— Это вы, жопы?..
— …Да, — Левик добродушно развел руками. — Две жопы, — заявил он кротко, — хотят припасть к вашим стопам и попросить прощения за то, что одна жопа хряпнула вас фотоаппаратом по башке. А если вы меня не простите, то я оденусь в рубище, посыплю голову пеплом и до последних дней буду сокрушаться, что сделал в жизни ложный шаг.
— Не стоит беспокойства, — царственно отвечал доктор Гусев. — Любые происходящие в нашей жизни события несут в себе скрытые в них послания, которые содержат в себе Учение.
И с этими словами он…
— ЧТО??? — вскричал Левик, когда я читала ему эту предпоследнюю главу своего романа.
— Уснул, — сказала я.
— Слава Богу! — воскликнул Левик. — А то я думал, что ты в своем романе вывела меня не только как сумасшедшего поэта, подлого изменщика и ловеласа, но еще и убийцу шокотерапевта Гусева.
Он надел свои крылья ангела, взял полиэтиленовый пакет и весело отправился в магазин за продуктами разгадывать дальше тайны банок, тайны опилок и вечную тайну света.
Я скоро умру. Быть может, очень скоро. Наверно, завтра. Поскольку сегодня утром, проснувшись и скосив глаза, я не увидела кончик своего носа.
А доктор Гусев меня предупреждал, он прочел в древних манускриптах, мол, это верный признак того, что «человек уходит с физического плана».
— Если когда-нибудь, — он говорил мне, — ты не увидишь кончик своего носа, немедленно зови меня.
— А вдруг вас не будет на месте? — я спрашиваю.
— Я буду всегда, — он ответил. — Ну, может, меня тут не будет, на этой планете, каких-нибудь несколько часов. А так — звони, не стесняйся.
И вот я набираю его номер и слышу, какой-то нечеловеческий голос отвечает:
— Абонент недоступен..
Я снова набираю его номер и слышу:
— Номер, который вы набираете, не существует.
Так, я подумала недоуменно, что ж теперь делать? И сразу зазвонил телефон.
— Я приглашаю тебя сегодня в Колонный зал Дома Союзов! — это была моя мама Вася. — Там будут давать пододеяльники! Хор будет петь из Елоховского собора. Кстати, ты знаешь, что этот Новый год наступит позже … на одну секунду?
— Не морочь мне голову, — я говорю.
А Вася:
— Это научно доказанный факт: раз в два года Земля замедляет свой ход, и волны времени набегают друг на друга.
К телефону подошел папа.
— Люся, — он сказал, — у меня к тебе просьба. Дяде Теодору из Оренбурга исполнилось семьдесят лет. И он собирается жениться. Вчера он звонил и попросил нас в Москве на углу Хрустального и Варварки раздобыть для него экстракт от импотенции. Причем у этого экстракта такое название вычурное — йохуимбэ или что-то еще. Вася из вредности отказалась ехать за препаратом, а мне как-то неудобно. Еще подумают, что я импотент.
— Не волнуйся, я съезжу, — говорю.
Снова зазвонил телефон.
На проводе Хаим Симкин, наш бывший диссидент, а ныне великий писатель Израиля, ярый и необузданный кинематографист. Мой друг Моня Квас ему ассистирует безуспешно, а грозный Хаим Симкин его костерит на чем свет стоит.
— Ало! — он произносит важным еврейским голосом. — Я буду краток. Дела у меня блестящи. Но вы же знаете Моню! Такое ощущение, что он ничего не умеет! Он хочет, чтобы я достал пленку, людей, деньги, а сам будет сидеть со мной рядом и делить аплодисменты.
— Что вы говорите такое? — я отвечаю ему. — Моня знает иврит, английский, он много работал с иностранцами…
— …и всякий контакт с ним заканчивается скандалом! — легко подхватывает великий писатель. — Короче, он вам прислал сувенир. Зайдите ко мне, не сочтите за труд, а то у меня очень мало времени.
За окном два человека несут стекло. Причем стекла не видно, а просто два мужика идут в неестественно напряженных позах. Так и мы все что-то несем, я подумала, чего, в общем, не видно.
А вон и тот желтый, безнадежно унылый автобус, ползущий между домами, с квадратной дверцей позади. Почему-то у этих автобусов, я давно за ними наблюдаю, всегда брюхо забрызгано грязью. И люди из окон следят за его продвиженьем испуганным взглядом.
Помню, однажды я представила себе, что сделаю обязательно, когда наступит мой последний день. Я позвоню Белкину. И приглашу его погулять со мной в Ботаническом саду. Неважно, какая погода, какое время года, — я всегда счастлива с ним.
— Да тебе лишь бы я был! — говорит он. — Посади тебя хоть перед кучей говна, тебе все будет отлично.
Мы зимой с ним в Сокольниках бегали по снегу босиком, шли-шли, потом скинули ботинки, я сняла чуть ли не все и побежала в одних трусах и в майке. А он бежит за мной с моими вещами и кричит:
— В снег! В снег! Где поглубже! Не надо по дороге! Холодно!!!
Потом я села на лавочку, и он мне ноги растер своими варежками. Я говорю:
— Если б ты в проруби сейчас искупался, и я бы с тобой.
Белкин как-то вечером гулял в январе, увидел прорубь, разделся, вошел в ледяную черную воду, потом вышел, оделся и больше никогда этого не делал.
Зато мы в ливень с ним в Ботаническом саду купались в пруду с лягушками.
И танцевали потом на танцплощадке, где танцуют старики. С ним все здороваются, окликают. Он постоянно танцует на этой танцплощадке.
— Пусть видят, что я с девушкой, — сказал Белкин. — А то — один да один, подумают, что я голубой.
Он ведь танцор, Белкин. Он танцует, как бог.
— Я что-то полюбил, — говорит, — танцевать сидя. Я вышел на новый уровень жеста. Надо принимать каждое свое движение! Тогда чуть двинулся — и уже танец. Одними пальцами можно танцевать, одним взглядом… Ты тоже танцуй со мной.
А как он танцевал в Сокольниках со своим приятелем — дауном Саней!
Тот нарядился, в костюме, белой рубашке, галстуке — и они стали танцевать там, где встретились, — никому не стараясь понравиться, мимо музыки, каждый в своем ритме, двое — на дороге, я чуть не заплакала.
— Так и вижу, — говорит Белкин, — как мне открывают надгробный памятник. Памятник человеку, который всю жизнь провалялся на диване, прогулял в парках и садах, ничего не изобрел, не открыл и не оставил никакого следа на Земле.
Я ему позвонила, и мы договорились встретиться во Владыкино около метро, мы там обычно встречались.
— Сейчас хорошая пора, — он сказал, — поздняя осень, трепетное такое время, как ранняя весна.
Когда я уходила из дому, я слышала, Левик с мальчиком беседовали об искусстве. Левик рассказывал, его знакомый живописец нарисовал великую картину — три метра на три — «Искательница вшей», которая снискала оглушительный успех на аукционе Сотбис.
— Ну вы, художники, уже всем надоели! — восклицал мальчик. — Кто написал бы сейчас «Сикстинскую мадонну»? Один художник занимается тем, что кусает собак, живет в будке и ходит на четырех ногах, другой из какашек складывает фигуры. Где, черт вас всех побери, классическое искусство?
Я помахала им, но они были так увлечены, что не обратили внимания. Ладно, роман я оставила на столе. На пустом письменном столе — в центре — полностью законченный роман. Название — «Утопленник». Хотя у меня там утопленника никакого нет.
— Неважно, — говорил Левик. — «Утопленник» — название культовое.
Я спустилась в метро и увидела жуткое зрелище: на скамейке сидела девочка и сдирала кожу с персика.
В вагоне двое забулдыг отгадывали кроссворд. Один говорит:
— «Последний подарок от группы товарищей?» Пять букв!
Второй, поразмыслив:
— …Шорты?..
— Венок! — подсказала им старушка.
Они примерили.
— ДА!!! — так радостно.
Морем пахнет. И эти крымские пирамидальные тополя… Что они делают здесь, вдоль наземного перегона «Коломенская» — «Автозаводская»?..
— Пойдите сюда, — позвал меня какой-то тип в телогрейке и ватных штанах с двумя сумками картошки. — Я покажу вам то, чего вы никогда не видели!..
— А что? А что? — и уже иду к нему, в случае со мной эта фраза безошибочно срабатывает, тем более, он протянул мне конфетку, театральный леденец.
— Смотри, — сказал он и вынул из кармана пистолет. А сам пьяный, еле на ногах держится. — Хочешь, я застрелю кого-нибудь?
— Упаси Господи, — говорю я, уже грызя его леденчик.
— Я спекулянт, аферист и убийца. Два института закончил.
— А где на это учат? — я спрашиваю. — В каких институтах?
— Жизнь учит, — ответил он. — Сам я рязанский, Сельскохозяйственный окончил в Рязани. Год отработал в народном хозяйстве, пять лет отсидел в тюрьме, вышел, поступил в Радиотехнический институт…
— Молодец какой, — говорю, — опять поступил в институт!
— …окончил и стал грабителем и убийцей! Хочешь, дам свой телефон? Позвонишь: «Витек, так и так…» Если тебе надо кого-нибудь чикнуть.
— Нет-нет, — говорю я, — огромное спасибо.
— Нет-нет, — говорю я, — огромное спасибо.
— Зря! Ты не смотри, что я скромно одет. У меня все есть: ботинки саламандра, пальто от «Хуго Босс». Я просто жене из загорода картошку везу.
— А ваша жена знает, — спрашиваю, — что вы по профессии — бандит?
— Ни в коем случае, — он ответил. — Дома ты один, на работе другой, в милиции третий.
— Зачем это вам? — я спрашиваю. — К чему? У вас хорошие глаза, доброе лицо…
— Значит, постарел, обвисла кожа, — произнес он с большой печалью и пошел на выход такой походкой, как будто он из картошки сделан. Все его толкают, пинают, а у него в кармане заряженный пистолет.
Голуби наполняли воздух своими криками. Пока я шла к Хаиму, погода сто раз поменялась — то солнце, то дождь, то туман, везде жгли осенние листья, стелился дым, падал снег, неслись облака. Случайно по Божьей милости разум покинул меня в этот день. Я, кажется, завтра умру, ну и что из того? Я собиралась жить вечно, но была встревожена и жалка, теперь я шагаю по улице, и во мне поднимается т о м о е забытое ликование. Впервые в жизни я наслаждалась самой собой, ни о чем не горюя и не беспокоясь. Ни о деньгах, ни о взаимной любви, я ела мороженое — эскимо шоколадное в шоколадной глазури (кстати, они переборщили с шоколадом, знала бы — не купила!). И несла такое же Хаиму Симкину.
Хаим встретил меня по-домашнему, в шлепанцах и трико, он был радушен, пузат, одинок и расслаблен. Сразу мне было вручено письмо и подарок от Мони Кваса.
Письмо было короткое: «Люблю… И хочу!»
А подарок — продолговатый кожаный коричневый барабан.
Как вам это нравится, а? Купить мне на базаре в Иерусалиме барабан?! Вот где мне бы хотелось побывать, если было б еще немного времени — на базаре в Иерусалиме. А еще больше — в Индии!
Мы как раз с моим Левиком собирались поехать в Индию. Так, неконкретно, когда-нибудь, хоть когда-нибудь, я всегда мечтала об этом, с детства, спутешествовать в Северную Индию, в предгорья Гималаев! А уж от импотенции для Моньки Кваса или дяди Теодора в Гималаях тьма тьмущая разнообразных трав. Нужно только выбрать по темпераменту и соблюсти правильную дозировку. А впрочем, какая Индия? Здесь, в Москве, на углу Хрустального и Варварки — заходи, получай йохуимбэ сколько нужно, без ограничений! Кстати, этот наш дядя Теодор, мне Миша сам говорил, такой козел! Но Миша ему обязан. Ой, какая огромная очередь, кто старый, кто косой… «Капричиос» Гойи, сновиденья Босха. Я в долларах хотела заплатить, а в долларах нельзя. Пошла менять, вернулась, а там новая очередь.
Я говорю этим старикам:
— Я уже стояла! Пустите меня! У вас все впереди! Вы только начинаете жить… А я завтра умру. Или даже сегодня вечером. Я могу не успеть сделать самое главное.
Но они молчали и недоверчиво смотрели на меня.
— Вот в чем у вас загвоздка, — я сказала им, всей этой нескончаемой толпе, — вы не доверяетесь бытию! …Я чту обряд той петушиной ночи. Куда как беден радости язык! — я сказала им. — Эта импотенция — только следствие вашего недоверия жизни. Придите в мои объятия, братья! Идите, идите за пределы, совсем за пределы, проснитесь, радуйтесь!..
Какой-то голубой луч стоял над моей головой, я обнаружила его еще в метро, увидела, но не глазами. Он то застывал, как будто он ледяной, то оживал и вибрировал, и в нем видна была пыль и тоненькие прожилки. Сегодня он сопровождал меня целый день, терял и снова находил и был так ощутим, что мне казалось, все его видят.
Где мой Белкин? Где друг мой, товарищ и брат, отгулявший со мной столько весен в цветущих садах, отслушавший соловьев, особенно одного я запомнила на ветви дуба — как он усердствовал, расшибался в лепешку, вся грудь у него, вся грудная клетка ходила ходуном. Где мой неразлучный приятель, на вопрос «Как дела?» пожимавший плечами: «Какие события в жизни дурака? Верба зацвела, потом вишня, затем груша и яблоня, а в траве — желтые одуванчики»… Тот, кто когда-то на свадьбе своего сокурсника поссал в стакан и выпил — за здоровье молодых, а ведь тогда ничего еще не было известно об уринотерапии! И посвятивший мне стихотворение: «Ты такая маленькая, любимая, тебя во тьме я перепутал с курицей».
Вон он стоит, несмотря на свою безграничную мудрость, разъяренный моим опозданием.
— Все! — он кричит. — У меня с тобой все! Сколько можно опаздывать? Надо тебя проучить, в конце концов!..
А я смотрю и у него в зрачках уже себя не вижу. Тогда я стала наблюдать за солнцем. Оно коснулось горизонта. И начало садиться, пламенея. А в вышине возник нежнейший месяц.
— …И никаких компромиссов! — кричит, негодуя, Белкин. — Все кончено! Я уж не попадусь на твои уловки!
И побежал. А я побежала за ним. Так мы бежали, бежали, по первому снегу, по саду, петляя между деревьями, он быстро бежал, очень быстро, вообще, он достиг совершенства хожденья по воздуху и сознания бренности мира, страх смерти давно победил, одышку и вожделение, так быстро бежал он, что даже и не заметил, как нам с ним в тот вечер встретился Бог в виде дерева — большой пожелтевшей ветлы.
Я тоже старалась не отставать, но все уже, выдохлась, выбилась из сил, вот-вот сердце выскочит из груди. Белкин бежит — не оборачивается. А темнеет. Кругом лес и сад. Я тут без него заблужусь, я не знаю дорогу. А у меня еще барабан! Я думаю, бросить его или нет? Он, конечно, мешает бежать, но жалко его выбрасывать, хотя он мне и не нужен. Ведь это подарок столь преданного мне Мони Кваса.
Два ангела пролетели надо мной. Один был с трубой. А другой говорит:
— Давай мне свой барабан. У нас с Гавриилом тогда будет джазовый оркестр.
Ну я и отдала. И сразу легко стало, радостно! Я как с новыми силами побегу, как Белкина обгоню!.. Он встал у зеленых холмов и смотрит мне вслед изумленно. Уши горят у него. В чем дело? Он самый лучший бегун во всех Сокольниках и во всем Ботаническом cаду!.. Никто еще никогда его в жизни не обгонял! Вдруг какая-то Люся Мишадоттер, такая маленькая — ее во тьме перепутал он с курицей!.. охваченная безмерным одиночеством, перегоняет его и бежит, бежит дальше, не останавливаясь, пожирая пространства, пока не превращается в точку и не исчезает из виду.
Ах ты, дурачок, пронеслось в голове, больше мы не увидимся, прощайте, мои возлюбленные, я отпускаю вас, черные, белые, золотые, снежные мои товарищи, летите — и я распахнула ладони!.. Стая голубей взмыла ввысь, к облакам, смотрю, а у меня в руке — котлета!..
Все теперь обрезано, отделено, вымыто, зачищено. Мир светился каким-то жестким светом. Люди шли замедленно, плавно, каждый из них — потрясающе одинок, но все и вся было пронизано связующими нитями.
Лица светятся в вагоне метро, бледные, пьяные, сморщенные, в черных капюшонах, грызущие семечки, уставившиеся в одну точку, у стекол с надписью «Не прислоняться» тошнит кого-то, по вагону бутылки собирает негр небритый в ушанке, драповом пальто с тряпичной сумкой (это ж надо так негру опуститься, просто черный русский!..). Какой-то человек понуро держит на коленях большой прозрачный пакет геркулеса. Грусть, тоска, несчастье, мысли о самоубийстве носятся в воздухе, безумная улыбка блуждает по этим лицам, и все-таки они светятся, светятся, светятся, несмотря ни на что источают свой Бесконечный Всепроникающий Свет.
Кстати, доктор Гусев мне говорил, что этот свет поступает к нам в сильно сокращенной и ослабленной форме.
— Он до того ослаблен, идиотка, — рассказывал мне Анатолий Георгиевич, — что не выдерживает никакого сравнения с сокрытым Светом, который вообще не воплощается в конечные миры, но окружает их с окраин, оставаясь за пределами нашего постижения, в то же самое время являясь источником существования мира.
Потом я ехала на машине, на мусорке, шофер говорит:
— Куда вы так чешете? Садитесь, я вас подвезу.
— Рано еще меня на подобном автомобиле подвозить, — сказала я горделиво, села и поехала.
Он вообще-то направлялся в Новые Черемушки по своим делам, а мне уже было все равно.
Мы когда-то жили в Черемушках. Не ахти какой район. Одни прямые углы. Как люди не понимают, что это вредно смотреть, когда все квадратное, обязательно надо, чтобы какая-нибудь башенка торчала или куполок. Ну да поздно об этом говорить.
Мне пять лет. Мы переезжаем на новую квартиру. Асфальта нет, глина по колено, цветут корявые вишневые сады, настежь открыты окна, я сижу одна посреди большой комнаты на единственной табуретке, пахнет свежими клеем и краской, над головой грубо загнутый крюк для лампы, вдруг звонок — самый первый звонок в нашу дверь, я бегу открывать — на пороге стоит мамин с папой приятель Сережа Лобунец, весь измазанный в глине, и у него на шее висит деревянный стульчак!
Слышишь, мусорщик? Жизнь моя начиналась божественно — ешь с веселием хлеб свой, и пей в радости сердца вино свое, и благоговейно слушай пенье утреннего неба, и, пока ты живой, наслаждайся этим, ибо мертвые не умеют наслаждаться, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению, и любовь их, и ненависть их, и ревность их уже исчезли, и нет им более части ни в чем, что делается под солнцем.