Правда и блаженство - Шишкин Евгений Васильевич 16 стр.


Тут дверь палаты отворилась на всю ширь. Две крепкие, низкорослые медсестры в масках вошли, деловито, хватко толкнули перед собой кровать на колесиках: «В операционную! Осторожно! Посторонитесь!»


Серафима увидела из окна закусочной Валентину Семеновну с сыновьями — возвращаются домой от автобусной остановки, — бросила свое разливочное дело, выбежала на крыльцо. Несколько посетителей потянулись за ней.

— Валя! Как Василь Филипыч-то? — окликнула Серафима.

— Помер… Не залежался. Не стал себя и нас мучить… Куда бы он с перебитым-то хребтом! — сурово ответила Валентина Семеновна.

Серафима замерла. Только сейчас разглядела в руках Пашки куль, а в руках Лешки сетку с ботинками: видать, одежа и обувка покойного.

Мужики в пивной обсуждали скорбную весть, рядили:

— Чего-то здеся-ка не то… Степка Ушаков напраслину на Филипыча вешает.

— А может, Филипыч нарочно с путей не сошел?

— Пошто так?

— А не сошел, и всё! Пускай Степка тормозит… Я или не я! Не уступлю — пускай тягач железный, а мне подчинится.

— Износился Вася. По «горячей сетке» ему пенсия на будущий год. А он уж сдал совсем.

— Да сколь мужиков так по России износилось да померло!

— Сколь еще помрет… Вот попомни. Хужее будет.

— Только война поднимет дух народа, — твердо сказал Федор Федорович, вклиниваясь в разговор.

— Ладно тебе, Полковник… Филипыч от войны своего хлебанул. Он помалкивал, но мы-то знали. В плену он был.

— Плен и госпиталь для солдата — тоже война….

— Квартиру он ждал. Теперь — шиш, не квартира. В крови у него, говорят, алкоголь нашли. Хоть и маленько, с небольшого похмела. Но никуды не денешься. Это раз. А два — сам помер. Мертвым ордера не выписывают.

— Для них другие фатеры…

— Давайте все разом помянем мужика. Встанем.

Карлик подскочил к прилавку, к Серафиме:

— Слышь, Симка, ты бы поставила бутылку. Он по Черепу твоя родня выходит, Филипыч-то… На помин души!


На похороны в Вятск приезжала тетка Алёна. Светлая, миниатюрная, чистенькая старушка. Хотя была она еще не стара, но выглядела по-старушечьи. Может быть, длинная темная юбка и белые носки давали это ощущение, может быть, старомодная жакетка из темно-бордового плюша и гладко зачесанные, собранные в пучок волосы.

Когда Валентина Семеновна заговорила: «Про цыганку он вспоминал. Токо всю правду не успел рассказать», тетка Алена улыбнулась: мол, знает эту историю.

— Что же было в той записке? — допытывались у тетки Алены.

Просят — не давай.

Зовут — не ходи.

Пугают — не бойся.

Тетка Алёна улыбнулась светлой памятливой улыбкой, хотя глаза у нее слезно стеклились:

— Васенька-то говорил, все у него наоборот вышло.

XI

Школьной учебе Пашки Ворончихина настал край — кончил десятилетку. Он мечтал поступить в военное училище. Книги читал по военной истории, мемуары полководцев, звание «русский офицер» боготворил. Втайне Пашка хотел еще «отвоевать за отца»: безупречной службой отмыть темное пятно на семейной биографии — отцов плен. Батьке, конечно, не повезло, потому и попал в лапы немцу. Но как бы там ни было, все должны знать: в роду Ворончихиных нет предателей и трусов!

Белые голуби Мамая взмыли над улицей Мопра. Пашка, задрав голову, наблюдал, как, мельтеша крыльями, птицы чертили круги по синему небу. Белые голуби Мамая дразнили, высмеивали Пашкину смелость. И хотя стычек с Мамаем у него больше не случилось, презрительное «Щ-щень!» не истерлось в памяти. Никто, никто на свете не знал, не догадывался, что вдоль дороги, в обочинную канаву, поблизости от малинника Мамая и его сарая, над которым голубятня, Пашка припрятал несколько тополиных дубин и камней — не таких увесистых, чтоб насмерть забить, но чтоб в долгу перед Мамаем не остаться…

С Вятки теперь Пашка ходил не окольным путем, а мимо малинника — сам напрашивался на месть. Но момент не подстегивал. По задуманному опять же и не случилось.

Они столкнулись нос к носу нечаянно, у входа в магазин. Мамай — с сигаретой во рту, грозно рыкнул на Пашку:

— Спичку дай!

Пашка враз обзабылся. Все храбрые намерения смыло одним махом. Достал из кармана коробок.

— Огня! — приказал Мамай. Был он сейчас особенно грозен и мускулист. Из-под козырька полосатой фуражки, из черных щелей сощуренных глазниц жгли презрением глаза, на загорелой шее змеились тугие вены и татуировки колец наглее синели на пальцах.

Гадостно, будто со всех боков зашипели змеи, Пашку начал обступать, обволакивать, душить страх. В голове пошел гуд. Руки дрожали. Огонек на спичке, которую Пашка поднес к сигарете, предательски колебался. Первый дым сигареты Мамай выдохнул издевательски, прямо ему в нос.

— Свалил, щ-щень!

Мамай уходил от магазина. «Щ-щень» смотрел ему в спину.


Лешка никогда брата не видел таким. Казалось, каждая клеточка в Пашке трепещет. Глаза горят, взгляд мечется, ни руки, ни ноги не найдут себе места. Пашка жадно пил воду из ковша, утирал рукавом губы. Рассказывал сбивчиво, с повторами — видать, в сотый раз переживал пережитое.

— Я вырубил его! Там, у дверей, у магазина, ящики… Я ему ящиком. По башке. Он на землю — в отрубе… Потом еще ботинком ему по роже… — Пашка сжимал кулаки, стискивал зубы, что-то бормотал — мимо Лешкиного слуха, потом снова повышал дрожащий голос. — Если бы меня мужик не оттащил от него, я бы его… Я бы его убил на…!

Матерным словом припечатал Пашка. Сейчас в этом слышалось что-то смертоносное, жуткое — всерьез. У Лешки от сострадания брату ёкнуло сердце. Вон как всё обернулось. Но всё ли?

— Уходить тебе надо. Пересидеть где-то, — сказал он.

Пашка тяжело задумался, наконец взял себя в руки, заговорил взвешенно, тихо:

— Ты маму успокой. Скажи, я на рыбалку ушел. С ночевой… Сам из дома пока не выходи. Дверь никому не открывай. Затаись… Нож надо взять… Может, лучше даже топорик маленький. Еды немного, хлеба, квасу… Ладно, вырулим. Главное, Лешка, я отомстил за нас. — Пашка улыбнулся. Но улыбка вышла жалкой, в ней не было победы, но не было и раскаяния.

— Ну, давай, Лешка, — закинув на плечо рюкзак, Пашка протянул ему руку.

Так, с рукопожатием, они прощались впервые. Что-то было в этом жесте новое, взрослое, истинно мужское. И почему-то скорбное.

Оставшись один, Лешка крепко насупился. Но в мрачности пребывал недолго. Хвать куртку, мелочи на проезд и попилил к деду. На свалку.


Семен Кузьмич сидел в просторном кабинете начальника «Конторы очистки» за столом, похожим величиною и зеленым сукном на бильярдный стол. Письменный прибор с двумя медными ангелами, черный грузный телефон с рогатыми рычажками, красная папка с золотым оттиском «На подпись» — всё, других предметов хозяин кабинета на столе не позволял. Горбатый, маленький, Семен Кузьмич слегка тонул в широком облоснившемся кресле с высокой спинкой, но выглядел задиристо-барственно. Редкие, желтовато-седые волосы были у него зачесаны на косой пробор и даже как-то прилизаны, словно под бриолином, и скрывали плешивость, светло-зеленая рубаха и клетчатый, аляповато-оранжевый, моднячего фасона галстук молодили обличье. На стене над головой висел фотопортрет Ленина — дедушка Ильич, в общем-то по годам совсем еще не дедушка, в кепке, улыбался коварной улыбкой вождя пролетариата.

— Чего пришел? Денег надо? — Семен Кузьмич сюсюкать не умел, сразу огорошил внука. — Вам только деньги подавай!

— Я за другим, — ответил Лешка, ничтожно смутясь, устроился на стуле у приставного столика. Соврал: — Хочу детали к приемнику на свалке поискать.

— Не-ет! — взвыл Семен Кузьмич. — Эко выдумал — в мусоре копаться! Пускай другие роются, а ты не смей! Одно себе запретишь — значит, другое позволишь… Дурень-то вокзальной шмаре радуется, а другой… сдобные булочки кушает! — Семен Кузьмич вдруг рассмеялся, спрыгнул с кресла, прошелся по кабинету, заложив руки за спину, глянул в окно.

За окном простиралась свалка. Стаи воронья и чаек кружили над лохматым, пестро-серым пространством, над которым поднимались дымы тления и тяжкий дух. Желтобокий трактор разгребал горы мусора, взревывал, пыхтел — надрывался, стрелял громким сизым выхлопом в небо.

— Чё же он вытворяет? — прошипел Семен Кузьмич. — Запорет новую машину, вредитель!

Трактор и в самом деле трудился слишком нерасчетливо: нож упирался в несдвигаемые груды, гусеницы буксовали, мотор чихал.

— Тася! — вскричал Семен Кузьмич, заколошматил кулаком в фанерную боковую стену кабинета: — Поди сюда! Тася!

Вскоре в кабинет вошла, преспокойно и неторопливо, Таисья Никитична, молодящаяся пумпушка, с белыми волосами в мелких завитках, в красных бусах, которые подчеркивали ее ярко-алый напомаженный рот. Увидев Лешку, она просияла улыбкой: «Внучек пожаловал…» Таисья Никитична — почти вдвое моложе Семена Кузьмича, — однако его гражданская жена, постоянная сожительница и здешний бухгалтер.

Вскоре в кабинет вошла, преспокойно и неторопливо, Таисья Никитична, молодящаяся пумпушка, с белыми волосами в мелких завитках, в красных бусах, которые подчеркивали ее ярко-алый напомаженный рот. Увидев Лешку, она просияла улыбкой: «Внучек пожаловал…» Таисья Никитична — почти вдвое моложе Семена Кузьмича, — однако его гражданская жена, постоянная сожительница и здешний бухгалтер.

— Ну-ка, подать мне этого дятла деревянного! — кивнул на окно Семен Кузьмич.

— Чаю тебе принести? — словно не услышав мужа-начальника, спросила у Лешки гостеприимная Таисья Никитична. — У меня пряники есть и мармелад. Любишь?

В дверь постучали.

— Ну! — выкрикнул Семен Кузьмич.

Осторожно, пригибая голову, мягко, почти на цыпочках, в кабинет вошел огромный широкоплечий верзила в брезентовой робе, с красным, будто после парилки лицом, с татуировкой на руке, буквы разбросаны по пальцам — «Лёня». Заговорил Леня коряво и заискивающе:

— Мне без справки, Семен Кузьмич, езды нельзя. Промотходы сгрузил… Справку требуют. Из горла рвать будут.

Семен Кузьмич подскочил к верзиле, закричал ему прямо в красное лицо:

— Какую тебе справку? Хочешь, я тебе на лбу справку напишу? Я кто тут, крыса канцелярская? Справки диспетчер выписывает!

Дед выпендривался — и перед женой Таисьей Никитичной, и перед верзилой Леней, и перед внуком, и должно быть, перед самим собою. Лешка гонял чаи.

— Тася, мать твою за ногу! Где тракторист?

Трактористом оказался красивый, курчавый парень с большими голубыми глазами, одетый на удивление чисто; в распахе светлой рубашки на груди у него виднелся эбонитовый черный крест с вкрапленными стеклянными камушками.

— Чё у тя, Петя! — требовал Семен Кузьмич. — Говори!

— Анька от меня уходит. Дома не ночевала, — по-детски швыркнул носом Петр. — К Соболю, видать, собралась.

— По кой хрен с тобой не живется?

— Застукала она меня. С Маруськой с вещевого склада.

— За голую задницу поймала?

— Не-е, видела, как мы со склада…

— Дятел деревянный! — заорал Семен Кузьмич. — В несознанке будь! Неужель коланулся?

Петр опять швыркнул носом. Лешка с изумлением увидел, как на большие голубые глаза Петра выступили слезы. Он заговорил ломким голосом:

— Вы потолкуйте с Анькой, Семен Кузьмич. Она вас уважает… Я Соболю по тыкве настучу.

— Себе настучи! — выкрикнул Семен Кузьмич. — Переманщика надо так опаскудить, чтоб бабе при упоминанье о нем блевать хотелось. Выставить его грязнулей, заразным каким. Шею, мол, по месяцу не моет. В мандавошках весь… А к бабе своей с подходом. В каждой бабе слабина есть. Чего она у тебя любит, Анька твоя?

— Духи она любит.

— Ну и купи ей фуфырь! Французских! С Маруськой я перетру, чтоб на рот замок повесила… — Семен Кузьмич вытащил из стола книжку, сунул Петру. — На-ко вот тебе для просвещенья.

Лешка напрягся, шею вытянул, зрение, как у орла, вычитал: «Половая жизнь мужчины и женщины».

— О чем книжка, дед?

— Об том, как правильно с бабами спать!

— А мне такую?

— Попозже.

— Когда уж позже-то, восемь классов кончил! — обиженно вскричал Лешка, припрыгнул на стуле. И тут же, наконец, раскрыл причину своего появления у деда: — Пашка влип…

— На деньги? В карты много проиграл? — спросил Семен Кузьмич.

— Нет. Он идейный. В карты на деньги не играет… С бандитом одним… не поделили. Тот из уголовников.

— Тася, мать твою за ногу! — Семен Кузьмич опять грохнул кулаком в стену. — Козыря мне найди!

В кабинет вошел черноусый вальяжный молодой человек, одетый по последнему писку — в синий кримпленовый костюм, красную шелковую рубаху с драконами, с воротом на выпуск. В руке он крутил ключи на брелоке.

— Кто такой? Какой такой Мамай? — брезгливенько уточнял Козырь у Лешки. — Голубятня? Дак это ж Бобик… Этой шушере только пионеров щипать.

— Какой Бобик? — вмешался тракторист Петр. — На «семерке» во втором отряде сидел? Так я ж его самого в голубятню засуну.

— Не борзеть! — остерег Семен Кузьмич.

Скоро Лешка забрался в бежевую 21-ую «Волгу» пижонистого Козыря. С ними — Петр. Машина плавно, роскошно тронулась. Дальше все для Лешки протекало как в волшебном сне.

XII

Солнце клонилось к закату. Блики на реке становились продольнее, мягче — в глазах не рябило от изобилия наводного золота. Пашка шагал по яру вдоль берега Вятки, возвращался к городу. Он отшагал большой крюк, но не устал, шел и шел, не считая версты, гладил взглядом реку, песчаные отмели, скользил глазами за пенящим русло «метеором». Пашка шагал домой. Негде и незачем ему прятаться! Побег в завтра ничего не изменит.

Каяться — он ни в чем не каялся. Чистосердечна и желанна была эта беспамятная, лихая, звериная сила, которая взбунтила Пашку. Обезумевши, он схватил деревянный хлипкий ящик у магазина, в два прыжка настиг Мамая — и безжалостно, по голове, саданул! Мамай свалился, а Пашка начал пинать его как последнюю тварь… Ни капли жалости! Страх позднее пришел, когда случайный мужик оттащил от жертвы, когда сам отбежал с преступного места, а после из-за кустов пронаблюдал, как Мамай, хватаясь за голову руками, встал на карачки, — стало быть, жив, стало быть, будет мстить…

Страшно делалось не за себя, не за собственную шкуру, а как-то жаль было всю-всю жизнь; родных жаль: мать, Лешку, на котором Мамай мог выместить удар, покойного отца; а главное — приходило ощущение, что жизнь идет будто по колдобинам; солнышко светит, река блестит, лес чистый, духовитый, расправь руки и беги, радуйся, но что-то не радует, не бежится самозабвенно. Батька вот помер, мать скоро состарилась, выпускные экзамены в школе вышли криво — не обошлось без «троек» в аттестате; а важнее всего — за Таньку больно и боязно! Что-то и с ней не встык… Танька пойдет в десятый класс, а он уедет в военное училище. Как он будет без нее? Как она будет без него? Дождется ли? Вдруг что-то…

Солнце садилось в дальний лес. Рыхлые бока белых облаков в небе озолотились. А Вятка померкла. Стала синей-синей. Померкли в тени и заливные луга со смётанными скирдами сена. Песчаный и зеленый цвет стали отчетливее. Повсюду добавилось тишины. Пашка огляделся с берега реки. Красив мир! Краски вечерние — густые, ятные… Но и красота не в радость, когда на душе неспокой.

Он свернул с береговой тропы, пересек травянистую ложбину и выбрался на железнодорожную насыпь, чтобы по ней добираться к дому, со стороны огородов. Шел не спеша по железнодорожному полотну. Идти по шпалам неловко, сбивался шаг, но Пашка не сходил на тропку, а ступал на шпалы. Говорят, что отец не захотел уходить от тягача. Даже не обернулся на гудок. Шел по полотну и шел. Машинист должен был остановиться, увидев на путях человека. Но не остановился. А отец не уступил… Но он ведь не сумасшедший, чтобы идти против локомотива! Кто-то наговаривает, что отец был с сильного похмелья и в цеховом шуме мог не слышать, что катит тягач, а на гудок среагировал поздно… Но не был батя тогда с сильного похмелья. Он хотел что-то доказать. Что? Может, отстоять свое право? Не сойду с пути — пусть ради него остановится эта железная глыбина!.. Отца как будто изнутри червь точил. В день Победы он на победителя не походил. А может быть, там, на путях, захотелось победить, своротить железную махину? Хоть раз почувствовать себя победителем, почувствовать свою силу, свое право? Не вышло… Может, поэтому он им с Лешкой завещал: ничего не бояться. «Ничего не бойтесь, ребята», — услышал Пашка предсмертный голос отца. Разных мамаев не бояться? Или еще чего-то? Может, обстоятельств, мнения общественного, идеологии какой-нибудь, норм… Что там впереди, — не только на этой дороге, а на других?

Время от времени Пашку, шагающего по шпалам, охватывали манящая лирика дороги, зов пространства, мечта путешествий, дальней романтики. Эх! Идти бы так и идти по шпалам! В какой-нибудь дальний город, к другой жизни. Идти бы вместе с Танькой. За руки держаться… В груди заныло от возможной, незаоблачной, но почему-то несбыточной мечты.

Мечта приманчива и вдохновенна, когда о ней просто думаешь. Мечта увертлива и двулика, когда доходит до исполнения.

По путям Пашка дошел до кладбища, где похоронен отец. Отсюда, с насыпи, как на ладони видать прикладбищенскую церковь. Небольшая, белокаменная, с граненой башенкой, синеватым куполом и крестом. На церковь падало закатное солнце, и крест, и купол сбоку, и некоторые грани подкупольной пирамиды казались облитыми малиновым сиропом. Пашка спустился с насыпи, сел возле кустов, раскрыл рюкзак. Он не то чтобы хотел есть, но возвращаться домой с нетронутой провизией — как-то нескладно.

На колокольне, в башенке, ударил колокол, негромко и как будто робко. Пашка разглядел там человека в черном. Человек, ударив в колокол всего трижды, с колокольни исчез. Из дверей церкви вышли прихожане — должно быть, кончилась вечерняя служба.

Назад Дальше