Девятный Спас - Анатолий Брусникин 16 стр.


Рассмотрев несоразмерное лицо с проваленным носом, помещик понял: это карла. В руке недоросток держал, небрежно покачивая, один из хозяйских пистолетов.

— Где сына прячешь, Лариошка? — пропищал бесёныш визгливым голосишкой.

— Ты кто таков? Как по дороге прошел…

— Незамечен? — перебил карла и ухмыльнулся. — Лесом прошел, кустиками. Не дорогой же переться. Ты там, поди, тоже своих караульщиков сиволапых поставил. — Он важно оправил мундирчик, приосанился. — Зовусь я Яков Срамнов, Преображенского приказа десятник. А прислал меня по твою душу поручик Автоном Львович Зеркалов. Он твоего соседа свойственник, вот и догадался, куда беглый чашник спрятаться мог. — Внезапно глазёнки десятника сверкнули, левая рука тряхнула кулаком. — Выдавай сына, пёс!

За «пса» его, жабёнка, следовало бы напополам разодрать, но ради сына Никитин сдержался.

— Не ведаю. Не было его.

— Ага, «не было». А мужиков с ружьями на что караулить выставил? Что это у тебя за грамотка в руке? Возьмите-ка её, ребята.

Лишь теперь помещик заметил, что, выбегая из письменной, непроизвольно схватил со стола недоконченное письмо. Ныне оно выдавало с головой и отца, и сына.

Всё одно нашли бы, подумалось Лариону Михайловичу, и сдерживаться далее он не стал.

— Сам ты пёс!

Не убоявшись пистолета, ринулся на десятника, которого, казалось, плевком перешибёшь.

Но не тут-то было. Сильные руки дворянина зачерпнули воздух, а проворный карла, пав на пол, дёрнул противника за ноги.

Ларион упал во весь немалый рост, стукнулся затылком и на несколько мгновений сомлел.

Пришёл в себя от нестерпимой боли. Преображенцы прижимали ему руки к полу, а карла сидел на поверженном помещике и давил ему в шею своим острым локтем — до того мучительно, что Никитин закричал.

— Яков Иваныч, на господской половине нет! Везде смотрели! — крикнул кто-то.

— Ищите, робятушки, ищите, — проворковал десятник. — Сбежать или далеко спрятаться ему времени не было. Он полудохлый, на виске ломанный. На печи поглядите, да за печью, да внутрь суньтеся. После дыбы их, пытанных, на горячее тянет. На черной половине я сам посмотрю. Вы двое, держите вора крепко.

Поднялся у Никитина с груди, зато преображенцы навалились ещё сильней, не шелохнуться.

* * *

Согнув свою и без того куцую фигурку, Яха вскарабкался по ступенькам в верхнюю, чёрную половину терема. Он двигался, мелко семеня и по-собачьи принюхиваясь, заглядывал под лавки. В длинной не по росту, крепкой руке была зажата острая сабля. На первый взгляд была она будто потешная или детская, размером с длинный кинжал, но её булатным клинком Срамной запросто перерубал пополам здоровенного кобеля.

Заглянул в комнатку слева — пусто. Потянул носом: человечьей боязнью не тянет. В комнатке справа под лавкой кто-то сжался в комок. Не то: запах кислый, бабий. (Нюх у Яхи был совершенно исключительный, очень ему пригождался и в работе, и в жизни.)

Впереди оставалась ещё одна неплотно закрытая дверь, откуда лился свет. До неё оставалось несколько шагов, когда створка распахнулась, и в тёмный переход выскочил старик с кочергой. Со свету ему было Яшку не видно, да и не ждал он встретить карлу — ударил наотмашь, по пустому. У Срамнова над головой лишь ветром шумнуло.

В открывшейся двери десятник увидал того, кого искал. Молодой парень в рубахе с пустыми рукавами сидел на лавке. Он это, беглый чашник Митька Никитин, больше некому.

Этот-то, с кочергой который, снова размахиваться стал, но он теперь Яхе был не нужен.

— Охолони, старинушка, — пропел Срамной, всаживая деду в брюхо острие. Выдернул с вывертом, с требухой, на упавшего не оглянулся. Шагнув в горенку, сказал чашнику ласково: — Ну, здравствуй, соловушка.

Этим словом он обычно называл всех, кого ему предстояло допрашивать. Нет слаще того пения, каким у Яхи в руках пели испытуемые. Особенно такие красавчики, рослые да гладкие.

Вдруг сзади, с лестницы, топот, крик:

— Митьша, беги! Беги, родной!

А потому что оплошали дурни-преображенцы. Вздумали хозяина связывать, а для этого пришлось с него сначала слезть. Ларион Никитин был мужчина изрядной силы, а от отцовского страха мощь в руках удесятерилась. Вырвался, двинул одного в висок кулаком, второго сшиб головой в нос. Схватил со стола саблю — и наверх, сына выручать.

Если Яха и колебался, то не долее мига. Рубиться с помещиком, который, поди, в сабельном бою сноровист, было делом опасным, а главное, лишним. На что он, Лариошка, теперь нужен, когда Митька сыскался?

Выхватил Срамной из-за пояса прихваченный из горницы пистоль. Хорошая вещь, англицкой работы, такая осечки не даст. Осечки не было.

Тяжелая пуля, с большую вишню, попала, куда ей следовало — прямо в серёдку лба.

Но взбесившийся помещик, хоть и с дырищей в голове, не рухнул, как тому следовало, а только башкой мотнул. Сделал на гнущихся ногах шаг, другой, третий, всё тщился саблей дотянуться, а у самого уж глаза на закат пошли. Наконец свалился Яшке под ноги. То-то. Обернулся десятник, а беглеца нет. Пропал!

Через миг Срамной, правда, разглядел в углу малую дверку. Сбежал по тёмным ступенькам вниз, оказался во дворе.

Некуда было чашнику отсюда деться: вокруг тын, у ворот караул.

— Сюда бегите! Все сюда! — завизжал десятник.

* * *

Из-за чего отвернулся жуткий уродец, Дмитрий не видел, но случая не упустил. Кинулся вон из комнаты, дверцу толкнул грудью, ссыпался со ступенек, лишь чудом не сверзшись с них в темноте.

Сзади грянул выстрел. Кто по кому палил, непонятно. С разных концов двора доносились голоса, крики.

— Ироды! — голосила где-то бесстрашная ключница Лизавета. — Чтоб вас разорвало! Чтоб у вас брюхо полопалось!

В конюшню! Когда Степаныч растолкал спящего Митю и натягивал ему сапоги, успел сказать про подземный ход.

— Пролезешь там навряд ли, но хоть отсидишься…

Вечно запертую дверь в глубине старой конюшни Митьша в детстве видел много раз. Подходить к ней ему было строго заказано, но они с Лёшкой и покойным Илюхой, конечно, пробовали открыть ржавый замок. Сил не хватило.

Не совладал бы с ним Дмитрий и сейчас, безрукий-то. Однако замок валялся на земле.

Носком сапога он двинул створку, скользнул в темноту. Жалко, закрыть за собой дверь было невозможно. Это означало, что прятаться здесь бессмысленно. Рано или поздно доищутся. Может, ход не совсем осыпался. Надо пробовать.

Шагов десять-пятнадцать он преодолел, почти не сгибаясь. Потом стукнулся лбом, присел и дальше пробирался уже осторожней. Двигаться во тьме без рук было скверно. И не в пригляд, и не наощупь, а истинно наобум: то лбом «бум», то коленкой, а хуже всего, если плечом — тогда от боли в суставах хоть волком вой.

В одном месте пришлось лечь на живот и медленно, толкаясь одними ногами, ползти под обрушившимися опорами. Страшней всего было, когда застрял: ни туда, ни сюда. А начал брыкаться — наверху затрещало, посыпалась земля. В ужасе Дмитрий оттолкнулся от чего-то ногами, протиснулся. Сзади с тяжелым грохотом осыпался целый пласт земли. Назад теперь дороги в любом случае не было. Ну и пускай. Лучше здесь похорониться заживо, чем в пытошный застенок.

Он долго лежал, не мог отдышаться. Наконец собрался с силами, вытянул из-под завала одну ногу, вторую. Скрючившись в три погибели, на коленках пополз дальше.

Впереди еле заметно серело что-то узкое, щелеобразное. Митя задвигал коленями быстрее.

Так и есть! Дощатая дверца, и в ней щель. Он прижался лицом, губами к занозистой поверхности и чуть её не расцеловал. Неужто выбрался? Толкнул головой. Дверь не подалась. Попробовал грудью — лишь скрипнула.

За долгие годы ненадобности дверь перекосилась, вросла в землю. Попробуй, открой такую, хоть бы даже и здоровыми руками.

Сколько Никитин ни бился — всё попусту. Щель стала синей, потом чёрной. Снаружи наступила ночь, а обессиленный беглец никак не мог уразуметь, что спасение — вот оно, в двух вершках расстояния, а только одолеть преграду невозможно.

Грудью упираться неудобно. Плечами, что одним, что другим — невыносимо. Попробовал вышибить ногой — размаху недостаточно.

Однако и пропадать тут, в норе, чашнику показалось унизительно.

Сжав зубы, он приложился к доскам изодранной спиной, что было силы оттолкнулся от земли ногами и с воплем вышиб дверь — показалось, что вместе с собственной кожей и костями.

Корчило его ещё долго. Спина вся сверху донизу горела, по ней обильно сочилась кровь. Сжавшись в комок и уткнувшись головой в палую листву, Митя пережидал, пока не отпустит боль.

До конца она так и не прошла, но немного поотступила. Стало возможно думать — что делать дальше. В одиночку, слабому, безрукому.

Воздух был свежий и чистый, а над головой шумели деревья. Умирать не хотелось, уж особенно после кромешного подземного ползновения.

Воздух был свежий и чистый, а над головой шумели деревья. Умирать не хотелось, уж особенно после кромешного подземного ползновения.

В Свято-Варфоломеевскую обитель нужно бежать, придумал Митьша. Там сестры добрые, отец им много жертвовал в маменькино поминание. Не выгонят, приютят.

Однако до монастыря ещё надо было добраться. Через село, где крестьяне помогли бы, не сунешься — там наверняка преображенцы. По дороге тоже опасно. Оставалось одно: продираться Синим лесом, через топь, а уж потом двигаться по берегу Жезны. Становилось зябко. Долго не порассуждаешь. Дмитрий поднялся и рысцой побежал в чащу.

В Синем лесу он не бывал с той памятной новолетней ночи. По дороге через него проезжал, случалось, но по болоту ни-ни. Теперь же выбора не было. Коли суждено сгинуть в трясине — воля Божья.

Пока он о топи не очень-то и заботился. И без того имелось, чем себя истерзать.

Снова и снова вспоминалась зловещая картина: тёмное задверное пространство, а в нём мужичок-с-ноготок, перешагивающий через Степаныча.

И крик отца: «Беги, родной!» А потом выстрел. В кого стреляли, страшно было и думать. Ах, тятя, тятя…

Но когда под ногами зачавкало да захлюпало, Дмитрию сделалось не до чувствительности.

Вода была пахучая, холодная. Несколько раз беглец оступался и, не имея без рук возможности удержать равновесие, падал в болотную жижу. Очень скоро вымок до нитки и весь затрясся в ознобе.

Направление потерял почти сразу. Звёзд в пасмурном небе не было. Где север, где юг — не разберёшь. Оставалось единственно уповать, что Господь и святой покровитель Димитрий Солунский выведут.

Один раз, соскользнув ногой с кочки, Митьша увяз чуть не по колено. Еле выдрался, от страха кинуло в пот. А вскоре опять колотило от холода. Или, может, это лихорадка перемежалась?

Поразительно, сколько в человеке силы. Когда лежал в каморке у Тихона, казалось, без посторонней помощи не сумеет подняться с лавки. Однако вскочил, как ошпаренный. И бежал, и полз, и по лесу который час бродит, а всё не падает. Потому что ныне падать нельзя. Упадёшь — не поднимешься, это Дмитрий чувствовал по коленной дрожи.

Жить, правда, хотелось уже не так, как вначале. Чего такого уж сладкого в жизни-то? Зверствуют, мучают, гонят, как волка. Не лучше ль прильнуть к земле-матушке, прочесть молитовку, да и не мешать избавительному забытью — пусть накатит?

Одно держало теперь Никитина на ногах. Когда Степаныч ему сапоги натягивал и торопливо шептал последние слова, были средь них и такие: «Не дури, Митьша, беги. Пропадёшь — считай, зазря нас всех погубил. Не подведи!»

Если он скиснет, болоту поклонится, стыд ему и срам. Предаст он всех, кто за него на смерть пошёл (что враги ни отца, ни караульных мужиков не пожалеют, это ясно). Встретят они раба Божия по Ту Сторону и скажут укоризненно: «Дурень ты бесхребетный, Митька». И правы будут.

Поэтому Дмитрий скрежетал зубами, но брёл и брёл — можно считать, вслепую, ибо в трёх шагах было ничего не разглядеть.

Известно: Господь помогает тем, кто не сдаётся. Не угодил Митьша в яму, не провалился в бочаг. Через долгое, бесконечно долгое время, уже перед самым рассветом, выкарабкался на твёрдую тропу. Сквозь серый туман, стелившийся по земле, по чёрным лужам, было видно, что это именно тропа, причём утоптанная и даже укатанная. На ней виднелись следы от малых колес. Кто-то тащился тут с тяжело гружённой тачкой или, может, тянул на верёвке тележку.

Возрадовалось Митьшино сердце: спасён! От радости и оплошал. То осторожно ступал, перед каждым шагом к самой земле наклонялся, а тут осмелел. Ну и споткнулся о корень, не удержался, бухнулся с тропинки в топкое, на колени.

Тут его удача и закончилась. Топь несыто причмокнула, коленки обхватила, выпускать не пожелала. Вроде и увяз неглубоко, а не сдвинешься, потому что обеими ногами. Обидней всего, что до тропинки было рукой дотянуться: ухватись за тот же подлый корень, да вылезай. Только где они, руки?

Подёргался Дмитрий, потрепыхался, как увязшая в меду муха. Не сразу понял, что пропал. Лишь когда заметил, что грязь доходит уже до середины бёдер и помаленьку поднимается выше, затошнило от нестерпимого ужаса.

Значит, всё-таки суждено загинуть в топи, захлебнуться поганой жижей! Страшней всего стало от Божьего глума и обмана. Если Всевышний решил прибрать к Себе своего раба, зачем было столько мучить, зачем манить спасением и светом зарождающегося дня, которого осуждённый уже не увидит?

Чтобы вместе с жизнью не потерять и душу, не осквернять себя кощунственной мыслью, а то и святотатственным возглашением, тонущий зажмурился и во всё горло запел, точнее, заорал псалом — первый же, пришедший на память, в которую когда-то отец Викентий навечно вкоренил увещеванием и розгой весь Псалтырь:

Чем сильней хотелось крикнуть богопротивное, тем громче надрывался Дмитрий. Перешёл к следующему псалму — «Господи, Господь наш, яко чудно Имя Твое по всей Земли…», потом вспомнил про тридцать девятый псалом — где о тинистом болоте: «Терпя, потерпех Господа, и внят ми, и услыша молитву мою. И возведе мя о рова страстей, и от брения тины…»

Вода была уже по грудь, голос осип, но хотелось во что бы то ни стало, пускай уже захлебываясь, дочесть длинный псалом до конца.

Поспел-таки. Жижа поднялась выше горла, и, чтоб она не залилась в рот, Митьше пришлось задрать лицо к небу.

«…Помощник мой и Защититель мой еси Ты, Боже мой, не закосни!» — прохрипел он завершительные строки.

А затем было Никитину явлено видение. Не утешительное — ужасное.

Поначалу откуда-то из мглистого тумана донёсся мерный скрип.

Потом выплыла тень, двигавшаяся по-над тропой с неестественной плавностью. Голова! Плечи!

Кто-то парил там низко-пренизко, не выше полусажени от земли. Мужичок-с-ноготок! Сыскал! За что, Господи?!

Стало здесь Дмитрию так худо, томно и бесприютно, что измученный дух отлетел из него вон.

Глава 5 Колдовское логово

Отлетел не на вечное время, но и не на короткое. Это Митьша понял, когда раскрыл глаза и увидел по танцующим в солнечном луче пылинкам, что в Божьем мире давно настал день. Ещё, повыше луча, Митьша увидел тёмные доски потолка, а пониже — натянутую кручёную нить, с которой свисал малый глиняный кувшин. Подул лёгкий сквозняк, в кувшинчике что-то булькнуло, и Никитин почувствовал, как ссохлось горло. Близко до сосуда, приподними голову — губами до горлышка дотянешься, но не было сил пошевелиться.

Пахло чем-то покойным, сладким. Это в полотняном мешке, заменявшем подушку, благоухали травы.

На болоте, в холодной воде, Дмитрий продрог до окоченения, зато теперь ему было жарко. То ли натоплено сильно, то ли из-за медвежьей шкуры, которой он был укрыт до самого подбородка. Ох, душно.

Ещё толком не оглядевшись, больной скосил глаза в сторону, откуда лился солнечный свет и потягивало сквозняком. Там было наполненное сияньем окно, всё из стеклянных квадратов, как в городских зажиточных домах. Распахнуть бы, побольше воздуху впустить.

Стоило Мите об этом подумать, как вдруг верхний левый квадрат сам собой скрипнул и отворился, снаружи дохнуло свежестью.

В первый миг Никитин растерялся, но, прищурившись, рассмотрел на раме маленькую задвижку. Видал он в Москве такие. Немецкая выдумка, «васисдас» называется: всю оконницу не открывая, можно приотворить малую её толику — выглянуть наружу, спросить, кто пожаловал, или, как сейчас, допустить внутрь воздух. Сбоку лязгнуло железом. Он с трудом скосил взгляд.

У стены белела печь. В ней — опять сама собой — открылась заслонка, за которой весело полыхало пламя. Оно вдруг зашипело, приопустилось, и заслонка с лязгом же захлопнулась.

Что за наваждение? Снится, что ли? Конечно, снится. Потому что лежит Митя на спине, а не больно.

— Сгинь, сатана! — тем не менее прошептал Никитин.

Однако перекреститься ему было невозможно, а без крестного знамения сколько лукавого ни отгоняй — не сгинет. С другой стороны раздался стрекот.

Испуганно, ожидая увидеть страшное, Дмитрий дёрнулся, поворотил голову. Ему вспомнилось страшное видение на болоте. Где мужичок-с-ноготок? Что тут за колдовское логово?

Страшного, однако, пока ничего не было. Стрекот издавала рыжая белка, пустившаяся в бег внутри проволочного колеса. Ну, это не велика невидаль. У царицы Прасковьи в Измайлове таких затворниц несколько штук, а ещё имеются говорящие скворцы, попугаи, две дивнохвостные павы.

Назад Дальше