Правда и блаженство - Шишкин Евгений Васильевич 5 стр.


— Теперь тебе надо укол сделать! — словно неоспоримый диагноз выложил Лешка.

— Сперва тебе, — возразила она. — Надо раздеться. Надо все снять. Погоди… Дверь прикроем. — Танька подошла к двери и приперла ее изнутри черенком лопаты.

…Их застукали в самый процедурный момент.

Елизавета Вострикова обеденный час всегда проводила дома, столовничала сама, кормила дочь. Ища Таньку, она легонько хватила рукой дверь сарая. Замок раскрыт, висит дужкой на скобе, а дверь не открывается. Что за чертовщина? Она навалилась плечом на хлипкую сараюшную дверь, внутри глухо грохнулась лопата, дверь распахнулась.

— Вы чего? Вы чего здесь удумали?! Да что же это такое, Матерь Божья! — взвыла Елизавета и бросилась внутрь. — Свихнулись совсем! Вот я тебя, паршивца!

Танька, нагая, лежала на топчане на старом одеяле лицом книзу, задницей кверху, причем лежала с некоторым кокетством, голову подпирала локтем, а согнутой в коленке ногой слегка поматывала; а Лешка, тоже гол как сокол, нацепив на нос пустую оправу от очков, одной рукой мазал пациентке ягодицу ваткой, намоченной цветочными духами, а в другой руке держал наготове шприц; сам Лешка уже заполучил дозу лекарства в мягкое место.

Елизавета учинила дочке истеричный разнос, Лешку оттрепала за волосы, врезала подвернувшимся шлангом по заднице, швырнула вдогонку его ботинки, — с позором, безоштанный, он вылетел из сарая.

Но проишествие Елизавета предпочла призамять, не доводить до ушей мужа: Панкрат сгоряча мог задать отпрыскам Ворончихиных жару, а еще одна буча с соседями ни к чему. Зато случай в сарае подтолкнул Елизавету к активным призывам и уловке. Ночью, перед сном, она жалась к своему Панкрату и проникновенно шептала: «Завтра же в партком ступай! Не будет нам здесь покою. Старик Семен вернулся… А главное, девка у нас растет. Изнохратят ее эти ворончихинские оторвыши. Пашка у них еще туда-сюда, а мелкий — чистый ухорез… Проси в парткоме квартиру, они обещали. Ты на хорошем счету, коммунист, воевал, медали имеются… Нечего тебе стесняться. Да ведь это тебе тоже в зачет — об семье думаешь… — уветливыми устами сверлила ухо Панкрата настырная Елизавета. Панкрат щипал усы, трепал нос, обдумывал ее резоны.

Родителям Лешки Ворончихина о проказах в сарае Елизавета не накляузничала — родная дочка в деле замешана, — так что никакого взыскания Лешка не понес, да и не понял бы, за что? — ведь все у них с этой глупышкой Танькой шло по обоюдному согласию. Но тяжелого, угнетающего разговора с братом он не избежал.

— Вы чего? С Танькой оба нагишом были? — строго, будто судья какой-то, допрашивал Пашка.

Лешка молчал. Чего спрашивать, если сам знает, в окошко видел?

Пашка посмотрел на него с невыразимым презрением:

— Дурак! — И после несколько дней с ним не разговаривал, даже есть старался отдельно.

Словно в чистую прозрачную реку откуда-то влился мутный сорный поток, взбаламутил реку, испоганил… Много нужно времени, чтобы ошметки сора и муть улеглись, а вода обрела прежнее равновесие и прозрачность. Пашкину душу так же взбаламутили. «Лешка ладно, он дурак… чего с него возьмешь… шалый, как мамка говорит… а она?.. она-то чего?.. трусы сняла… начала с ним…» — Пашка жег подобными мыслями свое сердце, оскорбленное двойным предательством; предательство брата какое-то неумышленное, безголовое, потому и простительное; предательство Таньки — будто нож в спину, самое подлое. Теперь мимо Таньки он проходил молчком, хотя исподтишка ее разглядывал еще жаднее, чем раньше, разглядывал с другим наплывом чувств в душе, будто на Таньке налет измены: на губах, на щеках, на родинках — на всем теле и в каждом движении

VIII

Серафима Рогова этим утром страдала от безудержного желания самоотверженной любви. На работу в «Мутный глаз» она надела на шею дареный амулетик, сама накремилась, напудрилась, удлинила ресницы тушью. За прилавок встала вся нафуфыренная: чистейший накрахмаленный чепчик на рыжих завитушках, фартук белее снега, с голубыми оборками на груди, — ждала Николая Смолянинова. Ждала, что он нынче придет свататься. Одна мысль об этом вгоняла в краску, делала ее слишком доброй и расточительной по отношению к местным алкашам-раностаям.

Ефиму Изместьеву, долговязому, лысому, с шишкастой головой мужику, по кличке Фитиль, налила кружку пива в долг, который он, конечно, забудет или оспорит. Митька Рассохин, ершистый, кучерявый, многодетный мужик, за которым постоянно следила стайка его чумазых, искрашенных зелёнкой ребятишек, тут же примазался к Фитилю и тоже запросил долгового пива, — Серафима не отказала. Не отказала она и Карлику, налила полстакана вина и по рассеянности не внесла запись о ссуде в тетрадь.

— Гляжу, Симка, ты с Черепом снюхалась? — то ли с язвительностью, то ли со снисхождением спросил отоваренный в заем Карлик.

— С чего ты взял? — похолодела Серафима.

— Пидюлинка у тебя на шее. Череп этакие кулонцы всем бабам вешает. Отпетрушит и повесит. Сам рассказывал. Говорит, закупил кулонцев полторы сотни штук у япошки какого-то. Для разных краль.

— Болтовня все это, — отмахнулась Серафима, и лишь Карлик отвернулся от прилавка, в момент стянула с шеи злаченую нитку с ракушкой. «Неужто правда? — затрепетала Серафима. — Наговаривает, поди, на Николая маленький змеёныш? Но откуда про меня прознал?..» В холодной гулкой груди зачастило сердце.

Карлик всё про всех знал — вечно в гуще людской, а ежели чего не знал, допридумывал. Ростом — метр с кепкой, смуглолицый, с мелкими морщинами, он походил на состарившегося мальчишку; но при этом выпивал наравне с полноценными мужиками, особенно всласть — халявную, угощенческую или выспоренную водку.

Когда-то Карлик был цирковым, гастролировал в шапито с сольным номером «эквилибрист с кольцами», но труппу разогнали за «левые» концерты, администратора утянули под суд, а Карлик осел по случаю в Вятске, квартировал у одинокой хлебосольной вдовы и стал завсегдатаем «Мутного глаза».

Синенько окрашенное изнутри и снаружи заведение — не велико; четверка квадратных столов с хлябкими стульями и тройка круглых столов, шатких, на цапельной ноге. Летом пространство закусочной раздвигала теплынь, и хотя уборщица и посудомойка тетка Зина усердно и тупо талдычила: «С посудой на улицу не выходить!» — ей никто не подчинялся. Из пронизанного спертым винно-водочным и пивным духом помещения, где на липких лентах, свисающих с потолка, кочурились черные мухи, народ валил на травку-муравку, на бревна, на приступок, на пустые ящики, на свежесть природы.

Ожидаемое появление Николая Смолянинова в закусочной все же оказалось для Серафимы неожиданным. Она рот приоткрыла, увидев его в дверях, и кинулась в подсобку, припудрить веснушки. К прилавку вернулась красная, как вареный рак.

— Пивка — для рывка! — весело сказал Череп, поправляя на поясе ремень с блестящей якорной бляхой. Как всегда в тельняшке, улыбчив, золотая фикса сверкает, влажные волосы (недаром в бочке с дождевой водой башку окунал) гладко зачесаны на косой пробор. Череп склонился к Серафиме через прилавок, шепнул шельмовским тоном: — Поясница-то не болит, елочки пушистые?

Серафима страдальчески улыбнулась.

— Вы за стол садитесь. Зина пиво подаст. Пена опадет.

Стол, за который устроился Николай, Серафима наказала тетке Зине начисто протереть, поставить салфетки в стакане, горчицу и перец.

— Пиво ему подай!

Тетка Зина никогда здесь не официантничала и хотела было взбрыкнуть, губы серпом вниз выгнула: «Еще чё не хватало!» — Но Серафима так глянула на подчиненную, что та сразу хвост поджала и все исполнила.

К привилегированному столу пришвартовались Фитиль и Карлик.

— О! Два друга — хрен да подпруга! — встречал их похмелившийся пивом Череп.

Карлик зачинал мирную выясняловку.

— Много повидал, мореман? Много вызнал? — занозисто говорил мелкий эквилибрист, который и сам помотался по городам и весям. — Вот скажи: кто такой Мопр? Улица, на который живем, имени Мопра. Кто он такой? Угадаешь — с меня сто грамм. Не угадаешь — с тебя стакан!

Череп нахмурился:

— За что такой разновес, Карлуша?

— Ты ростом меня вдвое длинше, — осклабился Карлик.

— Принимается, — миролюбиво усмехнулся Череп. — Ты, Карлуша, просто поц, говоря языком евреев… Всем известно, что Мопр это революционный еврей. Он у нас в Вятске в «сером доме» буржуев мочил. А после того, как и сам кирдыкнулся, улицу в его честь и назвали… Да их тут, еврейских улочек, как грязи, елочки пушистые! Свердлов, Бауман, Урицкий, Володарский, Маркс…

— Я вроде тоже слышал про евреев-то, — поддакнул Фитиль вроде бы Черепу, хотя всегда был на стороне Карлика.

— Значит, предъявляешь? Это был революционный еврей?

— Я вроде тоже слышал про евреев-то, — поддакнул Фитиль вроде бы Черепу, хотя всегда был на стороне Карлика.

— Значит, предъявляешь? Это был революционный еврей?

— Чистокровный, Карлуша! Из Одессы-мамы, — утверждал Череп и разил для пущей убедительности аргументом: — Я в Одессе собственными глазами видел ему памятник. Иосиф Давыдыч Мопр. Кучерявый такой, с маузером на боку…

— Слышал, Фитиль? Ты свидетель! — Карлик поскорее толкал свою ладошку в руку Черепу, делал «спорное» рукопожатие: — Разбивай, Фитиль!

Фитиль разрубил рукопожатие. Карлик тут же вытащил из кармана бережно хранимую, но пожелтелую и обветшалую от лет газетную вырезку из местной «Правды», там говорилось, что в Вятске улица Мопра названа в честь Международной организации профессиональных революционеров…

— Против газеты не попрешь, мореман! — ликовал Карлик. Он уже полгорода обул на этом Мопре, и сейчас ядовито тыкал в Черепа: — Статуй, говоришь? В Одессе? С маузером? Как звать? Ёсип Давыдыч?.. Симка, стакан наливай! Бескозырка платит!

В безмолвном смехе давился и Фитиль, нескладный, облупленный ассистент Карлика, ему тоже перепадало спорной водки.

Постепенно к гомону и хохоту за избранным столом, как мухи к липким приманкам, тянулись посетители «Мутного глаза». Вот уже полдюжины мужиков слушали неунывного, проигравшего пари Николая Смолянинова; рассказывал он о том, как прилепили ему кликуху «Череп».

— Гульванили мы однажды в баре в Гонконге… И туда пара хмырей с английского судна зашли. Жало на нас кривят и балбонят что-то по-своему. Но я ловлю острым ухом: «раша» шебечут. «Раша-параша…» Чую, что про нас базар ведут, елочки пушистые… Я ждать не стал, сразу с разворота одному в бубен с полным накатом. Он в отрубе пролетел весь зал, столов пять смёл. А другой недоносок мне сзади бутылкой рома — во такой, черной, увесистой бомбой — по башке. Мои корешки аж охнули, думали, каюк мне пришел. Бутылка вдребезги, а я даже не упал… Ром облизал с губ, он вкусненький такой, им только баб поить, и тому падле в репу… С тех пор и пошло: самый крепкий череп на Тихоокеанском флоте у Николая Семеновича Смолянинова!

— Ну да, — недоверчиво сказал Фитиль, слушавший историю с открытым ртом. — Мой лобешник железнее.

Карлик только и ждал завязки спора. Через минуту он вопил на всю пивную и окрестности:

— Коррида! Коррида! Делайте ставки, граждане! Русский тотализатор! Ставки принимает секундант! — Он ходил с кепкой и приставал к мужикам: — Делаем ставки! Медяки — на Фитиля! Серебро — на Черепа! — Череп, по его небезосновательным прикидкам, должен был проиграть, и все серебро должно было достаться тем, кто ставил медь на Фитиля, то есть самому Карлику…

Место для поединка двух лбов выбрали по-за пивной, на песочке. Карлик прочертил палкой круг: кто вытолкнет из круга соперника, тот и победитель. Пять раундов, временем не ограниченных. Нахватавшийся в цирке разных словечек, он сорганизовал немалую толпу зевак, не только посетителей пивной, но и случайных прохожих обоего пола, и разновозрастных детей.

— Моряк сильней будет. Он не спитой, как Фитиль.

— Зато у Фитиля башка бугристая. Он как кирпичом ей давит.

— Тут главное не кумпол, а сила в руках.

— Фитиль жилистый.

— Морячок вона какой ловкий. Симу, говорят, вчера отмандячил на берегу. Она теперь людям в глаза смотреть боится…

Выклики Карлика, детский визг, мужицкие и бабьи голоса:

«Давай дави, полундра!» — «Фитиль, рогом его! Рогом!» — притягивали в этот час праздный, разношерстный народ. Сквозь кольцо людей к месту поединка протолкнулся и старшина Мишкин.

— Чего тут у вас? Прекратить! — проорал он. Но Карлик и окружные зрители заглушили Мишкина. Многие из мужиков по юности, случалось, хорошенько чистили моську Мишкину и теперь почтения к его форме и должности не питали; в армии Мишкин служил во внутренних войсках, служба тупая, зазорная, — охранять зеков; «и куда ему, такому олуху, да после такой службы податься, как не в милицию…»

— Не мешай представлению, мусорок!

— Схватка честная.

— Это настоящие бойцы.

— Если не нравится — иди пацанов с рогатками гоняй.

Мишкин умолк, даже призатерся в толпу, чтобы не светиться кителем: бесчинств и вправду нету.

Серафима у своего пивного крана — как на иголках. Наконец не стерпела, выбежала, растолкав зевак, выскочила к арене. Ее возлюбленный стоял раком, с налитыми кровью глазами, пыжился, толкался с соперником лбом и ревел разъяренным медведем. Пунцовый от натуги, он хрипло вскрикивал: «Всё пропьем, но флот не опозорим!» И все же первые два раунда проиграл подчистую. Череп не подозревал, что Фитиль носит на своих плечах голову исключительной бугристости.

В свою беспризорную и детдомовскую, голодную юность Фитиль переболел чесоткой. Чесотка Фитиля оказалась особенная, основной очаг поражения — голова. Когда болезнь была дико запущена и уже совсем не давала спать, завшивленного, расчесанного до язв Фитиля привели к врачам. Его принялись лечить порошками и мазями, он стал понемногу поправляться, но вместе с тем — лысеть, а наиболее сильные расчесы на голове, язвы, стали бугроветь, запекаться в несходимые коросты. Голова стала облезлой и шишкастой. Причем в одном месте шишка была столь тверда, как небольшой тупой рог. Этим рогом он и сваливал соперников в поединке бодания, давая им сперва некоторую уступку для раздразненья.

— Два ноль! — вопил Карлик. — Ваши не пляшут, мореход!

— А хрен вам на воротник! — огрызался Череп, потирая лоб.

Фитиль самодовольно щерился, словно у него имелся еще один безотказный рог. Карлик шел по кругу уже с опустошенной кепкой, трубил, приставив ладонь ко рту, чтоб голос шел как из рупора:

— Есть еще шанец сделать ставки! Сегодня на арене тореадор Череп, по прозвищу Морской Лоб, и гладиатор Фитиль, по прозвищу Упрямый Рог! Делаем ставки, граждане!

— Не гони пурген, Карлуша! — обсекал его Череп. — Счас я завалю этого быка. Давай третий гонг, елочки пушистые!

— Почтенная публика! Решающая схватка! — Карлик взмахнул своей детской рукою: — Начали!

Лбы соперников сошлись, болельщики вкруговую опять зароптали:

— Вали! Дави!

Несколько прохожих баб подивились:

— Очумели мужики-то наготово.

— В колхоз бы их, на уборочную!

В какой-то момент возмущенная, поджавшая губы Серафима, в груди у которой зрел отчаянный крик: «Хватит!!!», поймала взгляд Фитиля, когда соперники с раскаленными лбами чуть отступили друг от друга.

— Ну, погодите, сволочи! Вы у меня попросите пива в долг, — прошипела она негромко, но целенаправленно — в Фитиля, и опалила ненавистным взглядом Карлика, зачинщика действа, в котором унижается ее Николай.

Серафима порывисто ушла на рабочее место. Череп же легко, один за одним выиграл последующие раунды.

— Ну, где навар, Карлуша? — умеренно торжествовал Череп. — Почему победитель еще трезв?

Пройдошливый Карлик не хотел раскошеливаться, пустил в ход свою коронную репризу.

— Погоди, я за Фитиля отыграюсь!.. У меня условье, — обходил он мужиков, что лепились возле «Мутного глаза». — Если я вас насмешу, каждый мне по сту грамм. Каждый! Фитиль, проверяющим будешь.

Карлик готовился к лицедейству: натянул на голову светлую детскую панамку, которая лежала у него за пазухой, вытащил поясной ремень из брюк и зачем-то обмотал ниткой пуговицу на ширинке, в рот запихал мускатный орех, чтоб заглушить в себе винный дух.

Он выбрал позицию у кустов, рядом с тропкой, которая вела от автобусной остановки до магазина продтоваров. Повезло ему нынче, чертяке! Жертвой розыгрыша стала не какая-нибудь бабка-замухрышка, а здоровенная Августа Поликарповна, медсестра из поликлиники, тетка с круглым добрым лицом, с огромной грудью, увесистая, центнера на полтора. По сравнению с ней Карлик выглядел и вовсе малец-мальцом, словно клоп.

Августа Поликарповна шла из магазина с хозяйственной сумкой и тут, у кусточков, на тропе, мальчик в панамке. Плачет, слезьми обливается. Плачет жалобно — любое женское сердце кошки заскребут. Карлик ныл почти натурально, тер маленькими кулачками глаза, швыркал носом.

— Што? Што сделалось-то, малыш? — добрая Августа Поликарповна нагнулась к несчастному мальчику.

— Вот, тетенька, — пискливо, жалостливо отвечал Карлик, с подвывом и всхлипами. — Сикать хочу, а пуговка не расстегивается… Не могу…

— Ну-ка, давай я посмотрю. Расстегну тебе пуговку, — сказала сердобольная Августа Поликарповна, хозяйственную сумку поставила на траву, ниже нагнулась к страдальцу, к непослушной пуговке, которая не дает ему справить малую нужду. — Сейчас. Не плачь. Расстегну…

Некоторое время злополучная пуговица еще сопротивлялась. Но потом легко поддалась. Штанишки с малыша враз свалились, и наруже появился мужской прибор исполинской величины, совсем не детских очертаний, с обильной черно-курчавой волосистостью. Да и сам мальчик вдруг обернулся мужик-мужиком, только уменьшенных размеров. Августа Поликарповна в оторопь, шаг назад и упала на свое мягкое толстое место. Карлик для пущего эффекта покачал своим инструментом из стороны в сторону. Если б не мужиков гвалт у пивной, так Августа Поликарповна и ума могла бы лишиться. Зрительский гогот привел ее в чувство. Она вскочила, схватила сумку — и наутек от глумливого оборотня.

Назад Дальше