Правда и блаженство - Шишкин Евгений Васильевич 11 стр.


Лешка с Санькой в засаде, наблюдателями. Зудливых комаров на своих шеях давят, терпят.

— Не-е, она не даст, — рассуждал Санька Шпагат. — Закобенится. Она всегда рисуется, как муха на стекле.

— Вот увидишь, он ее отжучит, — Лешка, вопреки, не сомневался в мужском обаянии физрука. — Ей хочется пококаться. Чего бы она на нем висла?

— Может, пока они там шоркаются, карманы у него проверить? — запустил идею Санька Шпагат.

— Нет! Мы не за этим пришли… Глянь-ка! Началось. Видишь, как он буровит. Как водяной!

— И вправду, волны расходятся. Лындит ее по-черному…

На другой день весь пионерский лагерь знал о водных процедурах физрука и музработницы. В сентябре та же информация вихрем разнеслась в школе. Теперь все учащиеся, от мелкоты до долговязых дуболомов, по чьим ушам прошелся этот вихрь, взирали на Геннадия Устиновича с некоторым почтением, как на человека-амфибию (в ту пору популярен был одноименный фильм), оценивали его фигуру, его ухватки с пристальным вниманием, представляя, как он трудился над баянисткой в водной стихии.

На открытии школьной спартакиады Кира Леонидовна нечаянно подслушала разговор двух пятиклассников. Два шкетёнка в спортивном трико стояли поблизости от нее на линейке и рассуждали.

— Геннадий Устиныч у нас Водяной.

— Почему Водяной?

— Он девок всегда в воде… (Тут шкетёнок выругался, но завуч сдержалась, дослушала диалог до конца.)

— А зимой он как? Холодно, лед на воде?

— Зимой он этих… моржих в проруби дерет.

Дальнейшее слушать Кире Леонидовне сил не достало, врезала подзатыльник мелкому похабнику. Тут еще ревность вспыхнула: завуч симпатизировала физруку, муж у нее испарился, воспитывала сынулю Герку брошенкой и виды на свободного педагога-любодея имела.

… — Итак, Ворончихин, выходит, Машкин наклюкался один? Купил вина и в одиночку… — продолжала педагогический допрос Кира Леонидовна.

— Почему бы нет-то? — спешил возразить Лешка. — У нас Водяной, Геннадий Устинович то есть, на уроке физкультуры упражнение показывал — три раза с брусьев упал. Задутый был… Так он что, с педагогами, что ли, квасил? Групповухой?

Кира Леонидовна уже не одергивала Лешку за жаргон, «феню» некоторых учащихся пропускала мимо уха…

«А ведь Геннадия Устиновича он не случайно приплел. Неужели выведал, что Водяной у меня бывает? — подумала с холодочком в сердце Кира Леонидовна. — Ох! А ведь этот Ворончихин очень коварный малый, чуть меня под монастырь не подвел…»

В прошлом году соорганизовал второгодников и двоечников класса прочесть хором стихи, якобы для подготовки к школьному конкурсу стихотворений.

Кира Леонидовна была ошеломлена, когда на репетицию на сцену актового зала стали подниматься прокуренные двоечники, второгодники, матерщинники-уркаганы, которые не только считали «западло» участвовать в подобных конкурсах, но и вовсе брезговали печатными цензурными стихами. В лучшем случае они могли прочесть «Луку Мудищева»… С ними на сцену поднялся очкастый отличник, примерный во всех отношениях мальчик Олежек Чижов. Он занял место посредине, слегка впереди шеренги чтецов.

— Стихи о советском гербе! — негромко объявил Олежек. — Слова народные.

И тут двоечники, второгодники, уркаганы грянули с веселым громогласным задором:

Тут хор прокуренных, наглых глоток резко замер, и несчастный, запуганный отличник Олежек Чижов произнес в одиночестве и тишине троебуквенное мужское слово, съедая первый звук: «…уй!» Кто зачинщик действа? — Кире Леонидовне гадать не пришлось. А ведь этот стишок нес смысл политической крамолы! Благо всё обошлось, в роно никто не настучал… И все с Ворончихина — как с гуся вода. Родителям жаловаться — толку нет. Отец работяга из литейки, из него слова не вытянешь. Мать отвечает пожитейски просто: «Вырастет, в армию сходит, обумится… Он же не подлец какой. Юморной просто. Не хочет жить серо. У нас и так жизнь, как в фуфайке…» С ней не поспоришь. Вот братец у него Пашка — из другого теста. Дисциплинирован, порядок ценит — как солдат… Хотя и он не без срывов, учудил однажды… Пожарной лопатой сбил замок с электрощита, вырвал предохранители, обесточил на несколько часов школу. Через неделю сам пришел к директрисе и признался, что вредитель он. Совесть заела… Причину погрома назвать отказался. Но Кира Леонидовна сообразила: в классе, где учится Танька Вострикова, намечали на тот день итоговую контрольную по алгебре. Пашка свою подругу от «единицы» спасал, Танькина голова к математике совсем не годна.

… — Ладно, Ворончихин, правды я от тебя не дождусь, — устало подытожила Кира Леонидовна. — Ступай. Но помни, все характеристики учащихся проходят через мои руки.

— Это шантаж. Непедагогично!

— Вали уж давай прочь, цицерон! — взъелась Кира Леонидовна, прикусила губу. Подумала: «Надо бы, что ли, с Водяным как-то официально отношения оформить…»

II

Весна в тот год грянула ранняя. Снеготаяние шло споро. Уже к апрелю за общественной баней, на пологом склоне, на солнцепеке, вытаяла песчаная лужайка, обсохла. Здесь Ленька Жмых устроил боксерские бои без боксерских перчаток. Вернее — перчатками служили две пары толстых меховых рукавиц. Ленька Жмых по-прежнему не потерял азарта предводительствовать малолетками, хотя сам давным-давно оперился, пил плодово-ягодные вина, вовсю любил доступных девок и ждал, когда забреют в армию; но военкомат медлил: возможно, из-за частых приводов Леньки Жмыха в милицию.

— Бьетесь до первой крови. Или до отруба, — объяснял Ленька Жмых группке пацанов.

— Нокаут называется, — подсказал Лешка.

— Отруб понятнее… Самое главное, по яйцам не пинаться… Спички тяните, кто с кем. Приз — пачка сигарет с фильтром «Новость».

— Покажи. Может, фуфло гонишь? — недоверчиво сказал Машкин.

— Ты чё, прибурел? Ты сперва выиграй, а потом права качай…

— Кажи! Не парафинь мозг! — настаивал Машкин.

Отборному слогу Игорь Машкин наблатыкался у старшего брата, который сделал ходку на зону, а после устроился работать карщиком на металлобазу, где глаголы звучали только железные.

Волею турнирного жребия Лешке Ворончихину выпадал победитель пары: Машкин — Сенников. Костя Сенников тут оказался вовсе случаем, шел болельщиком Лешки, но Жмых втянул его в схватки.

— Машкин и Сенников — на ринг! Перчатки наденьте!

Ринг был очерчен палкой на песке, а также невольно отмечен фигурами пацанов, участников и зевак турнира. «Боксерские» рукавицы для мальчишек были велики, на запястьях стягивались веревочками, чтоб не сваливались. Когда Ленька Жмых поднес к губам свисток, Костя вдруг простодушно сказал:

— Я по лицу, ребята, бить не умею. Не могу.

— Чё? Ты кишка, что ли? Это бой. Бокс! Гладиаторы раньше насмерть херачились… Мужик должен уметь драться. Давай вперед! Первый раунд! — Ленька Жмых дунул в свисток.

Костя машинально поднял руки в боксерскую стойку, замер. Ладони, видать, в кулаки не сжал, руки у него в черных рукавицах гляделись как обрезанные ласты. Машкин тоже поднял руки по-боксерски. Встряхнул головой, откинув назад черную челку, сжал тонкие губы. Без всяких прыжков, финтов и обманных движений Машкин подошел к Косте и ударил его кулаком в лицо. Тот упал. На земле он лежал также замерше, держа перед собой руки, не сыгравшие для него защиты.

— Чё, живой? — спросил Жмых, нагибаясь. — Крови не видно. Вставай! Бой продолжается.

Лешка помог соседу подняться.

— Не трусь! Он-то тебя бьет. И ты его. Надо один раз себя пересилить, — настропалял он шепотом. — Вмажь ему, Костя! Вмажь, не жалей…

Жмых снова свистнул, приказал:

— Бокс!

На этот раз Костя и вовсе не успел поднять руки, а Машкин церемониться не стал, еще скорее подошел к нему и со всей силы, оскалясь, ударил прямым ударом в нос. Костю опять снесло с ног. Из носа потекла красная жижа.

— Это не бой. Лажа какая-то… Победа Машкина! — Как заправский рефери, Жмых поднял руку победителя. Побежденный Костя Сенников стоял на коленях, рукавом утирал расквашенный нос, виновато улыбался.

…Еще недавно они дружески распивали дешевый портвейн, который продала им продавщица по липовой записке — «просьба инвалида войны продать внуку литру вина…», обсуждали красоту и некоторые душевные достоинства одноклассницы Ленки Белоноговой, — а теперь ненавидели друг друга лютой ненавистью, которая возможна в четырнадцать лет между истинными врагами.

Лешка Ворончихин и Игорь Машкин дрались насмерть.

Словно для затравки, для разогрева, они попрыгали возле друг друга в боксерской стойке, поогрызались:

Лешка Ворончихин и Игорь Машкин дрались насмерть.

Словно для затравки, для разогрева, они попрыгали возле друг друга в боксерской стойке, поогрызались:

— Сдал меня Кирюхе? — сквозь зубы цедил Лешка. — Сам загремел в ментовку и на меня капнул.

— Кирюха на понт берет, — отбрыкивался Машкин.

— Откуда она про записку для продавщицы знает?

— Что за базар? — взвыл Ленька Жмых. — Бокс!

Тут Машкин набросился на соперника, точно сорвался с цепи. Оскалившись, он бил Лешку куда попало, не давая тому очухаться и нанести ответную плюху. У Лешки челюсти клацали, из груди рвался болезненный выдох, даже стон. Искры в глазах. В какой-то момент Лешка почувствовал во рту вкус крови: неужели всё — побит, проиграл, не отомстил предателю? Нет уж! Лешка проглотил кровавые слюни, стиснул зубы, ринулся сквозь толчею встречных ударов, изловчился, всадил Машкину кулаком в «поддыхалку», а когда тот приосел, вмочил правой в челюсть.

— Брэк! Брэк! — проорал Ленька Жмых, растолкал соперников на стороны. Накинулся на Лешку: — Язык покажи!

Лешка язык не показал, ткнул рукой в сторону Машкина:

— У него тоже губа разбита! — И тут же кинулся волком на соперника.

— Ну чё? Тогда — бой! — запоздало провозгласил Жмых-рефери.

Дальше пошла просто драка. Ленька Жмых понапрасну дул в свисток, кричал:

— Зачем перчатки сбросили?.. Э-э, вы чё, ногами нельзя!

Они уже дрались за рингом, оттеснив наблюдавших пацанов, дрались без правил и вместе с болью и матюгами выливалась горючая обида:

— Ты у меня, сука, еще за Ленку схлопочешь! — шипел разъяренный Лешка, забравшись на соперника верхом.

— Раком я ставил твою Ленку! — не сдавался верткий Машкин, уворачивался от ударов, сам оказывался наверху.

— Сука, предатель! — локтем, безжалостно бил Лешка в живот.

— Сам урод! — Машкин тоже не давал спуску.

Наконец, видя разбитые в кровь, опухшие, истерические лица соперников, Ленька Жмых гаркнул властно, пресекая:

— Ша! Разбежались! — Он стал стеной между Ворончихиным и Машкиным, которые яро дышали и сжимали кулаки с неунятой ненавистью. — Приз пополам!

Ни Лешка, ни Машкин дележа премиальных сигарет ждать не стали: оба с руганью на устах и расквашенными лицами — на разные стороны, восвояси.

Лешку еще долго лихорадила ярость схватки, в ушах стояли оскорбления и угрозы Машкина, во рту не исчезал вкус крови. В сердце — ревность и обида за одноклассницу Ленку. Он порывисто шагал к дому, хватая с обледенелых придорожных кочек крупинчатый грязный снег, прикладывал к щеке. За ним поспевал Костя.

— Дрались? — спросил Пашка, встретив «бойцов» на подходе к дому. — Зря. Родители расстроятся.

— Это честный бой, — защитился Лешка. — Нельзя было отказаться.

— Опять Ленька Жмых над вами изгаляется? Я эту шпану презираю!

Пашка произнес слово из какой-то иной, не юношеской среды: «презираю»; оно требовало расшифровки, иначе висло пустым, замысловатым звуком.

— За что? — простодушно спросил Костя.

— За подлость… Ленька Жмых всех девчонок батонами и швабрами зовет. Грязь на них льет… Я видел, как он у клуба одной девчонке по лицу врезал… Подлая вся эта шпана.

III

С празднества Первомая по традиции начинала работать летняя открытая танцплощадка у местного клуба. Здесь гремели первые городские электрогитары, частил по звонким тарелкам ударник, пищала «ионика». Наступила эпоха битломании, Ободзинского и «Поющих гитар».

На танцы съезжался и сходился молодой народ, наведывались знаменитые хулиганы, главари уличных группировок с разных районов Вятска. Сюда, на мопровскую окраину, их манила не только экзотика — рядом река, развесистые ивы: есть где выпить и пошалить с девками, — но и пронзительный тенор Димы Горина; душу выворачивало, когда доморощенный песняр вытягивал на высоченных нотах полублатную арию:

Ленька Жмых надевал на танцы боксерские перчатки. Спортинвентарь раздобыл для него ушлый Санька Шпагат.

— Потренируюсь немного перед армией, — заявлял Ленька, ударял себе перчаткой в челюсть, словно пробовал дозировку боли, и подходил к бабушке с просьбой завязать шнуровку.

— Куды ты в эдаких корюгах пойдешь? — дивилась старенькая Авдотья, завязывая шнурки перчаток бантиком.

— Пойду, бабуля, на танцы. Кому-нибудь в пятак дам, — простосердечно отвечал внук.

— Да ты што! — привскакивала бабушка. — Посадят!

— Если кулаком в рыло — это драка. Если в перчатках — это, бабуля, бокс… Тренируюсь. В армии в спортроту пойду.

Ленька Жмых появлялся у танцевальной площадки и за вечер, обычно, человек пять отправлял в нокаут или нокдаун, эти понятие он не мог различить; словом, валил несчастливца ударом «в отруб».

Однажды, когда у Леньки Жмыха уже была на руках военкоматовская повестка, а для проводин матерью была закуплена «Московская» белая с зеленой этикеткой, возле танцплощадки разразилась кровавая беда. У кустов, где, по обыкновению, справляли малую нужду, на Леньку-призывника выплыл из сумерек невысокий, но плотный, квадратистый молодой человек с круглым лицом. Стрижен он был коротко, по блатной моде.

— Закурить давай! — бросил ему Ленька для затравки.

Крепыш насторожился, будто чего-то не понял. Негромко, предупредительно сказал:

— Ты чего грубишь? Я Порция.

— Чё? — изумился Ленька. — Кто ты?

— Перчатки, говорю, у тебя клёвые, — играл какую-то игру незнакомец. — Дай посмотреть.

— Я тебе дам понюхать! — Ленька Жмых хотел было снизу вмазать крепышу в челюсть. Но не успел.

Крепыш головой боднул его в лицо, так что розовые круги поплыли в глазах Леньки-боксера. Себя он ощутил уже в кустах.

— Ты чё, козел! Я тебе сейчас полпорции сделаю! — Ленька зубами распустил шнурки, сбросил перчатки и со своей финкой, с которой никогда не расставался, вышел к головастому незнакомцу.

Ножевых ранений на теле Порции оказалось больше дюжины. Хоронили Порцию не шпана, не мелкие хулиганы — настоящие вятские воры. Порция был вор, — другая квалификация, другой авторитет в блатном мире. В их среде клички давались не по фамилиям. Сотоварищи поклялись отомстить за Порцию отвязному фраеру, который кинулся на него с финкой.

Несколько дней Ленька Жмых не дотянул до отправки в Советскую армию. А на зоне, после суда и приговора вскрыл себе вены. Шел слух, что ему посодействовали.

IV

Мир юношеский — будто слоеный пирог. Сверху сладко искрится сахарная пудра, а в глубине, между сдобными коржами, может быть самая горькая горечь горчицы. И, верно, нет на земле отрока, который не мечтал бы поскорее переметнуться с вилючей тропы юношества на взрослый, независимый путь.

…В середине лета в пустующей, заброшенной голубятне, что возвышалась над сараями у одного из мопровских домов, появились белые породистые голуби. Из тюрьмы вернулся, оттрубив два года на «малолетке» и добрав полгода на «взросляке», Анатолий Шмелев, по кличке Мамай, который сызмальства имел две страсти: голуби и грабеж. Кличку ему подсудобила собственная мать, не потому что пошибал он чем-то на дальнего родственника бурята, с узким разрезом глаз, — подсудобила, когда узнала, что он поколотил в школе сразу шестерых сверстников: «Какой ты у нас Мамай!»

Дом, в котором жили Шмелевы, стоял наособину — не на линии улицы, а в глубине. Построен он был относительно других домов много позже и не вписался в шеренгу. Шмелев-старший зашибал деньгу в приполярной воркутинской шахте, а жену с сыном переместил из шахтерской общаги в Вятск; приткнулся на землю деда, откусил у него часть огорода, выстроил дом с верандой, сараем и голубятней.

Свист Мамая над голубятней, которую далеко видать с улицы Мопра, звучал недолго — упекли голубятника; с местными парнями дружбы он спаять тоже не поспел. Но о нем знали, его помнили. Темная и дурная слава — самая яркая, липкая слава.

— Стоять!

Они шли втроем: Пашка, Лешка и Костя. Возвращались с реки по грунтовой дороге со стороны огородов.

«Стоять!» — в этом командном оклике сзади, брошенном низким, хриповато-прокуренным, оскалистым голосом, была не только власть или угроза, но и требование откупа.

Мамай появился из малинника, со стороны сарая, над которым и высилась голубятня. Рукава темной лиловой рубахи у него были засучены, на предплечье синел татуированный меч, увитый плющом и змеем с высунутым жалом, на пальцах синело несколько наколотых колец. На голове — полосатая фуражка с длинным козырьком. Тень от козырька делала темные карие глаза глубже и ядовитее.

Назад Дальше