Скоро Федор Федорович посапывал, возможно, успокоенный своей мыслью, что война еще возможна и он будет на ней востребован. Серафима же не спала. Она глядела на профиль своего любовника, на его горбатый строгий нос, на его крепкие острые скулы, на виски с ворсинками серебра. Ей хотелось с благодарностью поцеловать его, но она не решилась, вспомнила к чему-то, что он муж другой женщины.
Серафима прислушалась. В доме звучал тихий вой. Или свист. Серафима поднялась, опять зажгла лампу-торшер, осмотрелась. Сквозняк где-то, сообразила она, и пошла из комнаты. Мать она застала на пороге у открытой входной двери в сени.
— Проветриваю, — сказала недовольно Анна Ильинична. — Весь дом табачиной пропах. С души воротит… — Нынешнего дочериного ухажера она дюже не любила. Его папиросного дыма не любила еще пуще.
— Колюшка уснул? — спросила Серафима.
— Давно уж, — буркнула Анна Ильинична, притворила дверь, пошла к себе в горницу. Серафима за ней.
Тощенький и мутный свет из матового плафона ночника окидывал просторную комнату, где в углу на кровати спал Колюшка. Серафима остановилась близ сына, вглядывалась в его лицо — жалостливо; сонная слюна у Колюшки вытекла из уголка губ на подушку. Опять ноющая боль в сердце — Серафима вспомнила, как приезжал Николай Смолянинов, родный папенька Колюшки.
Череп не только не приласкал кровного сына, но сразу отрекся от него, не глядючи, и оклеветал Серафиму похабно.
— Он, слыхать, дéбил! — воскликнул Череп, когда Серафима стала зазывать любовника в дом, чтобы предъявить сына. Череп воскликнул с возмущением, на ледяном нещадном слове «дебил» ударение поставил нарочито криво — на первый слог. — Чистый, говорят, дéбил, елочки пушистые! От кого ты такого нагуляла? От Фитиля, похоже? У того как раз башка продолговатая… С другим перепихнулась, а мне подсунуть хочешь? У нас в роду никогда дебилов не бывало! Так что промашечка вышла. Мы в такие порты не заходили! — От такой выволочки Серафима слез набраться не могла.
А тут мать еще возьми да плесни масла в пышущий огонь: по-родственному якобы, тайно, со снисхождением, решила выведать: «А што, Сима, поди, кроме Николая, ты еще с кем кувыркнулась? Дело таковское…» — Тут уж Серафима взвыла от горя: выходило, что даже мать и та ее обесчестила.
Но сии сцены были давние, Николай Смолянинов последние года не показывался в Вятске, а Колюшка, хоть и рос не вполне «нормальным», устойчиво ходил, выучился связно говорить, пел песенки и иногда рассуждал вполне с пути, только глаза, большие, светлые, зелено-серые, потусторонние выдавали его особость по отношению к окружающим. «Да мало ли на Руси юродивых!» — утешала себя Серафима. Колюшку она очень любила. Любила, держала крепкий неусыпный уход за внуком и Анна Ильинична.
— Девку бы мне еще родить, мама. Колюшка-то вон какой славный. Да он вроде куклы. Помощницу бы в дом, — полушепотом сказала Серафима, искоса взглянула на мать.
— От этого, што ль, рожать хошь? — нахмурилась Анна Ильинична. — Дак он же не в разводе. Да и с головой у него не все ладно… Сшибает его, глаза бычьи. Сын, погляди, у него припадочный. Колюшки хватит. Куды ты этаких наплодишь? — горячо выпалила Анна Ильинична, обожгла Серафиму безжалостно. — Да разве угадаешь: парень выйдет аль девка?
Серафима вздохнула, насупилась:
— Парней страшно рожать. Федор говорит, война может быть… То китайцы лезут, то Америкой пугают… Может, к войне уже и готовятся. В магазинах ничего почти нету. Консервы «Иваси» да масло растительное. С сахарным песком даже у нас в торге — перебои. Водки наделать и той не могут. Я мужиков алжирским красным вином травлю.
VIIПивная «Мутный глаз», с облезло-выгоревшей стеклянной вывеской «Закусочная «Прибой» переживала не самые сытые времена. Вернее, времена преломлялись сквозь скудную витрину закусочной. Серафима, нагоняя на себя торговое общепитское хамство, огрызалась на реплики мужиков:
— Чего я сделаю? Не лайтесь! Чего в торге дают, тем и торгую… Да по кой я леший знаю, почему кружек нет!
Пиво нынче Серафима наливала мужикам в пол-литровые банки, а водку — в маленькие банки из-под майонеза. На закуску: бутерброд с селедкой да яйцо под майонезом — и всё. «Пропади пропадом такая торговля!» — в сердцах думала Серафима, глядя на пустые лотки в витрине.
Иной раз посетители не просто ворчали и точили зуб на буфетчицу:
— Вот она, совецкая власть! Юбилей за юбилеем справляем. А жись у простого человека как моча в этой банке… — Пиво в мутновато-зеленовато-желтеньких банках цвет имело и впрямь очень непригляден. — Проснется утром работяга, кусок хлеба с маргарином съест и на работу едет. Автобус — как скотовозка, не продыхнуть… Гнет спину день. На обед — щи, хоть хрен полощи, да котлета из обрези, наполовину хлебная…
Голос был негромкий, глуховатый, но сильный и завораживающий. Русское ухо востро на бунтарские речи! В пивной все подзамолкли. Тем более замолкли, потому что слово держал не пустобрех, не зубоскал, не пересмешник, а человек сдержанный, нрава даже тихого — Василий Филиппович Ворончихин. Хоть был он и во хмелю, но не шибко, совсем не шибко — не за той чертой, когда праведный гнев льется вперемежку с пьяной галиматьей.
— …Раз в месяц завком по килу мяса дает. Мясо с мослами… На месяц — кило работяге. У него семья, дети растут… Да зачем тогда работа вся эта, лозунги красные? Где ихний коммунизм? Ни шапку к зиме купить. Ни обуток… Пятнадцатый год в очереди на жилье стою… Нету сдвигу.
Возмущение Василия Филипповича подхватили. Пали зерна на благодатную почву. Мужики со всех сторон отозвались сочувственно и мятежно:
— Сами-то по райкомам жиреют, свиньи! Вона какой дом обкомовский себе для жилья отгрохали.
— Все богатство народное кубам да вьетнамам раздали! Русский мужик на узкоглазые да черные морды вкалывает. Сколь в этот Вьетнам вбухали?
— В Чехословакию поперлись. У брата моего сына там убили. За что?
— В Кремле от лозунгов мозги заплыли!
— Этих бы сук из таких банок напоить!
— Пенсия у матери — двенадцать рублёв? А? Всю жизнь как лошадь ломовая на колхоз проработала. А? Поживи-ка!
— Детей жалко, ведь недоедают…
— Мы войну выиграли, а немец лучше нас во сто раз живет…
— Там этакую мочу не пьют! Из поганых банок!
Серафима мысленно взмолилась: хоть бы кто чужой, пришлый не объявился. Мужики галдеж подняли с подоплекой… Будто бунт, не приведи бог…
Василий Филиппович поднялся из-за стола. Рой мужиков приутих. Понятно, он затейщик — ему и дальше речь держать.
— Где деньга рабочая? Мы чего, целый день брюхом кверху лежим? Всё в космосе сожгли? Неграм раздали? А русскому мужику? Ему чего? Сколько это терпеть еще можно? — В нем волной накатила ярость, он поднял банку с пивом. — Да подавитесь вы, сволочи партийные! Не буду больше из поганых банок пить! — Что было духу и силы он хлестанул банку о бетонный пол пивной. Осколки и грязно-желтые пенные брызги пива разлетились вокруг.
Серафима замерла. Уборщица тетка Зина открыла было рот, но тут же голос свой потеряла. Вздумай она попенять — следующая банка полетела бы в нее…
Банки с пивом и без пива, майонезные баночки, пустые и с остатками недопитой водки и алжирской красули летели на пол, в центр, с грохотом бахали, разлетались. Завсегдатаи пивной, Карлик и Фитиль, тут как тут. Карлик аж вскочил на стул, чтоб бабахнуть своей пустой банкой громче всех. Фитиль тоже всадил опорожненную посудину с детской лихостью.
Посуду крушили простые трудяги: курчавый, симпатичный слесарь из депо Андрей Колыванов и молчаливый угреватый сварщик со стройки Игорь Большаков, лысоватый с умным высоким лбом электрик с химфабрики Михаил Ильин и термист с металлургического завода, в полузатемненных очках Дмитрий Кузовкин; лупил посуду прощелыга и бездельник Митька Рассохин и запойный тунеядец Гришка Косых; грохнул банку с мутным пивом Толя Каравай, оказавшийеся в этот вечерний час в заведении, он хотел поначалу запустить банкой в витрину, но вовремя дошурупил: дело в хулиганский кураж обращать нельзя, не тот случай.
— Жрать нечего при коммунизме сраном!
— Гады! Людей за скот держат!
— Сволота партейная!
Шипели в ярости мужики, радостно и злобно смотрели на груду сырых осколков. Гневные, стеклянные и пивные, брызги окропили пивную. Даже Аким Кирьянович, коммунист с фронтовых окопов, грохнул банкой в солидарности, видать, не памятуя о своей партийной причастности к власти.
Вскоре пивная отгудела бунтарским ором и, расхлестав позорные склянки, стала потихоньку пустеть. Мужики растекались. Выплеснули с пивом крамолу — чего боле? До кремлевских партийных заправил разве достучишься!
Тетка Зина схватила веник, стала заметать сырой бой, заговорщицки приговаривала, кивая Серафиме:
— Ну и чего? Мало ли чего не бывает? Какая это посуда… Дрянь!
В это время, к радости Серафимы, в пивную зашел Федор Федорович.
— Что делать-то, Федор? Политика тут… Может, милицию вызывать? А как я вызову. Против Василия Филипповича? Да я против него — никогда. Он и родственник мне теперь, дальний. И Валентина мне — подруга и родня…
— Чего ты засуматошилась? — вступила в разговор тетка Зина с совком осколков. — Да ничего тут не было! Поднос с посудой обронили. Нечаянно… У нас тут каждый день этакие перезвоны.
— Война нужна, — тихо, основательно сказал Федор Федорович. — Война сменит курс. К власти придут новые люди. Война очистит всех. Будет порядок.
Серафима с теткой Зиной переглянулись.
— Табличку повесь: «закрыто», — подсказала тетка Зина своей начальнице.
На другой день Серафима свое заведение не открыла, налепила на дверь листок «Учет» и подалась в торг. Молва о стеклянном бунте в «Мутном глазе» все же разнеслась. Еще поутру Серафиму старался ухватить за рукав участковый Мишкин.
— Да отвяжись ты! — взбрыкивалась она. — Если надо, в участок зови. По повестке! Из-за двух склянок шум подняли…
В торге на Серафиму навалился сам управляющий, гэкающий, хохляцких кровей, бровастый и мордастый Михал Михалыч Муштренко. Он в свое время доверил молодому специалисту Серафиме Роговой закусочную «Прибой», место блатное, хлебное, — и мзды с нее не требовал. Весть о беспорядках к нему прикатила скорее, чем Серафима.
— Шо за дэбош такой? Пошто милицию не позвала? Чуешь, чем это пахнет? Про Колыму забыли?
— Чую! Вы у меня тоже скоро почуете! — не закуксилась, а как с цепи сорвалась Серафима. — Я в Цэка письмо напишу. Самому Брежневу все отпишу! Как и чем мы торгуем… В майонезных банках… Вы у меня сами на Колыму пойдете… Всем торгом, пешком… Про всю вашу шайку-лейку напишу! Как пиво водой разводите… А кружек людям нет!
— Но-но! Шо расшумелась-то? В Цэка она напишет… Да хоть в зацэка пиши!
— И напишу! — Серафима уже давно не была молодым специалистом, в должности наторела и, если по делу, луженость глотки умела начальству демонстрировать.
Уже после обеда в закусочную «Прибой» привезли пивные кружки в достаточных количествах, и стаканов несколько коробок; подбросили также пищевого ассортименту: несколько палок колбасного сыру, полляжки окорока, вареных колбас двух сортов.
Беспорядки «Мутного глаза» спустили в торге на тормозах. Но по всему Вятску в закусочных позаменяли унизительную стеклотару.
VIIIВерховная партийная власть, крепко поседевшая и немало оплешелая, время от времени раздергивала кремлевские кулисы. На сцену Дворца съездов в длинные ряды президиума под ленинский барельеф выбирались напыщенные вожди. В быту, по жизни обыкновенной, они слыли вполне здравомысленными отцами, дедами, братьями, не отличались алчностью, прихотями, куртуазными плотскими запросами; в жизни административной за ними числилась организаторская сметка, воля, некоторые из них рьяно участвовали в нечистоплотных партийных чистках; но, окажись на сцене Дворца съездов под барельефом пролетарского бога, они становились плакатно плоскими, лицемерными, оболваненно способными говорить только с бумажки, и дуть в одну, марксистско-ленинскую дуду, которую продули уже до прорех.
Надеть человеку на руки сапоги, перевернуть головой вниз и пустить шагать по улице. Дико, несуразно, все вверх тормашками!
Люди на сцене, державшие речи, выглядели тоже и дико, и несуразно, и зараженные каким-то вирусом идеологии, говорили обо всем — будто бы вверх тормашками. То ли в порыве партийного празднества, предугадывая взрывы аплодисментов и оваций, они отрывались от реального бытия и до сверкающего блеска начищивали мутное мифическое слово «коммунизм», то ли глаголили исключительно об успехах страны Советов, потому что имели право так глаголить, ибо закрома были полны ядерных бомб, а смертоносное оружие — сила неимоверная в мире; эту силу никто не отменит и не обхитрит. Правда, эти самые ядерные бомбы уже сломали ход всей истории, — истории мировых войн, но деятели из Политбюро, может, и чуяли смену исторических эпох, но признать не хотели: ревизионизм, оппортунизм, партийные уклоны — вот уж дудки! — учёны уже…
Главные отчетные доклады, причмокивая и немного их причавкивая, как перележалую воблу, зачитывал с верховной трибуны Леонид Ильич Брежнев.
«…Наша цель — сделать жизнь советских людей еще лучше, еще краше, еще счастливее. Мы идем навстречу новым годам самоотверженного и вдохновенного труда, труда с полной отдачей всех творческих сил. Для нас это — единственный путь к благосостоянию и счастью, к светлому коммунистическому будущему».
…Давно уже умер Сталин; дух кровавого узурпатора, циничного интригана и вместе с тем человека, достигшего мирового политического верха, беспримерного признания и даже обожания, уже выветрился из Кремля, — странно быстро выветрился из царских покоев, правда, еще широко бродил по стране. Отошел к праотцам чудаковатый, метивший заменить собой хитрого Кобу-Джугашвили-Сталина, отправленный в пенсионное заточение на дачу Хрущев; он-то и подпустил предательского, либерально-космополитического запашку, который пришлось выгонять ортодоксальными идеологическими сквозняками. Теперь Брежнев держал вожжи; возницей он был без жгучего хлесткого кнута; чуть что, оборачивал голову в сторону Суслова, едущего в телеге Политбюро, и спрашивал: «Туда ли едем, Михаил?» «Туда, не беспокойся, дорогой Леонид Ильич!» — и подхалимно, и твердо отвечал серый кардинал и главный кремлевский доктринер. Брежнев между тем ввел пятидневку, подбавил простолюдинам пенсии, сократил срок армейской службы — где-то даже рубаха-парень, великолепный охотник, ценитель красивых баб и роскошных авто.
В трибунных выступлениях Брежнев говорил лозунгово: борзописцы, что сочиняли ему речи, уходили от фактов, имен, реальной статистики, — все обтекаемо вертелось вокруг мумифицированной стратегии Ленина, и еще больше запутывались понятия «социализм», «коммунизм», «развитой социализм» и — «реальный». В головах простых людей после речей генсека невольно крепчала формула: «Лишь бы войны не было. Проживем и без колбасы».
— Мы знаем, — хрипуче вещал Леонид Ильич съезду, — что добьемся всего, к чему стремимся, успешно решим задачи, которые перед собой ставим. Залогом этого были, есть и будут творческий гений советского народа, его самоотверженность, его сплоченность вокруг своей Коммунистической партии, неуклонно идущей ленинским курсом. (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует Коммунистическая партия Советского Союза — партия Ленина, боевой авангард всего нашего народа! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Да здравствует и крепнет Союз Советских Социалистических Республик — оплот мира и дружбы народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Пусть крепнет и идет от победы к победе могучий союз революционных сил — мировой системы социализма, международного рабочего движения, борцов за национальное и социальное освобождение народов! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Выше знамя вечно живого, непобедимого учения Маркса — Энгельса — Ленина. Да здравствует коммунизм! (Бурные, продолжительные аплодисменты.) Великому советскому народу, строителю коммунизма, — слава! (Бурные, продолжительные аплодисменты. Все встают. В зале вспыхивает горячая овация. Раздаются возгласы: «Слава КПСС!», «Слава советскому народу!», «Ура!», «Ленинскому ЦК — слава!»)
— Пашка, скажи, — кинулся с вопросом к старшему брату Лешка, глядя на экран, где рядком местились партийные вожаки. — Ты коммунизм как представляешь? По правде!
Пашку речи партийцев из телевизора не интересовали, он попеременно качал на руках пудовку. Но оставить без ответа младшего брата не мог:
— Американцы на Луне высадились. А мы дальше пойдем. На Марс полетим, на Юпитер… От звезды к звезде. Так, наверное, и коммунизм. От малого к большему. От звезды к звезде. Бесконечная дорога…
— Это в теории. Об этом люди с древности мечтают. Я про нашу жизнь спрашиваю. Ты бы вот, лично, как хотел жить при коммунизме?
Пашка усмехнулся:
— Коммунизм — это когда каждому человеку с утра, обязательно, бесплатно, — свежую булку с гребешком. Она в магазине «городская» называется. Со сливочным маслом, несоленым. И полную кружку какао. — Пашка сдобрил свои суждения тихим смешком. — А ты чего про коммунизм думаешь?
— Я думаю, — деловито отвечал Лешка, — при коммунизме в магазинах будет полно и жратвы, и тряпок. Можно любую пластинку купить, любую книгу… Машины — у каждого. Кино показывают с голыми девками. Кругом рестораны, бары…
— Ты чего, свихнулся? Это же капитализм! Как в Америке! — перебил Пашка, когда брат подсунул ему кино с голыми девками. — Ты такое в школе не скажи. Смотри, завуч в комсомол не пустит.