Начинающий поэт рисовал лирическую картину: «Задремали волны, ясен неба свод; светит месяц полный над лазурью вод». «Лазурь вод», конечно, не может вязаться ни с ночью, ни с полным месяцем, — говорил Полонский и, чтобы смягчить замечание, приводил в пример Лермонтова, у которого такая же ошибка: — «Русалка плыла по реке голубой, озаряема полной луной»… Какая уж там лазурь или голубая река ночью?!
Но уроки поэтического мастерства еще впереди, а пока интересна другая деталь: откуда у этого «баловня судьбы», знатного двадцатилетнего юноши, в первом же стихотворном наброске появляются слова «горе», «муки», да и последующие его стихи не лишены тех моментов человеческой жизни, которые мы определяем словами «горькая доля», «печаль», «огорчения», «юдоль земная», «беда». Не о себе он печалился — о других. «В нем была органическая человечность, врожденная гуманность, потому что она не могла быть следствием личного опыта, слишком малого у столь молодого человека», — говорили знавшие его.
Но настоящую тягу к сочинительству он почувствует в последнем заграничном плавании. Стоянки были долгие, и он, лейтенант фрегата «Герцог Эдинбургский», смог быть гостем своей любимой сестры Ольги Константиновны, Королевы эллинов. Стояло жаркое, с синевой в дрожащем воздухе лето, сменившееся тихой, теплой, разноцветной осенью. Над Татоем — 20 верст от Афин, — где стоял дом сестры-королевы, полыхали причудливые закаты. Пламенела вершина Пентлика. Память с услужливостью подсказывала, что Татой — это древняя, овеянная мифами Дакелия. И все эти красоты и историко-романтические мысли пробудили в лейтенанте желание писать стихи. Делал он это робко, неуверенно, но сочинил «целую гору» строф.
Читал он их только сестре Оле. Она была единственной наперсницей его поэтических устремлений. Да еще королевская поросль — племянники и племянницы. А он, который выше всех титулов ставил звание Поэта, даже думать не смел носить это желанное звание и попасть в круг настоящих признанных поэтических имен.
Читал он Ольге стихи каждый день, с выражением и без него, тихо и громко. Она, видя пламень в его глазах, по доброте сердечной хвалила всё.
Но из всего, написанного тогда, остались жить лишь два стихотворения. Остальное, по счастью, не увидело света. «И надеюсь, никогда не увидит», — говорил он.
Остались «Письмо Великому князю Сергею Александровичу» и «Псалмопевец Давид». Первое, обращенное к другу детства и юности, написано в духе посланий пушкинской поры. Но получилось несколько ходульно, пафосно, скучно, где-то с морализаторством классной дамы. Эти общие места спасает интонация сострадания и искреннего дружества. В них Сергей Александрович нуждался: умерла мать, убит отец, Император Александр П. Биографическое поднималось до мировоззренческих обобщений. Злободневное соединялось с интимным.
Второе стихотворение навеяно посещением Святой земли. Свое настроение Константину хотелось выразить в «звуках арфы золотой», в «святом песнопенье», посвященном псалмопевцу Давиду, скорбевшему душой. Уже это стихотворение, первым попавшее в печать, говорило о том, что появился поэт, для которого, как и для Пушкина, поэзия есть выражение религиозного восприятия мира.
(Сентябрь, 1881)«Псалмопевец Давид» был напечатан с подписью «К. Р.» на первой странице августовской книжки «Вестника Европы» за 1882 год.
Никто почти не знал тогда, кто скрывается за этими «милыми двумя буквами», как называл эту скромную подпись один из выдающихся поэтов того времени Аполлон Майков.
Но когда в том же «Вестнике Европы» в конце того же года появилось пять стихотворений под общим названием «Венеция», криптоним «К. Р.» запомнился, хотя и оставался для многих загадочным: кто он, этот «К. Р.»?
Стихи о Венеции, месте в Европе знаменитом, К. Р. писал в Германии, в Гмундене, Штутгарте, но и в России — в Стрельне, в Красном Селе под Петербургом. Европейская культура как целое больше ощущалась издали, на берегах Невы, чем на берегах Темзы, Сены, Рейна, потому что «динамично и уверенно шла ей навстречу русская культура». Цикл «Венеция» был написан русским европейцем и пристрастным «делателем» петербургско-российской культуры. Недаром К. Р. к стихотворному циклу «Венеция» добавит позже, в 1885 году, еще одно — стихотворение «На площади Святого Марка…», где будет точный адрес поэтических начал автора: «И лики строгие угодников святых / Со злата греческой мусии / Глядели на меня… И о родных / Иконах матушки России / Невольно вспомнил я тогда; / Моя душа крылатою мечтою / Перенеслась на родину, туда, / На север, где теперь, согретая весною, / Душистая черемуха цветет, / Благоухают пышные сирени, / И песни соловей поет… / В уме столпилось столько впечатлений!.. / И вздохом я вздохнул таким, / Каким вздохнуть один лишь Русский может, / Когда его тоска по Родине изгложет / Недугом тягостным своим».
Год — 1881-й — первый год очень плодотворного отрезка времени в девять лет. В России родился новый поэт.
Когда речь идет о поэзии, цифрам вроде бы места нет. И все же отметим, что в 1883 году Константин Романов напишет 20 стихотворений, среди них прекрасный цикл «Жениху и невесте», посвященный его друзьям А. Ал. Ильину и его жене, урожденной В. Н. Философовой. И опять они будут написаны в Греции, в гостях у сестры Ольги.
Многие и сейчас не знают, что слова знаменитых романсов «Я вам не нравлюсь», «Я сначала тебя не любила», «Первое свидание» принадлежат Его Императорскому Высочеству Великому князю Константину Романову. В приюте муз, в Павловске, появится стихотворение «Уж гасли в комнатах огни…», в котором нет ни одного лишнего слова, как в математических формулах нет лишних знаков. Ему тоже предстоит стать любимым романсом известных вокалистов и слушателей с изысканным вкусом. Никогда так часто не посещало его вдохновение — он сочинял даже осенью, когда у него «затишье на сердце… тускнеет, меркнет мысль, безмолвствуют уста, круг впечатлений, чувств так узок и так тесен, — в душе холодная такая пустота».
Все, что он создал в 1885 году, полно упоенности жизнью — это 24 стихотворения. Он, кажется, уверен в себе и потому пробует силы в драме, в стихе-размышлении, стихе-балладе, в элегии, в «посланиях на случай».
В этом году К. Р. напишет два шедевра — «Умер, бедняга…» и «Растворил я окно…» Даже если бы августейший поэт ничего больше не создал, его имя как автора этих шедевров навсегда осталось бы в русской поэзии.
Один из шедевров — «Умер, бедняга…»[26] (странный князь называл его попросту «длинным солдатским стихотворением») — сочинялся им в палатке для дежурных офицеров. Палатка была оббита досками. И на этих досках дежурные офицеры обычно писали карандашами и чернилами все, что взбредет в голову. Офицер Кавелин увековечил свой стих с одной более-менее удачной рифмой: «деревня — кочевья». В. Ю. фон Дрентельн упражнялся в гекзаметре, сочиняя что-то комическое. А командир роты, Его Высочество Константин Романов, на одной из досок написал первые строки самого популярного своего произведения «Умер, бедняга…». До сих пор в размеренных октавах он воспевал природу, сады, усадьбы, и вдруг создал народную, с романтическим налетом песню, которую запела вся Россия. Автор музыки — неизвестен.
Однажды, будучи в Москве, Константин Константинович поехал на Воробьевы горы, где никогда не бывал. Там, на высоте, расположился ресторан Крынкина: большой открытый балкон, восхитительный вид на изгибающуюся Москву-реку и всю Белокаменную. Великий князь сел за столик, заказал чай — и вдруг хор в русских боярских костюмах запел:
Великий князь и не знал, что его «длинное солдатское стихотворение» поется народом. Он попросил подойти дирижера, который был и руководителем хора. Звали его Григорий Николаевич. Этот Григорий Николаевич узнал в лицо Его Императорское Высочество, знал он и то, что «Беднягу» написал Великий князь.
— А чья музыка? — спросил поэт.
Великий князь и не знал, что его «длинное солдатское стихотворение» поется народом. Он попросил подойти дирижера, который был и руководителем хора. Звали его Григорий Николаевич. Этот Григорий Николаевич узнал в лицо Его Императорское Высочество, знал он и то, что «Беднягу» написал Великий князь.
— А чья музыка? — спросил поэт.
— А что музыка?… Народ сам запел, — ответил дирижер.
* * *Минуло пять лет со дня его свадьбы с принцессой Елизаветой Саксен-Альтенбургской. Константин Константинович привез жену к ее родным в Альтенбург погостить, а сам должен был возвращаться в Россию. Прощаясь с Альтенбургом, он задержался в комнате, где всегда, приезжая, жил. Тот же вид из высокого окна, тот же письменный стол, за которым он написал стихи, заслужившие ему известность: «Распустилась черемуха в нашем саду…», «Колокола», а также стихотворение «Растворил я окно…», которое останется шедевром во все времена.
(13 мая 1885)Пока же поэт стоит на пороге комнаты, в которой создал свой шедевр. Весна, тепло, и солнце светит так ярко. Все так же, как тогда, но ему кажется, что ничего больше он написать не сможет.
«Я уже не юноша, а должен бы считать себя мужчиной. Жизнь моя и деятельность вполне определились. Для других я военный, ротный командир, в близком будущем полковник, а так лет через 5–6 — командир полка… Для себя же я поэт. Вот мое истинное призвание. Невольно задаю я себе вопрос; что же выражают мои стихи, какую мысль? И я принужден сам себе ответить, что в них гораздо больше чувства, чем мысли. Ничего нового я в них не высказал, глубоких мыслей в них не найти, и вряд ли скажу я когда-нибудь что-либо более значительное. Сам я себя считаю даровитым и многого жду от себя, но кажется, это только самолюбие и я сойду в могилу заурядным стихотворцем. Ради своего рождения и положения я пользуюсь известностью, вниманием, даже расположением к моей Музе. Но великие поэты редко бывают ценимы современниками. Я не великий поэт и никогда великим не буду, как мне этого ни хочется», — записал он 10 августа 1888 года.
* * *Константин сидел в своем походном кабинете на мызе Смерди, в лагере. Стояло раннее утро. На письменном столе обычный порядок. Здесь вещи, которые он всегда возит с собой. Слева четыре книги: Лермонтов, Пушкин, Новый Завет и сборник «Жемчужины русской поэзии». Чернильница из серебра, свечи, барометр-анероид, часы, два портрета жены, тетради для дневника и записывания стихов.
По листу бумаги бегал солнечный зайчик — за окном ветер качал ветви кустов. Минусами и крестами были отмечены стихи, которые он забраковал и отобрал для своей первой книги. И хотя книга была уже сдана в набор, его мучили неуверенность в отобранном, смущение перед теми, кто станет ее читать…
Из государственной типографии наконец пришли два сигнальных экземпляра, а вскоре и весь тираж — «вся тысяча».
Жизнь приобрела краски. Зрели планы, манили и увлекали вдаль, но вдруг одолевали сомнения: ведь стихи пишут тысячи людей и многие не замечают, что поют с чужого голоса, а если и пишут виртуозно, то ни о чем. Возможно, и он один из них — дилетант, имеющий совсем другие занятия — морскую службу, заграничные плавания, заботу о солдатах, светские обязанности, государственные дела, а Муза случайно забрела к нему на огонек.
В продажу стихи не поступили. Великий князь не имел на это права. Он посмотрел на внушительную стопку и обрадовался, что книга выглядит скромно: «Стихотворения К. Р.». СПб., 1886. Ничего лишнего. Даже названия увлекательного или благородно-романтического не придумал.
Но что же дальше? Он раздарит томики друзьям, знакомым, родственникам. И, пожалуй, никто не скажет правды: одни — его жалея, другие — мало понимая в поэзии и в сочинительстве, третьи — привыкнув к искательству в верноподданных отношениях; кто-то втайне посплетничает и посмеется. Кто серьезно отнесется к его дару, ведь он — Великий князь и не имеет права быть прежде всего Поэтом?!
Хорошо бы сойтись с молодыми литераторами — спорить, хулиганить с рифмами и размерами, пробовать «на зуб» новшества европейской поэзии, ездить по России, вслушиваясь в песни, сказки, поверья, запоминая слова, которые мало-помалу исчезают. Но он всего этого не мог себе позволить. Кроме того, неуверенность, непонятная робость, которая, пожалуй, паче гордости, самолюбие застегнули его на все пуговицы.
Он был одинок.
И вдруг понял, что говорить о поэзии и о себе в поэзии он мог бы только с теми поэтами и литераторами, кого слушал бы без ущерба для своего самолюбия, кто своим заслуженным авторитетом определил бы серьезность его занятий литературой. Ему нужны были учителя и честные рецензенты, без искательства перед Его Императорским Высочеством.
Выбор был сделан интуитивно, но безошибочно. Он пошлет свою первую поэтическую книгу Ивану Александровичу Гончарову — живому классику, Афанасию Афанасьевичу Фету — своему самому любимому поэту после Пушкина и Лермонтова, известному критику Николаю Николаевичу Страхову, а также Якову Петровичу Полонскому и Аполлону Николаевичу Майкову — поэтам пушкинской школы, классицистам, и историку русской литературы Леониду Николаевичу Майкову. И станет ждать суда, решительного и безбоязненного: поэт ли Константин Романов? Или его опусы — лишь нервов раздраженье?
Ожидание требовало ангельского терпения…
ЧАСТЬ II
ОБАЯНИЕ ИЗМАЙЛОВСКОЙ ЖИЗНИ
Но ответы известных литераторов получит уже не морской офицер, писавший стихи в дальних плаваниях, а измайловец — командир Государевой роты Измайловского полка. Летом 1884 года Великий князь запишет: «Красное Село. Лагерь. Мой барак. Мне 26 год. Я женат и несу службу, которая мне по сердцу».
Служба так была ему по сердцу, что он даже захотел иметь сапоги, построенные, как тогда говорили, ротным сапожником. Отдал ему старые голенища, заказал головки, примерил — и был рад отменной работе ротного фельдфебеля.
С морем он распрощался по многим причинам, где не последней, видимо, было здоровье.
«Земля все же надежнее и терпимее к человеку», — говорил ему Павел Егорович Кеппен и не осуждал Константина за измену флоту. Для отца же это была трагедия. Такие повороты в судьбе любимого сына он не находил petites meser de la vie humaine — мелкими неприятностями. «Предательство, проступок», — считал он. Был подавлен и суров. Состоялся последний разговор с сыном. Константин выбрал Павловский полк. Но отец здесь был непримирим. Потребовал поступления в Измайловский, потому что сам в нем состоял со дня рождения.
А Константин уже любил свою новую службу. Как-то вечером, часов в пять, он поехал к месту своей службы в Красносельский лагерь. К обязанностям командира роты он должен был приступить на следующий день, а пока был свободен. Шел по зеленой траве, в лицо бил звонкий летний ветер, рядом бежал пес Зайчик, вынюхивая что-то в земле. Простор, теплая упругая земля под ногами. Изумительно свежим и нежным было любимое им северное лето России.
Он остановился, глядя далеко вперед. Искал глазами место расположения своего Измайловского полка. Разве увидишь! Большой лагерь тянулся на три версты вдоль оврага.
На правом фланге, в тени березовых рощ, виднелись гиганты-преображенцы и черноусые красавцы-семеновцы. Далее белело шоссе на Царское Село. А за семеновцами располагались лагеря Измайловского полка — блондины и Егерского — брюнеты.
Красносельский лагерь… Сколько мифов, легенд, нареканий и восторгов связано с ним. И великая история оставила свой след на этой земле. При Петре I у Дудеровской мызы шли не маневренные бои, а свирепые, кровопролитные: нижегородские драгуны атаковали шведов. На отвоеванной земле русский Царь посадил вековые дубы и липы и выстроил дворец. Время сохранило и красоту этих мест, и мощь военной силы. Красносельское большое учебное военное поле не раз приветствовало своих Государей и Государынь громогласным «ура», не раз показывало свое воинское умение иностранным гостям русских Императоров.
В Красносельском лагере стояли батареи 1-й гвардейской Артиллерийской бригады, полки лейб-гвардии Московский, лейб-гвардии Гренадерский, лейб-гвардии Павловский и лейб-гвардии Финляндский, а также 2-й гвардейской Артиллерийской бригады финский стрелковый батальон, строевая рота Пажеского Его Величества корпуса, здесь же были лагеря военных училищ… Константин, глядя на ровное и гладкое, как пол, большое учебное поле, знал, что это впечатление обманчиво. В своих «складках» поле могло скрыть целый полк.