наконец, если бы не брат, она могла бы стать певицей. Когда-то она мечтала о сцене. Только мечтала, не больше. Теперь ей под сорок. В городе ценят ее таланты — это все же некоторое утешение. А кроме того, она вырастила двоих несчастных, одиноких детей, и это вознаграждало ее за долгие годы самопожертвования.

Доктор д’Андреа ждал долго, а его друг все не выходил.

Гостиная, где он сидел, была светлая, хотя и невысокая; от старомодной, потертой, выцветшей мебели веяло духом прошлого; словно скорбя о былом величии, взирала эта мебель на свое отражение в двух больших зеркалах. Казалось, эту комнату населяли только портреты умерших предков. Они сердито смотрели из рам на единственный новый предмет — кабинетный рояль Элеоноры.

Доктору надоело ждать, он встал, подошел к двери, прислушался. Услышав приглушенный плач, тихо постучался.

— Входи, — сказал Банди, открывая дверь. — Не понимаю, почему она так упрямится.

— Да потому, что я ничем не больна! — крикнула Элеонора сквозь рыдания.

Она сидела в глубоком кожаном кресле — огромная, бледная, как всегда в черном. Сейчас особенно странным казалось, что у нее такое детское лицо; что-то почти неприличное было в этом, особенно смущал остановившийся взгляд, какое-то безумное упорство в глазах, которое она к тому же старалась скрыть.

— Нет, правда, я не больна, — повторила она немного спокойнее. — Ради Бога, оставьте меня. Не думайте обо мне.

— Хорошо! — сухо отрезал брат. — Вот Карло. Он разберется, что с тобой такое, — и вышел, яростно хлопнув дверью.

Элеонора закрыла лицо руками и затряслась от рыданий. Д’Андреа смотрел на нее; ему было неловко и стыдно. Наконец он спросил:

— В чем дело? Что случилось? Неужели вы даже мне не хотите сказать?

Элеонора все плакала; он попытался мягко, но настойчиво отвести ее руки от лица.

— Перестаньте, — убеждал он ее. — Ну, скажите... не бойтесь. Я ведь тут, рядом.

Элеонора покачала головой; и вдруг в каком-то порыве схватила его руку в свои; лицо ее исказилось, и она простонала:

— Карло! Карло!

Д’Андреа наклонился к ней (что не вязалось с его чопорностью):

— Скажите мне...

Тогда она прижала к щеке руку и сказала тихим, отчаянным, умоляющим голосом:

— Помоги мне умереть, Карло. Помоги мне, ради Бога! Я не знаю как, и не хватает духу.

— Умереть? — улыбнулся он. — Ну, что вы! Зачем вам умирать?

— Я должна умереть! — повторила она, задыхаясь он слез. — Скажи мне, как это сделать. Ты ведь врач. Я больше не могу! Я должна умереть... Другого выхода нет. Только умереть.

Он удивленно смотрел на Элеонору. Она тоже взглянула не него, но сразу закрыла глаза, лицо ее снова исказилось, и вся она сжалась, словно испугалась чего-то.

— Да, да, — решительно сказала она, придя в себя. — Я погибла, Карло! Погибла!

Д’Андреа бессознательно отдернул руку.

— Что? Что вы сказали? — пробормотал он.

Отведя глаза, она приложила палец к губам и кивнула в сторону двери:

— Только бы он не узнал! Не говори ему, ради Христа! Сперва помоги мне умереть. Дай мне что-нибудь, я приму как будто лекарство. Я буду думать, что ты мне дал лекарство. Только чтоб сразу! Я не могу, сама не могу, страшно! Уже два месяца я мучаюсь и все не решаюсь. Скажи, Карло, ведь ты мне поможешь?

— Чем я могу помочь вам? — спросил д’Андреа в растерянности. Она снова схватила его руку и сказала, умоляюще заглядывая ему в лицо:

— А если ты не хочешь, чтоб я умерла... ты не мог бы... меня спасти... еще как-нибудь?

Д’Андреа выпрямился и сурово нахмурил брови.

— Карло, я тебя умоляю! — твердила она. — Это не для меня, нет, не для меня, только чтоб Джорджо не знал. Если ты еще помнишь хоть то немногое, что я сделала для вас обоих, — помоги мне, спаси меня, Карло! Неужели придется все это вынести? Я ведь столько делала, столько мучалась! Такой позор в мои годы! Страшно мне, страшно...

— Как могло это случиться, Элеонора? Кто этот человек? — только и нашелся спросить д’Андреа, подавленный этим необыкновенным признанием.

Она снова кивнула на дверь и закрыла лицо руками:

— Не надо! Я не могу сейчас об этом думать! Разве тебе не жаль Джордже? Такой позор для него!..

— Но как же? — спросил д’Андреа. — Это преступление. Вдвойне преступление. А нельзя ли помочь... как-нибудь иначе?

— Нет! — решительно и горько сказала она. — Довольно. Я поняла. Оставь меня. Мне нехорошо...

Голова ее откинулась на спинку кресла, тело обмякло.

Карло д’Андреа растерянно смотрел на нее сквозь очки. Он еще не освоился с тем, что узнал, ему было тяжело и неловко при мысли, что эта добродетельная женщина, образец чистоты и самопожертвования, так позорно пала. Возможно ли это? Элеонора Банди? Она ведь отказалась в молодости от стольких блестящих партий! А теперь, теперь, когда она давно уже не молода... А может быть, именно поэтому?

Он взглянул на нее, и оттого, что она так безмерно пышна, особенно неприличной и грязной показалась ему эта мысль.

— Ступай! — нервно повторила она. Не глядя на него, она чувствовала весь ужас его подозрений. — Ступай, скажи Джордже. Пусть скорее делает со мной все, что хочет. Ступай.

Д’Андреа вышел почти машинально. Приподняв голову, она проводила его взглядом. И как только захлопнулась дверь, она потеряла сознание.


II


После ухода д’Андреа Элеоноре стало легче — первый раз за два месяца невыносимой тоски. Ей показалось, что самое страшное позади.

У нее больше не было сил бороться с этой мукой; пусть решится ее судьба как угодно, только скорей!

Сейчас войдет брат и убьет ее. Ну что ж... Она не заслужила ни уважения, ни сочувствия. Правда, она сделала для него и для его друга больше, чем велел ей долг, но теперь она разом потеряла всякое право на благодарность.

Опять ей стало страшно, и она закрыла глаза.

В глубине души Элеонора обвиняла себя. Да, она сама, сама виновата — столько лет она справлялась со своими порывами, заставляла себя жить высокими, чистыми помыслами и самопожертвование свое считала долгом. И погибла вот так, сразу! Как это страшно!

Единственное ее оправдание ничего не значит для брата. Она могла бы ему сказать: «Джордже, быть может, это ты виноват!» Пo совести говоря, ведь так оно и есть.

Она заменила ему мать. И за все, что сделала она для него, за великую ее жертву, он даже не улыбнулся ей ни разу — ни он, ни его друг. Словно души их были отравлены молчанием и скукой, стиснуты бессмысленной тоской. Окончив университет, оба с головой ушли в работу, работали очень много, и вскоре им никто уже не был нужен, кроме них самих. Теперь им не терпелось рассчитаться с нею, и это глубоко ее оскорбляло. Вот так, внезапно жизнь ее стала бесцельной. Что же остается ей теперь, когда она поняла, что больше не нужна этим юношам? А молодость ушла, молодость не вернешь!

Даже первое жалованье не смягчило брата. Может быть, приняв от нее такую жертву, он мучается, потому что связан на всю жизнь и должен отдать взамен свою свободу? Ей хотелось сказать ему просто:

— Не думай обо мне, Джордже. Я хочу только, чтобы тебе было хорошо... Ты пойми!

Но она уже слышала его брюзгливый ответ:

— Ну, ну! Что это ты? Я не забыл о своем долге. Подожди, я выплачу тебе все.

«Выплатишь? Да разве это мне нужно?» — хотелось ей крикнуть. Она ведь ни разу не задумалась, жертвуя собой, ни разу не пала духом, всегда улыбалась.

Она знала его упрямство и потому не настаивала. Но как трудно ей было жить, как задыхалась она в этой атмосфере холодного бесстрастия и отчуждения!

Жалованье его росло, и он окружил сестру комфортом, настоял, чтобы она бросила преподавание. И однажды, в недобрый час, один из часов вынужденного унизительного для нее бездействия, пришла ей в голову мысль, которая сперва показалась смешной: «Хорошо бы выйти замуж!»

Да ведь ей тридцать девять лет! Да еще при такой толщине... пришлось бы и жениха заказывать по мерке! Но только так могла бы она избавить брата от тяжкого бремени благодарности.

Почти бессознательно Элеонора стала следить за собой, одеваться, как девицы на выданье, о чем раньше и не помышляла.

Те, кто некогда добивался ее руки, стали теперь отцами семейств. Раньше ее это не трогало, сейчас она вспоминала об этом с досадой, завидовала подругам, которым удалось обзавестись семьей.

Она одна осталась ни с чем...

А может быть, еще не поздно? Неужели вправду кончилась деятельная жизнь и ей суждено прозябать в этой страшной пустоте? Неужели она должна погасить пламень страстной своей души? Остаться во мраке?

Пришла невыносимая тоска. Мучительные желания терзали Элеонору, и пропала ее милая непосредственность, изменился ее смех и самый звук ее голоса. Речи ее стали насмешливы, даже желчны. Она понимала, как сильно переменился ее характер, испытывала отвращение к самой себе, к могучему своему телу, к темным неожиданным порывам, которые так внезапно возникли и теперь мучили ее и не давали покоя.

Тем временем брат сэкономил нужную сумму, приобрел участок земли и выстроил дом. Он уговорил ее поехать туда на месяц. Но ей показалось, что, быть может, он просто хочет избавиться от нее, и она решила совсем поселиться в усадьбе. Тогда он будет свободен. Она перестанет обременять его своим присутствием. Да и сама избавится от этой нелепой мысли — выйти замуж в таком возрасте.

Первые дни прошли хорошо, и ей показалось, что не так уж трудно будет Здесь жить.

Вскоре Элеонора привыкла вставать на заре и уходить в поле. Она останавливалась на каждом шагу, зачарованно вслушивалась в удивительную тишину полей, где каждая былинка трепетала от утренней свежести, и в перекличку деревенских петухов; любовалась зелеными полосками лишайника на камне или бархатным мхом на поваленном стволе оливы.

Здесь, вдали от города, обрести бы другую душу, другие мысли, другие чувства, стать бы такой, как приветливая жена арендатора, которая так ласково с ней беседует и столько успела рассказать интересного о деревне... В этих нехитрых рассказах открывался ей новый, неожиданный и глубокий смысл жизни.

Сам арендатор был невыносим; он гордо называл себя человеком передовых взглядов — да, немало довелось ему повидать, ведь он побывал в самой Америке, целых восемь лет в Беноссарие жил. Вот и не хочет теперь, чтоб его единственный сын стал каким-то арендатором. Когда мальчику исполнилось тринадцать лет, он определил сына в училище, пусть «поучится грамоте», а потом и в Америку послать ~можно, это страна большая, уж там-то он выйдет в люди.

Теперь Джерландо было девятнадцать лет, но за долгие годы ученья он добрался только до третьего класса технической школы. Был он неуклюж, топорно сложен и совершенно замучен отцовскими заботами. В школе он поневоле набрался городских замашек и от этого выглядел еще глупее.

Каждое утро он смачивал свои жесткие, непокорные волосы и расчесывал их на пробор; но потом волосы высыхали и торчали пучками, словно на черепе у него были шишки; и брови у него росли пучками, и первые побеги усов и клочковатой бороденки. Бедняга этот Джерландо! Жалко его — такой угловатый и вечно сидит над книгой. Отцу нередко приходилось изрядно попотеть, чтобы разбудить его, потому что он то и дело засыпал тяжелым сном сытого борова; еще совсем одурелого, шатающегося спросонья, крестьянин отвозил сына в город, на новые муки.

Когда приехала синьорина, Джерландо попросил ее поговорить с матерью, чтобы та похлопотала перед отцом. Проклятое это ученье, проклятое оно, проклятое! Сил никаких нет!

Элеонора попыталась вступиться за него. Но отец и слушать не стал — ни-ни-ни! Со всем уважением, конечно, только покорнейшая просьба не впутываться в чужие дела! Тогда, отчасти — из жалости, отчасти — от скуки, отчасти — для забавы, она стала помогать этому бедному мальчику, чем могла.

Каждый день, после обеда, она приглашала его в свою комнату. Он приходил, смущенный и растерянный, зажав под мышкой книги и тетради. Ему было не. по себе — наверное, синьора просто хочет позабавиться, посмеяться над его бестолковостью. Только он тут ни при чем. Отец приказал. Что говорить, к ученью он не способен. Вот если надо дерево посадить или с волом управиться, это он может, черт побери! И он показывал ей свои мускулистые руки, кротко глядел на нее и широко улыбался, обнажая белые, крепкие зубы...

Но почему-то день ото дня ей становилось все неприятней его присутствие. Уроки прекратились. Она выписала из города рояль и теперь запиралась у себя, погружалась в музыку и в чтение. Однажды вечером она заметила, что, лишившись так внезапно ее помощи, ее общества, советов ее и шуток, он стал подкрадываться к окну, чтобы послушать пение и игру на рояле. Ей вздумалось захватить его врасплох. Повинуясь внезапному дурному побуждению, она прекратила играть и быстро спустилась по лестнице.

— Что ты тут делаешь?

— Я слушаю...

— Нравится тебе?

— Очень, так нравится, синьора! Как будто в раю! Элеонора расхохоталась. И тут, словно этот смех хлестнул его по лицу, он кинулся на нее — возле дома, в темноте, за полосой света, падавшего с балкона.

Так это произошло.

Ошеломленная неожиданностью, она не смогла оттолкнуть его, почувствовала, что теряет сознание под грубым натиском, и уступила, сама того не желая.

На следующий день она уехала в город.

Что же теперь? Почему не идет Джордже? Может быть, д’Андреа еще не сказал? Может, он думает, как ей помочь?

Она закрыла лицо руками, словно страшилась увидеть пропасть, разверзшуюся перед ней.

Тут ничем не поможешь. Надо умереть. Только — как? И когда? Отворилась дверь, и на пороге появился Джордже, бледный, растерянный и заплаканный. Д’Андреа поддерживал его.

— Я хочу знать только одно, — сказал Джордже сквозь зубы, отчеканивая каждый слог. — Я хочу знать, кто этот человек.

Элеонора не подняла глаз, она только медленно покачала головой и разрыдалась.

— Ты скажешь! — крикнул Банди. — И кто бы он ни был, ты выйдешь за него замуж.

— Нет! — простонала она, еще ниже опуская голову и судорожно сжимая руки. — Это невозможно! Никак невозможно!

— Он женат?

— Нет, не женат! — поспешно ответила она. — Только это невозможно, поверь!

— Кто он? —настаивал Банди. — Кто он? Говори! Элеонора сжалась под бешеным взглядом брата; она с трудом приподняла голову и простонала:

— Я не могу...

— Говори, а то убью! — проревел Банди, занося кулак над ее головой. .

Д’Андреа стал между ними и строго произнес:

— Лучше уйди. Она скажет мне. Иди. И выпроводил его из комнаты.


III

Дальше