Носферату - Дарья Зарубина 13 стр.


Я, конечно, бросился к Паше.

Он сидел дома один. Отпустил прислугу, а жену отправил к родителям, для соблюдения секретности. Он сказал, что консул будет поздно ночью и он, Паша, боится и потому просит меня побыть у него дома.

Помню, мы стояли у него в кабинете. Он очень волновался и без конца дергал верхний ящик стола, и я заметил там пистолет. Он сказал, что Раранна намекал на какое-то важное и опасное дело и обещал, что если Паша окажет ему помощь, то он очень щедро отблагодарит его, поскольку без земного помощника ему не обойтись. Он сказал также, чтобы я оставался в кабинете, а он примет консула в соседней комнате, и если я что услышу странное или пойму, что ему угрожает опасность, чтобы я звонил на горячую линию Министерства инопланетных дел.

Я сидел и ждал, не курил даже, чтобы случайно не выдать себя. Консул прибыл поздно ночью. Они устроились в зеленой комнате, смежной с кабинетом, и начали разговаривать…

Муравьев был полностью погружен в воспоминания и мысленно проживал каждую минуту того злополучного вечера. А до меня только что дошло, что Раранна САМ ЯВИЛСЯ домой к Насяеву.

— Так он что, мог передвигаться по суше? — изумленно спросил я, и звук этих слов запустил наконец какие-то шестеренки в моем мозгу, которые, по идее, должны были зашевелиться значительно раньше и соединить странные отметины на щупальцах саломарца с болтовней моей матери об исцарапанных асфальтом туфлях на стеклопластовом каблуке и оговорками профессора Насяева. Муравьев поднял на меня непонимающие глаза, но постепенно смысл вопроса дошел до него, и он кивнул:

— Да-да, они ходят по суше, но только ночью. У них по ночам другой тип дыхания включается, легочный, а днем открываются жаберные щели.

Вот почему щупальца Раранны были в царапинках. Это следы от старого асфальтового покрытия. Он прошлепал восемь кварталов пешком, от вокзала до дома Насяева. До нас ему было бы значительно проще добраться, всего-то полтора квартала. Представляю, что бы сказала мама, узри она консула, пусть и еще живого, в своей драгоценной кремовой столовой.

— Извините, что снова прерываю ход ваших мыслей, профессор. А быстро они ходят по суше?

— Довольно быстро, — ответил Муравьев, хмурясь, — я бы сказал, километров пятьдесят в час.

— И что, ни один из наших доблестных ментов не заметил здоровенного четырехглазого полупаука-полуосьминога, бодро шурующего по улицам Северной столицы? Я был более высокого мнения о наших органах…

Дядя Брутя кашлянул в кулак, но я все равно заметил, как его усы приподнялись по краям, что означало усмешку.

— Ну что вы! — Муравьев слегка улыбнулся, и в этот момент я бы ни за что на свете не сказал, что этот человек мог выстрелить из пистолета даже в пивную бутылку, не то что в разумное существо. — Саломарцы на самом деле прозрачные. У них шестнадцать пар, как я это называю, цветовых желез. Они по собственному желанию окрашивают тело в семьсот шестьдесят четыре оттенка, но если саломарец не считает нужным расцвечивать свой организм, он почти не виден человеческому глазу. Так что любой постовой или прохожий мог счесть это едва заметное движение прозрачной тени шевелением теплых воздушных потоков.

— Тогда понятно, — отозвался я.

— Продолжайте, Валерий Петрович, — благосклонно буркнул дядя, и профессор Муравьев снова помрачнел, мысленно возвращаясь в самый ужасный вечер своей жизни.

— Я помню, как они обменивались любезностями. У меня барахлил электронный переводчик. Он у меня не самый дорогой и, надо сказать, слабоват. Я за пару дней перед этим закачал в него вторую саломарскую версию. Ваш дядя Катон подарил мне. Но сначала они говорили на межпланетном эсперанто, точнее, консул произнес несколько фраз и спросил, хорошо ли он готов к визиту на Землю, четко ли звучат его приветственные слова, с которыми он обратится к журналистам. Ему хотелось удивить землян знанием языка. Пока он упражнялся в эсперанто, я пытался настроить переводчик. В наушнике шумело, а когда наконец стало возможным хоть что-то разобрать, я услышал, как Раранна говорит: «И когда я встану справа от президента, ваш человек должен выстрелить. Я сделаю вид, что закрываю его собой. Но промашка невозможна. Выстрел должен быть один и насмерть. Мгновенно. Тогда вы получите свое вознаграждение». Он что-то говорил еще, а Паша отвечал ему, но я не слышал. Я не мог контролировать себя. Вы понимаете, саломарцев должен на торжественной встрече лично приветствовать президент. И президенту предстояло умереть. Эта каракатица хотела его убить и остаться в стороне. Я выдвинул ящик, схватил пистолет, вбежал в комнату и выстрелил в консула почти в упор.

Я даже опомниться не успел, как Паша подскочил, зажав мне рот рукой, втащил обратно в кабинет и отобрал оружие. Он еще что-то говорил, а я даже слов не мог разобрать. Паша выпроводил меня домой через другую дверь, пообещал, что спрячет тело так, что никто даже не подумает на меня. Говорил, мол, ты большой ученый, твоя жизнь принадлежит науке. Что-то там про то, что он сам решит все проблемы с Саломарой. Я теперь уже припоминаю, а тогда ничего не понимал, пошел домой, разделся, лег в постель, проспал без снов почти до обеда, а когда проснулся — все вспомнил.

Я умолял Пашу ничего не предпринимать, я сразу хотел сдаться, но он всегда был дальновидным человеком — он опасался большого дипломатического конфликта и отговорил меня. Он, оказывается, писал все на пленку с самого начала. Боялся и решил, что я и запись разговора будут хорошей страховкой. Он собирался отдать пленку в министерство. Но из-за меня он решил не показывать землянам, а сразу отдать саломарцам. Она должна была удержать их от разрыва дипломатических отношений, но до прилета саломарской дипломатической миссии приходилось все хранить в секрете. Я держался, пока мог, но теперь ненавижу его за то, что он тогда меня отговорил. Я не могу больше… Я перестал спать. Я все время думаю о том, что я убил хоть и не человека, но… он был живой! А я убил его! Но как услышал, что он собирается сделать, я просто…

Муравьев замолчал, уставившись в пол. Потом поднял голову и попросил:

— Выдайте меня саломарской миссии. Пусть они меня судят, пусть так съедят. Мне все равно. Я больше не могу.

Дядя Брутя поднялся из своего глубокого кресла, подошел к нему и молча положил руку на вздрагивающее плечо профессора.

Все это показалось мне картинкой к какому-нибудь роману девятнадцатого века. Муравьев со своими бровями страстного человека, внешне невозмутимый, но внутренне сострадающий дядя Брутя и пораженный услышанным юноша в глубоком бордовом кресле. В роли пораженного юноши, по всей видимости, предстояло выступить мне, но я оказался слишком стар и ироничен для того, чтобы покорно застыть в предписанной позе.

Я жалел Муравьева. Он казался хорошим и измученным человеком. Но вся история час от часу приобретала душок похлеще того, что распространял в столовой моего дяди мертвый дипломат. Нас с дядей Брутей подставил Насяев, и мне чудовищно хотелось спросить с него за это по полной форме.

Предположим, профессор хотел как лучше. Он прекрасно знал, что у Брута Шатова больше возможностей замять дело, чем у прямодушного и честного, как валенок, профессора-биолога, мучимого раскаянием за содеянное. У дяди Брути, естественно, должно было оказаться алиби на момент смерти дипломата, следовательно, никто особенно бы не пострадал. Улики Насяев, скорее всего, уничтожил. Следствие, случись оно, бодро и стремительно зашло бы в тупик. А саломарцам подарили бы парочку не слишком потрепанных, но изрядно немодных туристических космолетов, несказанно обрадовав осьминожью братию.

В принципе так могло бы быть. Но почему-то в эту версию — пусть даже детище моего собственного воображения — верилось с большим трудом. И по до отвращения простой причине — Насяев мне не нравился, а здравомыслящему человеку порой этого вполне достаточно. По сравнению с румяным лоснящимся физиком страдающий и издерганный своими достоевскими мучениями Муравьев совершенно не воспринимался как межгалактический убийца, а выглядел трагической жертвой чудовищным образом сложившихся обстоятельств. И из-за этого Насяев не нравился мне еще больше. Настолько, что с каждым словом Муравьева я, человек в принципе незлой, все больше желал видеть Павла Александровича виновным, осужденным и наказанным.

Я, конечно, не утверждаю, что человек, который имеет редкий талант правдоподобного вранья, плохой человек. Иначе мне пришлось бы не просто пополнить, но и возглавить список этих лжецов-самородков. Насяев походил на человека, лгавшего во благо, но что-то смутно подсказывало, что благо это могло быть только его собственным.

— Где пистолет, из которого вы убили консула? — Я старался казаться сдержанным, но, видимо, это получилось плохо. Муравьев вздрогнул и посмотрел на меня с недоумением.

— Профессор, для того чтобы разобраться в этом деле, нам необходимо собрать все улики и знать все детали. — Дядя Брутя словно родился для роли доброго полицейского или мудрого усатого детектива. — Если мы не сможем доказать саломарцам, что консула убили именно вы, и передать вас и улики из рук в руки, то сохранить дело в секрете не удастся. Мы с Носферату не имеем отношения к сыскному делу, мы не детективы и не следователи. И вы, насколько я могу судить, тоже. С этим делом мы можем справиться только вместе.

Я старался не вдумываться в то, что нес дядя, но его гипнотическое бормотание произвело нужный эффект. Складки на лбу Муравьева расправились.

— А теперь, — вклинился я таким же, как у дяди, мерным голосом, — расскажите нам, где пистолет, из которого убили консула?

— У Паши, — отозвался профессор зачарованно. — Он забрал его у меня почти сразу, как только я выстрелил. А потом затащил меня в кабинет…

В этой странной фразе про «затаскивание в кабинет» мне вот уже в который раз пригрезилось что-то постановочное, театральное, но я из чувства лингвистической толерантности простил профессору нарушение стиля. В конце концов, за красивые, длинные и умные слова в этой истории отвечаю я, а не бедный, но чрезвычайно умный дядечка Муравьев. Тут мне вспомнился какой-то старый фильм про детективов, где восстанавливали картину преступления, шаг за шагом повторяя события, происходившие в вечер убийства. И я решил рискнуть. Во-первых, что мы теряли, во-вторых, на и без того ошарашенного Муравьева этот любительский спектакль должен был оказать, скорее всего, и определенное лечебное, я бы даже сказал, психотерапевтическое действие.

— Итак, — решительно заявил я, потирая руки, — восстановим картину преступления. Мы с вами, к сожалению, не можем сделать это в доме профессора Насяева. Поэтому давайте немного переставим мебель здесь. Так, чтобы все было похоже на зеленую комнату, где профессор принимал консула Раранну. Валерий Петрович, наша библиотека хоть немного похожа на нее?

Муравьев кивнул:

— Она почти такая же по размеру, чуть больше, но это скрывают книжные полки. Только там два кресла, диван вдоль стены, примыкающей к двери, и квадратный деревянный столик. А у вас три кресла, и столик круглый, стеклянный и у окна.

Я напряг свое измотанное нелегкой журналистской работой тело и немного передвинул мебель. Если мама увидит, нам с дядей Брутей здорово влетит, а если она еще и заметит, что, двигая свое кресло, я поцарапал ее обожаемый кожаный пол, — она сделает так, что я больше ничего и никогда в своей жизни не смогу сдвинуть больше чем на сантиметр, включая собственные ноги.

Когда библиотека стала похожа на насяевское жилище, я обрушился в одно из кресел и заявил:

— Теперь представьте, что я — Павел Александрович Насяев. — Я скроил лакейского вида физиономию и заискивающе улыбнулся. Видимо, получилось похоже, потому что дядя Брутя хмыкнул в усы и сразу прокашлялся, скрывая свою бестактность. Моей бестактности скрыть не могло ничто. — Где я нахожусь в тот момент, когда вы выбегаете из кабинета?

— Он, то есть… вы сидите в кресле, только не в этом, а вот в том, справа. — Муравьев ткнул пальцем в ту сторону, куда мне предстояло переместиться. Я пересел.

— А консул? — поинтересовался я со своего нового места. — Дядя Брутя, ты ведь побудешь консулом? Естественно, без вытекающих…

Последние слова я произнес тихо, и Муравьев не расслышал их или сделал вид, что не расслышал, а дядя Брутя, погрозив мне пальцем, вышел на середину комнаты. Муравьев взял его за рукав и подвинул влево, так что он немного загородил для меня дверь.

— Консул стоял вот так. Он, кажется, был немного выше вашего дяди, но он пружинил на щупальцах, и я могу ошибаться.

— Как вы стреляли?

Муравьев закрыл глаза, поднял руку с отогнутыми большим и указательным пальцами так, что указательный, который должен был изображать ствол, был направлен куда-то чуть повыше дядиного пупка. И изобразил выстрел.

— Как он упал? — спросил я, а дядя Брутя подобрал полы пиджака, готовясь к падению. Но Муравьев покачал головой:

— Я не помню. Паша вскочил и вытолкал меня обратно в кабинет.

— Вы стреляли один раз?

— Да, — ответил он сразу, — я стрелял только один раз, но я слышал, как консул упал. Я его застрелил.

В его голосе вновь послышались панические нотки. Мне стало даже как-то не по себе. И немного досадно на профессора за то, что этот с виду крепкий Святогор-богатырь то и дело впадал в истерику, наподобие карамзинского Эраста рвал волоса и вообще вел себя несколько не по-мужски, что мне, как настоящему российскому мачо, было несколько неприятно.

— Понятно, — отозвался я, хотя яснее ситуация не стала. — Спасибо, профессор, вы мужественный человек. Мы приложим все усилия, чтобы помочь вам. Если понадобится ваша помощь, как мы можем связаться?

— Позвоните мне, — сказал он, пощипывая левую бровь. Потом достал из кармана вечную профессорскую ручку, подошел к столику, на котором громоздилась кипа газет, и накорябал на верхней газете восемь крупных отчетливых цифр. Так пишут очень откровенные и честные люди, почему-то подумалось мне, но его студенты наверняка дохнут от скуки, пока он записывает в зачетку название предмета и медленно выводит прописью оценку. Надеюсь, у профессора хватает сострадания к ближнему, и он сокращает слово «удовлетворительно» до двух букв.

Он спрятал ручку и направился к выходу. Однако, уже почти закрыв дверь, обернулся и тихо попросил:

— Если к телефону подойду не я, представьтесь профессором Якушевым.

* * *

Спустя полчаса после ухода Муравьева мы с дядей Брутей пили коньяк в библиотеке. Дядя задумчиво водил пальцем по краям маленькой тарелочки с лимоном, сквозь тончайшие кружочки которого можно было без особенных проблем увидеть не только Москву, но и Лондон. В открытые двери библиотеки просматривался холл. Там, в полутьме, иногда мелькала фигурка Марты. Возле ног дяди Брути на подушке спал Экзи. Вид у обоих был несчастный и больной. И даже когда дядя Брутя принялся вновь чистить трубку и уронил ершик — чего с ним никогда прежде не случалось, Экзи даже не дернулся, чтобы подобрать его и сожрать, — чего раньше не бывало с ним.

Говорить не хотелось. Что-то крутилось у меня в голове, что-то важное, но настолько скользкое, что ухватить эту мысль казалось невозможным. Я бился с ней с того самого момента, когда за Муравьевым захлопнулась входная дверь, и мысль, хоть ей и приходилось играть на чужом поле, явно брала верх. Я выбился из сил, но ни одной путной идеи в мозгу не родилось, а ощущение болезненной близости ответа на все вопросы никак не покидало. Я чувствовал, что что-то не так. И прежде всего — с Насяевым. Вариантов было немного. Либо у нашего Пал Саныча запредельная скорость мозговых процессов, и он способен сориентироваться в ситуации со скоростью света. Либо профессор обладает сверхъестественными способностями, предвидел ситуацию и приготовился к ней. Либо он ее подстроил, так как, насколько можно судить по исповеди Муравьева, Насяев видел консула и/или (как пишут в анкетах) общался с ним уже после прибытия на Землю и пригласил его к себе. Последнее мне показалось наиболее вероятным.

Дядя Брутя, с усталым и измученным лицом и синеватыми кругами под глазами, упорно придумывал всевозможные причины, чтобы остаться ночевать у нас, и у него это неплохо получалось. Когда вошедшая Марта потрогала нос Экзи и сообщила моей матушке, что бедной собачке совсем плохо и прозвище «экзитус леталис» в скором времени может стать вердиктом, мама даже сама предложила брату погостить и поболтать на кухне за чашкой чая. Но я был безжалостен и непреклонен и в конце концов в половине первого ночи выволок дядю Брутю за двери и потащил пешком (для освежения мысли и ободрения духа) в сторону его нескромного дипломатического жилища, где уже много часов ждал мертвый саломарец с поэтичным именем Раранна.

Мы шли по улицам, и, даже несмотря на то что день выдался не из простых, глубокая белая ночь казалась ласковой. От асфальта и каучуковой плитки поднималось тепло. Туфли на ногах ощущались легкими, мысли вообще невесомыми, а дядя Брутя с его грозными бровями и прямым решительным носом напоминал римского патриция.

На душе стало легко и весело. Дома позади остались пререкающиеся мама и Марта, несчастный Экзи с поникшими кудрями. Пес по-прежнему был маленьким зассанцем, но сегодня я пожалел беднягу. Впереди маячил тухлый консул в аквариуме. Однако ничего этого не существовало, поскольку из пункта А мы уже изрядно как вышли, а в пункт Б еще ой как не пришли.

Где-то далеко осталась пышная питерская индивидуальность, золото, гранит, пропитанные влажной достоевщиной дворы-колодцы. И сохранялось только смутное, но до боли знакомое, универсальное для всех широт и долгот лицо разрастающегося мирового города, занавешенное густой вуалью новостроек. Деревья вокруг казались серыми, дома нежилыми, и складывалось ощущение, что все люди, блуждающие по улицам этой ночью, — просто переселенцы с другой планеты, едва-едва выгрузившиеся из космолетов, чтобы выбрать себе в мертвом, на века забытом, затерянном в космосе городе подходящую квартиру и жить.

Назад Дальше