Гений безответной любви. - Марина Москвина


Меня зовут Люся Мишадоттер. По паспорту я русская, хотя все мои родственнички — это какая-то адская смесь из индустанцев, удмуртов, кхмеров, каракалпаков, ненцев, коряков, маньчжуров, германо-швейцарцев, белорусов, юкагиров, один каким-то шальным образом в эту компанию затесался гваделупец, зато на редкость богато представлен маленький северный народ ыйе и евреи Израиля.

Причем все борются за то, чтоб я принадлежала именно к их, собственно говоря, ничем не выдающейся нации.

Я же считаю себя исключительно потомком гордых викингов — отсюда это имя — Мишадоттер, что означает «дочь Миши». Это мой литературный псевдоним.

Ни для кого не секрет, что я стану великой писательницей. Я напишу роман, какой никто никогда не писал, да и не мог написать. Я напишу книгу о своей жизни.

Мне только все некогда засесть. Жизнь меня страшно увлекает, вот в чем беда. Лишь когда судьба начинает катиться под откос или небо разверзается над моей головой, я иду к письменному столу, разгребаю завалы, мочу тряпочку, тщательно вытираю пыль, включаю обогреватель, сажусь и на чистом листе бумаги, трепеща, большими печатными буквами вывожу синей шариковой ручкой:

«УТОПЛЕННИК»

а внизу помельче:

«роман»

Потом идет эпиграф:

«И только когда он утонул, лицо его приобрело

спокойное и дружелюбное выражение…»

Из подслушанного разговора.


Катастроф у меня, слава богу, навалом. Неслыханные потрясения, чудовищные неудачи, сокрушительные несчастья, новые и новые аварии то и дело обрушиваются на меня. Другой великий писатель на моем месте был бы раздавлен жизнью, впал в черную меланхолию и на этой почве давно бы разразился «Утопленником», да еще создал бы одноименную пьесу для радиопостановки.

Я же, бедолага, все время выруливаю. Минуту назад кругом расстилалась выжженная пустыня и громоздились голые бесплодные скалы, ни тени любви, ни намека, телефон молчит, нигде никакого интересного мероприятия, на улице минус двадцать градусов: либо иди вешайся, либо садись пиши книгу.

Это великий миг, когда мир — так мне кажется — смотрит на меня с надеждой. Доктор Фауст бы ахнул, сам Вольфганг Гете бы закачался, узнай, к какому мгновенью я обращаюсь с мольбой остановиться.

Но именно в этот момент, практически полностью в безвоздушном пространстве, на пике тоски жизнь снова начинает подавать признаки жизни, и вот я уже затылком чувствую, каждым своим позвонком ее дыхание, ее сердцебиение, ее кровообращение… Какой идиот станет в этом случае безвылазно сидеть дома, а не жить, жить и еще раз жить на полную катушку?!

Так я сидела однажды за письменным столом, уставившись в окно — там пара ворон одиноко парила в небе. Я мирно ждала, когда меня осенит первая фраза. Ни в коем случае нельзя недооценивать ее значение, когда пишешь роман. Это — как вдох, как первый крик ребенка. Если тебе удалось начать — расслабься и радуйся, Бог довершит все остальное. Но уж начать-то, черт побери, начни!

А то я тут еду в метро, подходит ко мне человек — очень гладко выбритый — и говорит:

— Вы не поможете мне кончить?

— А вы уже начали? — спросила я его, сдвинув брови.

Он посмотрел на меня как на сумасшедшую. И всю дорогу делал вид, что между нами не произошло столь жизненно важного философского разговора.

А впрочем, было бы неплохо, если Бог тоже бы и начал. Чтоб самому вообще не делать никаких усилий. Поэтому мысли у меня были заняты тем, что я опубликую эту вещь в журнале «Дружба народов», поскольку в ней будет шуметь ветвями мое исполинское генеалогическое древо, иными словами, вовсю будет тусоваться моя непутевая, честолюбивая, свихнувшаяся на своих национальных распрях и религиозных предрассудках родня, включая, разумеется, абхаза Колю Гублию, — хоть он мне седьмая вода на киселе, — вечно бухого, с завидным здоровьем, живущего по не понятным никому причинам под солнечным небом Гваделупы.

Естественно, мой роман выдвинут на премию Букера и переведут на все языки мира, в том числе на язык маленького народца ыйе! Я стану страшно знаменита. Газеты мира будут перемывать мне кости, раздувать слухи о моих любовных приключениях, я стану секс-символом Европы. Даже мой муж Левик, может быть, обратит на меня внимание. Впрочем, на Букера он вряд ли обратит, если только на Нобеля, на двух Букеров и одного Нобеля… Ведь он такой у меня, всецело сосредоточенный на достижениях в области культуры.

Левик — фотокор. Он фотографирует знаменитостей. Только великие деятели искусств, сокровища всех времен и народов могут надеяться на то, что Левик станет с ними возиться. Дизи Гиллеспи своей лучшей фотографией обязан Левику. Без всякого «рыбьего глаза» Левик снял Дизи с такими надутыми щеками, пылающими глазами и раскаленной трубой — никто не верит, что там вообще изображено человеческое существо.

— В наше время сисек и пиписек, — жалуется Левик, — я как фотограф-поэт терплю фиаско. Я покажу одно ухо человека, а перед тобой — вся его судьба. Руки какие на моих фотографиях выразительные! А глаза?! Взгляни в глаза моего Гиллеспи! Кому нужен его старый натруженный член?!.

Не знаю, мне кажется, в таком негритосе, как Дизи Гиллеспи, все прекрасно, а то, что Левик делит жизнь на прекрасное и безобразное, душит его как творческую личность и не дает стать гением. Я иногда думаю: если бы он осмелился подарить миру фотографию «член Дизи Гиллеспи» — да, старый член лучезарного Дизи, — в памяти человечества Левик остался бы великим фотографом.

Я Левика, бедолагу, совсем не интересую, ни под каким соусом. Даже в наши лучшие времена, когда мы с ним только что познакомились и он ухаживал за мной как бешеный, Левик не сфотографировал меня ни разу.

— Пойми, — объяснял он мне, — это моя работа, а не хобби.

Иной раз до абсурда доходит. Еду я в метро, ко мне подходит человек — вполне цивильный, в дорогой косухе, не пьяный, вытаскивает пачку денег и говорит:

— Вы фотографируетесь за деньги?

Я отвечаю:

— Фотографируюсь.

— Как? — спрашивает он.

— Как-как? — говорю я. — Иду в фотоателье, плачу деньги и фотографируюсь: на паспорт, на партбилет или на пропуск на завод.

Левик очень злится, когда я вступаю в контакт с незнакомыми людьми на улице или в транспорте. Он говорит, что снаружи я чистоплюй, а в подкорке у меня заложена ужасная тоска по отбросам общества. Левик постоянно игнорирует тот факт, что я романист и нуждаюсь в бездне впечатлений.

Я просто вынуждена целыми днями слоняться по городу! Ибо то, что мы с Левиком считаем местом своего обитания, это полностью позабытый богом район. К нам приехал родственник из Оренбурга дядя Теодор, у него был инсульт, он уже пять лет вообще не разговаривает — двигательная функция сохранилась, а речевая атрофировалась. Так вот этот дядя Теодор вошел к нам в подъезд и сказал:

— Г р я з н о.

И с тех пор снова больше ничего не говорит.

Что я могу к этому добавить?

Все такое тут не мое: и дома, и асфальт, и машины. У меня здесь совсем нет знакомых, я почти ни с кем не здороваюсь. Я не могу тут причислить себя ни к одной категории людей: ни к детям, ни к старикам, ни к женщинам.

Даже небо тут кажется не моим, хотя небо-то уж я всегда и везде рассматриваю как личную собственность. Плюс, конечно, картина из моего окна! Как мне пришлось поработать над собой, чтобы полюбить ее всей душою. Причем, только я полюбила ее, моментально мне позвонила Каринка, моя подруга, и говорит:

— Зайди ко мне! У меня в гостях знаменитая ясновидящая из Еревана. Человека видит насквозь! Все скажет — что было, что будет, сто процентов из ста! Диагнозы ставит — рентген. Кого тебе надо — приворожит, не надо — отвадит, под ее взглядом у одного армянина зарубцевалась язва желудка! Это потрясающе!..

Я сразу вспомнила, как недавно меня обчистили на Чистопрудном бульваре. Иду из своей газеты с гонораром, а мне навстречу две цыганки. С одной только взглядом встретились, и я мгновенно забилась в ее лапах.

Она подходит и говорит:

— Не бойся, не буду тебе гадать. Одно скажу: хорошая ты девушка, а в любви тебе не везет. Много ты добра делаешь людям, а они этого никто не ценит. Вот я сейчас порчу сниму! Дай мне свой волосок, этот волосок надо в рублик завернуть.

Она вынимает у меня из сумки кошелек и заворачивает волосок в сторублевку.

— Только в руки не бери! Я тебе заверну и обратно положу, — а сама накручивает все более и более крупные купюры.

Помню, сквозь туман в голове моей забрезжило: все, привет, осталась без пфеннига, и вдруг ловлю себя на том, что жду этого момента, как фокуса.

— На арабском языке молитву не читай!.. На могилу не ходи!.. Фу! Фу! — Она подула на руки и разжала пустые ладони.

Дэвид Коперфильд позавидовал бы ловкости этих немолодых уже, смуглых, мозолистых рук.

— Так, — деловито сказала она. — Здоровья тебе, счастья, радости!

— Счастья! Счастья! — вторила ей вторая цыганка.

— И вам счастья, девочки! — Я им ответила и потрепала свою по голове.

Я, вообще, когда меня обжуливают, всегда это знаю, чувствую и понимаю, но не могу совладать с обаянием момента. Какой-то звон в ушах начинается, я улыбаюсь своей фирменной придурковатой улыбкой и вроде даже любуюсь мошенничеством, как особым и полноправным видом искусства.

— Я не приду, — сказала я Каринке.

— Зря! — Она уговаривала меня. — Тебе это было бы интересно! Как романисту!.. Весь Ереван по ней с ума сходит.

Я и пошла.

Ну что ты скажешь, на кухне у Каринки сидела женщина, которая мне сегодня приснилась, причем в черно-белом изображении. Обычно мне снятся цветные сны, порой такие яркие, что хочется выскочить из этих слепящих красок, особенно когда снится солнце, одно сплошное солнце …во весь экран.

Но это был четкий графический сон — так снятся мне люди уже неживые. И там она поцеловала меня, к моему удивлению, совсем незнакомая женщина.

Я ей сказала об этом.

— …Бог любит ее, — отозвалась она, искоса взглянув на меня, и поставила передо мной чашку чаю. — Иисус несет ее на вытянутой руке.

Она села напротив и поглядела на меня в упор. Потом долго молчала. Так долго, что Каринка с тревогой спросила ее на армянском языке — когда она волновалась, она непроизвольно переходила на язык своих предков из Кафана:

— Что-нибудь не так?

— Нам этого нельзя говорить, — ответила та на армянском, — но ей я должна сказать…

— Ты скоро умрешь, — она произнесла по-русски, мягко и спокойно, как нечто само собой разумеющееся.

И я восприняла это так же в первый момент. В полнейшем молчании выпила чаю и съела печеньице.

— Ну, мне пора, — говорю, посидев чуть-чуть с ними для приличия. Неясно, о чем можно было разговаривать после подобного заявления.

Я скоро умру, подумала я, и сразу почувствовала, как включился и заработал какой-то могучий защитный механизм, чтобы эта мысль показалась мне забавной.

Ерунда! Просто ерунда! Черт меня дернул пойти к этой ясновидящей. Мало мне моего психотерапевта Гусева.

Нет, это невозможно. Невозможно, и все! Я! Молодая, здоровая, …красивая! Да-да! В фас я вполне даже ничего… И вообще, у меня совсем другие планы.

Я пишу книгу. Большой роман, которого ждет, затаив дыхание, человечество.

Я еще не посадила дерева! У меня квартира, муж Левик, мы с ним на будущей неделе собирались купить велотренажер…

В конце концов, я ращу сына! Он, собственно, уже вырос, но совершенно не стоит на своих ногах — нигде не работает, не учится, целыми днями сидит у себя в комнате и сочиняет исключительно древнескандинавские саги…

Со мной ужас что творилось. Но прежде чем окончательно упасть духом, я зашла в парикмахерскую и остриглась почти под лысого. Тут же выяснилось, что у меня очень белые и оттопыренные уши.

Далее на моем пути оказалась почта — там продавалась фотографическая открытка: жук-скарабей катит по дорожке навозный шарик. Я написала на обороте: «Левик! Любовь моя! Это я качу к тебе самое дорогое, что у меня есть!»

И отослала по нашему адресу.

Если все обойдется, получим вместе, а нет — он один. Это будет моя последняя шутка.

Потом я зашла в поликлинику, пускай, думаю, посмотрят, может, со мной что-нибудь неладное?

Районный терапевт подробно обследовала меня, прикладывала холодный фонендоскоп к моей груди, села за стол и написала (я хорошо читаю тексты вверх ногами):

«Язык чистый,

сознание ясное».


Немного успокоенная этим заключением, я спустилась в метро и поехала к себе в редакцию. «Белиберда!» — почти уже беззаботно я думала, катясь по эскалатору.

— Вас ждут седые пирамиды Египта!.. — звучало жизнеутверждающе из всех динамиков.

— Купите хорошие шубы по низкой цене на будущую зиму!..

— Избавим от табачной зависимости…

— Обратитесь к нам сегодня, завтра о вас будут знать миллионы!!!

Мне захотелось в с е э т о осуществить: во всем участвовать, приобрести, избавиться, обратиться!.. В памяти всплыла притча, которую рассказал мой мальчик, когда ему было четыре года.

Одних людей в булочной замуровали кирпичами. Они так расстроились, что сразу умерли. А это была шутка.

Мораль истории такова: никогда не надо отчаиваться.

Меня знобило. Сердце бухало так, что я начала опасаться, не беспокоит ли это окружающих пассажиров? У соседа слева я увидела книгу под названием «Секрет хороших поцелуев».

«Секрет хороших поцелуев, — прочитала я, незаметно скосив глаза (я всегда так в метро читаю газеты, журналы и бульварные романы), — заключается в расслаблении мышц рта. Никогда не целуйтесь с запечатанными наглухо губами и стиснутыми зубами. Разве может кому-то понравиться целоваться с человеком, у которого приступ судорог в челюстях?»

Я подняла на него глаза. Это был законченный обормот, как бы он теоретически ни продвинулся в этом направлении, вряд ли с ним кто-нибудь решится на практические занятия. У него есть единственный шанс, и этот шанс — Я! Я так люблю целоваться! Ой, я могу испытать оргазм просто от одного поцелуя.

Но он совершенно не обращал на меня внимания.

Зато подвыпивший сосед справа, похожий на Пабло Пикассо «голубого периода», в берете и шарфе, вдруг наклонился ко мне и произнес, элегантно грассируя:

— Мадам! Я вас приглашаю сожительствовать. Я живу в Долгопрудном. Не прельщает? Напрасно. Вот я сейчас возьму и пошлю вас на … Если б вы знали, как я одинок!..

Неужели я скоро умру? Когда? Завтра? Через три дня? На следующей неделе? Немыслимо! Да и с какой стати? Язык у меня чистый, сознание ясное. Что это будет? Несчастный случай? Насилие? Самоубийство? Дорожно-транспортное происшествие?

Меня прямо чуть не стошнило несколько раз!

Я шла по Тверскому бульвару, потом по Гоголевскому, сердце у меня выскакивало из груди, оно где-то билось на полметра впереди, и, как это ни странно, я забрела в Музей Востока. Там, у золотых статуй Будд, сидели малыши с бумагой и карандашами. За ними каменной стеной стояли их родители.

— Всю свою жизнь Гаутама Будда, — рассказывала малышам руководительница кружка, — посвятил тому, чтоб узнать, в чем причина страданий. И он это выяснил! — Она как песню пела. — Не надо ни к кому и ни к чему привязываться и не надо ничего хотеть, не надо ни к чему стремиться и не надо ставить цели, не надо эти цели достигать!..

Она подняла глаза на родителей. У них было у всех одинаковое выражение лица — смесь чисто человеческого недоумения с важной строгостью органов государственной безопасности.

Тогда она спохватилась и добавила:

— НО БУДДА БЫЛ НЕ ПРАВ!

И тут я громко засмеялась. Все обернулись на меня, а я стою и хохочу как полоумная, немного приплясывая и хлопая в ладоши, со мной такое бывает, ко мне еще в школе во время урока врача вызывали, дикие приступы смеха сотрясали все мое существо, меня даже водили к психиатру, но он это объяснил половым созреванием, и вот я скоро, наверно, умру и свои припадки заберу с собой в могилу.

Я повернулась и бросилась бежать, заботясь лишь о том, чтобы не споткнуться обо что-нибудь и не упасть и не загреметь прямо с выставки Будд в милицию или психушку.

Нет, я не понимаю: я скоро умру или не умру? Хорошо, отбросим слово «скоро». Что остается? Умру я или не умру? Умру, конечно! Тогда какая разница, черт побери, когда это случится?!

… А как же те, кого я люблю и кто любит меня, для кого я еще что-то значу? Как же вся моя жизнь??? Я должна ее увековечить. Всем назло, пока не напишу роман — не умру! А уж как напишу — тогда, пожалуйста. Это мое последнее слово.

Я вернулась домой, взяла мокрую тряпочку, стерла пыль со стола, включила обогреватель, села и на чистом листе бумаги синей шариковой ручкой написала:


Опознание младенца

Порой мне снится один и тот же сон, как будто жизнь моя сворачивается, как полотно, и я кувырком лечу в детство. Там столько солнца! Свет разгорается, нарастает — …и неожиданно гаснет. В этот момент я обычно просыпаюсь. И мне всегда интересно — а дальше? Мне кажется, это сон о смерти. Я помню, когда я родилась, мой дедушка Соля сказал, я отлично помню, как он произнес, он даже не произнес это, а изрек:

Дальше