- Ну вот я и провел еще одну полезную реформу. Теперь вместо платных кучеров и безродных плебеев на скачках будут выступать патриции и сенаторы [III].
Так уже под вечер закончились игры, и через некоторое время Калигула вернулся на виллу, где был приготовлен роскошный пир для восемнадцати знатных дам, сорока двух избранных патрициев, двенадцати мимов и шутов, а также для Протогена, Апелла, Марка Мнестера, Авла Вителия, Луция Кассия, Калисто и Дария, сына парфянского царя, который находился при дворе Калигулы как почетный посланник мира, заключенного монархом и подписавшим его от имени императора проконсулом Сирии Луцием Вителием Непотом. В течение всего ужина, начавшегося в час контициния (десять после полудня) и продолжавшегося до середины галлициния (час ночи), в триклиниях стояло шумное веселье, порой переходившее за рамки приличия. К разгару застолья гости уже до упаду хохотали над непристойными песнями и разнузданными выходками актеров, делали соседям двусмысленные предложения и вообще позволяли себе то, что никогда не допустили бы в собственном доме. По столам кочевала огромная халцедоновая чаша с фалернским вином, в котором плавали розовые лепестки. В доме творилась полная неразбериха: все стремились перекричать друг друга, но никто никого не слышал и, казалось, не видел.
Клавдий мирно похрапывал прямо на мозаичном полу, где об него то и дело кто-нибудь спотыкался. Мессалина же не только не была пьяна, но и в отличие от остальных дам в течение всей оргии почти не притрагивалась к вину и сохраняла необычное для нее спокойствие, что заметил даже Калигула и чему еще больше удивился Марк Мнестер, которому уже несколько месяцев старалась понравиться Мессалина. Впрочем, актер не придал никакого значения ее нынешней холодности, приписав ее поведение странностям женского кокетства.
Что было на уме у Мессалины? Весь вечер она не сводила глаз с Калисто. Может быть, этой строгостью и даже неприступностью среди всеобщего разгула она хотела убедить юношу в лживости слухов о ее пороках и распущенности? Казалось, своим глубоким взглядом она предлагала любимцу императора сравнить ее с другими придворными дамами и удостовериться в том, что ее захватило не кратковременное сладострастное желание, а настоящее, благородное чувство. Конечно, Мессалину трудно было представить невинной скромницей. Но может быть, в глубине души именно такой она и была? Недаром, когда Калисто осмелился приблизиться к этой женщине, сидевшей в одиночестве и словно незамечавшей безумия, которое царило вокруг, она предложила ему занять свободное ложе возле себя и сказала, что в самом начале пира ее покинули Гней Домиций Энобарб и Луций Апроний Цезоний, ее соседи по застолью.
- И поэтому ты так печальна среди всеобщей вакханалии? - спросил Калисто.
- Это тебя удивляет, не правда ли? Скажи откровенно, Калисто, ты ждал чего-то иного? Да, я знаю, что говорят обо мне. Каждый мой жест и даже взгляд вызывает кривотолки и порицание. За те три года, что супружескими узами соединяют меня с Клавдием, я не сделала ни одного шага, который не был кем-нибудь прослежен и пересказан так, словно я ничем не отличаюсь от других римских матрон или даже хуже их всех. Но я и в самом деле ничуть на них не похожа!
- О да! ты лучше! И гораздо красивее!
- Ты мне льстишь, добрый Калисто. Но не говори так. Я не Гай Цезарь и не смогу вознаградить тебя доходом от какой-нибудь провинции.
- Ох! Если ты захочешь, то сможешь подарить мне во много раз больше, чем одну несчастную область, - дрожащим голосом произнес юноша.
- Во имя Геркулеса! - с неподдельным изумлением, которое граничило с подозрительностью, воскликнула матрона. - И где я найду тебе такую империю?
- Она в тебе самой! Если бы я смог вызвать в тебе хоть десятую долю того, что сам чувствую, я бы обладал самой великой империей - твоим сердцем, божественная Мессалина!
- Увы, Калисто, эта империя уже завоевана.
- Неужели нельзя свергнуть с престола, - поникнув головой, проговорил Калисто, - того, кто захватил ее, даже не зная истинной цены своих владений?
- Ох, Калисто, Калисто! - грустно вздохнув, ответила Мессалина, - и ты тоже! Ты такой же, как все!
Калисто промолчал.
- Ты мне казался другим, - мягко продолжала супруга Клавдия. - Глядя в твои голубые глаза, такие чистые и нежные, я думала, что вижу зеркало своей души. Я представляла тебя иначе. Мне чудилось, что ты, просвещенный, как все греки, способен понять ту возвышенную, благородную взаимосвязь двух навеки разлученных душ, которую так поразительно описал ваш философ Платон.
- О да, когда я нахожусь возле тебя, когда слушаю чарующую музыку твоей речи, пронзающую мое бедное сердце, то понимаю, что такое родство двух душ, хотя не мог этого постигнуть в чересчур строгом учении Платона. Да, в твоих устах эта небесная гармония звучит гораздо яснее, чем в книгах великого афинца!
Трудно было сказать, чем вызван был такой эмоциональный порыв юноши: диалогами его знаменитого земляка, рассуждениями женщины на метафизические темы или красотой, пленившей его? Во всяком случае, он говорил искренне.
- Неужели мы, люди, - всего лишь соединение нервов, мускулов и крови? - продолжала Мессалина, старавшаяся говорить нежно и ласково. - Неужели нами движет то же самое, что и всеми остальными живыми существами? Точно мы звери, рыскающие по земле в поисках добычи и не способные распрямиться, чтобы, подняв голову, ощутить беспредельную высоту чистого голубого неба, увидеть лучезарный свет божественных светил? Неужели нами правят только животные инстинкты? И нам не дано слышать таинственный и древний зов, повелевающий преодолеть земную обыденность, этот кошмарный сон, от которого только один-единственный раз удается очнуться и вступить в неизведанные, божественные области бытия?
- Да! Да! Это чувство есть во мне, и оно крепнет от твоей божественной эманации, от созерцания твоей олимпийской красоты! - воскликнул молодой грек, воспламенившийся от слов Мессалины. - О, почему мне не дано обладать хотя бы половиной твоих душевных сокровищ!
Калисто умоляюще сложил руки. Глаза его, казалось, наполнились слезами, готовыми вот-вот брызнуть. В свете ярко горевших светильников весь его облик казался воплощением юной мужской красоты.
- Кто знает! - после некоторого молчания произнесла жена Клавдия. - Кто знает, Калисто! Может быть, ты убедил меня. Не скрою, моя душа притягивается к тебе.
- О! Боги позволят мне доказать неподдельность того чувства, которое я питаю к тебе! О моя божественная синьора! Я чувствую себя златокрылой бабочкой, летящей на свет твоих очей!
В суматохе никто не обращал внимания на двух влюбленных. Соскользнув с ложа, Калисто опустился на колени перед Мессалиной и припал губами к ее сандалиям. Потом поднял голову и прошептал еле слышно:
- Умереть у твоих ног! Умереть за тебя!
- Встань, прошу тебя! Встань, пока никто не увидел, - с возмущением, но скорее наигранным, чем искренним, воскликнула супруга Клавдия. Схватив ладонь либертина, она усадила его рядом с собой.
Лихорадочно целуя ее руки, он проговорил:
- Благодарю тебя, моя богиня! Моя синьора!
И оба замолчали. Посмотрев на либертина долгим, изучающим взглядом, Мессалина наконец сказала:
- И главное, молчание! Ничего не стоит выболтанное чувство, даже если о нем говорят самыми прекрасными словами: язык любви нельзя услышать, о ней можно узнать лишь по глазам. Взгляды даже красноречивее поцелуев, Калисто. Весь аромат любви настоян на таинственности.
- Ты права: ни звука, ни звука! Ты увидишь, я твой! Я твой раб! Когда ты поверишь в мою преданность и позволишь целовать подошвы твоих сандалий, то я буду счастлив, как в Элизиуме!
Калисто, которого Мессалина за десять часов обворожительных взглядов и за один час разговора настолько подчинила своим желаниям, что если бы сейчас она приказала либертину вскрыть себе вены, то он, не колеблясь, взял бы нож со стола и выполнил ее волю, был в состоянии экстаза.
Внезапный взрыв хохота, которым пирующие встретили выходку Марка Мнестера, с кубком в руке имитировавшего мимику и жесты Понтифика Максима, прервал уединение двух влюбленных. А часом позже в огромных триклиниях императорской виллы сонные слуги и рабы уже приводили в порядок перевернутые скамейки, убирали столы, заляпанные винными пятнами и заваленные дурно пахнущими объедками, опрокинутыми глиняными кувшинами и кусками пшеничных лепешек. Заодно, желая хозяевам подольше не просыпаться, они опорожнили полупустые кубки с фалернским и хио.
В третьем часу ночи (после 7 часов утра) император вместе со своей свитой отправился в храм Нептуна, чтобы посвятить ему жертвы в честь возведения моста, которое он считал своей великой победой. Затем он посетил храм Ненависти, где принес богам роскошные дары, моля их покарать всякого, кто вздумает повредить его великолепному сооружению. Покидая храм, он обернулся к Калисто, шедшему сзади, и спросил:
- Ну, что? Где же Атаний Секондо и Афраний Потит?
- Они к твоим услугам, божественный Гай, - ответил либертин.
- Где они сейчас?
- Ожидают твоих приказаний в гавани: там, где стоит твоя триумфальная колесница.
- Хорошо… хорошо, - задумчиво проговорил Цезарь и, обратившись к Друзилле, загадочно добавил:
- Сейчас увидишь.
Странная, сардоническая ухмылка исказила его лицо. Потирая руки, он двинулся в сторону небольшой площади перед гаванью, придя на которую, бросил через плечо:
- Приведите обоих.
А пока приближенные выполняли его поручение, он повернулся к Друзилле и, лаская ее на виду у всех, вполголоса произнес:
- Увидишь, какой замечательный сюрприз приготовил тебе твой Гай!
И всегда-то лиловатое лицо Афрания Потита, вскоре представшего перед ними, приобрело теперь еще и мертвенный землистый оттенок; все его тело дрожало. Неподалеку от плебея замер чумазый парасит, не отстававший от него с того памятного дня, когда в портике Ста Колонн он поклялся покончить с собой в случае выздоровления Цезаря.
Атаний Секондо был бледен, но спокоен.
- Сальве, богоподобный Гай Цезарь! - пробормотал Афраний каким-то дребезжащим голосом и, склонившись, поцеловал край императорской мантии, а Атаний почтительно произнес:
- Сальве, божественный Гай Цезарь Германик!
- Назад, клятвопреступники, насмешники над богами! - неожиданно закричал император.
И после некоторой заминки добавил:
- В чем ты клялся, презренный Афраний Потит, когда я болел? Как ты выполнил свое обещание?
Афраний Потит позеленел. Он хотел что-то сказать, но язык его не слушался, и он лишь невнятно прошептал:
- Я- я… мне казалось…
- А ты, Атаний Секондо? Как ты исполнил данный тобой обет?
- Прости меня, божественный Цезарь! Я задержался с выполнением моего обета. У меня болела дочь, а потом умерла жена. Но я готов сдержать свое слово и буду рад погибнуть от меча гладиатора, если так угодно владыке всего мира.
- Хорошо! Ты говоришь, как честный человек, и я предлагаю тебе сразиться с гладиатором-фракийцем сейчас же, в амфитеатре. Обеты, данные богам, должны выполняться, если ты не хочешь, чтобы боги прогневались и послали нам какую-нибудь страшную беду.
Повернувшись к своему окружению, он приказал:
- Приготовьте все необходимое для того, чтобы через полчаса он был облачен в доспехи саннитов и вступил в бой с самым лучшим гладиатором-фракийцем, который найдется в Поццуоли.
Авл Вителий, Протоген и городские децимвиры спешно удалились. А в это время Афраний Потит, которому страх перед неминуемой смертью придал храбрости, упал в ноги Цезаря и, разрыдавшись, стал молить о пощаде и прощении:
- Огромная любовь, которую я питаю к тебе и к твоему отцу Германику, заставила меня дать это необдуманное обещание! Но теперь, когда верховные боги увидели чистоту моих помыслов и сохранили твою драгоценную жизнь, божественный Гай, зачем теперь мне умирать? Ради всех богов, взамен на мою жизнь я посвящу им треть моего состояния.
- Нет! С богами не шутят! Ты мог не давать клятвы, к которой тебя никто не принуждал, но раз уж поклялся, то должен сдержать слово. Посуди сам, если ты не сделаешь этого, то боги могут рассердиться и снова поразить меня болезнью! Может быть, смертельной!
- О горе мне! Горе! - в отчаянии заламывая руки, завопил несчастный.
- Неужели ты хочешь сохранить свою жизнь взамен моей? Как ты не понимаешь, невежда, что в моем здоровье нуждаются сто тридцать миллионов моих подданных и вся слава величайшей Римской империи?
Калигула говорил не терпящим возражений тоном.
- О горе мне! Ничего не поделаешь. Пусть исполнится твоя воля и желание верховных богов! Пускай меня убьют.
- Убьют? Убьют? - с возмущением переспросил Калигула. - Но ты же посвящен богам! Я не могу убить тебя. Ты должен сам покончить с собой, клятвопреступник!
- О нет! Нет, у меня не хватит сил самому сделать это! - катаясь в дорожной пыли, надрывно кричал бедный Афраний Потит.
- Ах нет? Ну это мы еще увидим! - побледнев, прошептал император.
Обернувшись к свите, он распорядился:
- Бросьте в темницу! А когда я отправлюсь в Рим, то закуйте его в цепи и везите за мной. Там я найду способ заставить его уважать богов!
Задумавшись, он приложил ко лбу указательный палец правой руки, а когда бьющегося в истерике Афрания Потита, схватили под локти и поволокли в тюрьму, он с неожиданной яростью хлопнул в ладоши и сказал Друзилле:
- Да… Во имя Зевса, я придумал!
И сразу оживившись, он отрывисто скомандовал:
- А сейчас - в амфитеатр!
Когда же Руф Криспин почтительно заметил, что на мосту его ожидает народ, он разъяренно крикнул:
- Толпа?! Да что такое толпа по сравнению со мной? Стадо баранов перед львом! Оборванцы строптивые, я вас научу подчиняться императору.
Не в силах сдержать раздражение, он пошел к амфитеатру таким быстрым шагом, что Друзилла, семенившая то слева, то справа от него, со стороны казалась настырной юродивой, выпрашивающей подачку у занятого человека.
- Ну-ну! Эка невидаль, толпа дожидается! И дождется, клянусь Зевсом! Что нужно этому сброду, как не один большой крест на всю их миллионноголовую гидру? Что им нужно, как не море крови? И они его получат, клянусь жалом Эриний! [121] Мерзкие твари!
Грозно размахивая кулаками, он извергал свирепые проклятия до тех пор, пока Друзилла не тронула его за руку и не сказала просящим тоном:
- Ну, успокойся, Гай, подожди. Не торопись, я еле-еле поспеваю за тобой.
Эти слова произвели эффект холодной воды, которую плеснули в кипящий котел: Калигула неожиданно замер, и, успокоившись, мягко произнес:
- Прости меня, Друзилла. Гнев на этих бездельников помутил мой разум. В целом мире я люблю только тебя одну!
Бережно взяв ее под правую руку, он неспешно вошел в амфитеатр, куда за ним последовали придворные и не отстававшая от них толпа. Поднявшись в пульвинарий, император и его сестры увидели стоявшего на арене бледного, но решительного Атания Секондо, облаченного в доспехи гладиаторов саннитов, которые очень шли к его стройной, мускулистой фигуре. Почти в то же мгновение в противоположных воротах арены показался рослый профессиональный гладиатор, выступавший в полном вооружении фракийцев.
Поединок не был объявлен заранее, и на ступенях амфитеатра собралось не больше нескольких сот зрителей. По сигналу Цезаря противники приблизились друг к другу и скрестили мечи. Битва была долгой и напряженной. В течение получаса она прерывалась только тремя короткими передышками. Атаний Секондо был ранен в правую руку, левое бедро и правый бок. Его грозный соперник получил всего лишь две незначительные раны. Однако, в пятом бою крепкому и выносливому всаднику удалось одним ударом перебить бедренную кость трачита, тут же рухнувшего на землю. Не обращая внимания на поверженного врага, который открыл грудь, прося легкой и быстрой смерти, Атаний повернулся к пульвинарию: он ожидал знака смерти или пощады. Калигула, подняв правую руку с повернутым вниз большим пальцем, свирепо крикнул:
- Убей его! Это не гладиатор, а брадобрей! Убей его!
Друзилла хотела отговорить брата от такого решения, но Атаний Секондо уже разрубил пополам несчастного гладиатора. И не успели затихнуть последние судороги его расчлененного тела, как победитель, сжимавший в руке меч, на котором еще дымилась кровь побежденного, предстал перед императорским подиумом под аплодисменты большей части зрителей.
- Ты был великолепен! - крикнул ему Калигула. - Отдаю должное твоему мужеству и благодарю тебя за это зрелище! Но на будущее запомни, храбрый Атаний, что с богами не позволено шутить никому!
Так Атаний Секондо сполна заплатил за данный им обет [IV]. Встав после этого на колесницу, император, предшествуемый когортой конных преторианцев, и сопровождаемый повозками, в которые сели его сестры и знатные матроны, а также двумя другими когортами преторианцев и легионеров, которые сопровождали бегущие толпы, направился к своему мосту. Промчавшись по нему, он остановился на площадке, построенной посередине этого громадного сооружения, и в наступившей тишине произнес высоким, звучным голосом:
- Мои верные солдаты! Вы знаете, какую великую победу мы сегодня празднуем. Когда Ксеркс построил мост через Геллеспонт, куда более узкий, чем этот залив, он спесиво хвастался, что покорил море. Но его непрочный мост ничего не стоил по сравнению с тем, который построили мы. Поистине только нам удалось приручить море. Я обещал проскакать на коне из Байи в Поццуоли, и я сдержал свое слово! А теперь это сможет сделать каждый! В награду за ваш труд, за те многочисленные тяготы и лишения, которые вы несли вместе с вашим императором, каждому из вас я выплачу по двести сестерциев. Гордитесь своим подвигом и веселитесь со мной! [V]
Поблагодарив слушателей за восторженные аплодисменты, прозвучавшие в ответ на эти слова, Гай спустился с триумфальной колесницы и вошел в павильон, где были приготовлены всевозможные яства и вина для восьмидесяти человек, пировавших на императорской вилле предыдущей ночью. Новое застолье, еще более роскошное, чем прежние, продолжалось вплоть до девятого часа (три часа дня), когда к нему присоединились мимы, странствующие музыканты и очаровательные танцовщицы, развлекавшие императорскую свиту не меньше пяти часов, в течение которых в павильон не допускали посторонних. Уже смеркалось. Наконец Цезарю сообщили, что представление для Друзиллы можно начинать. Взяв сестру под руку, он пригласил ее выйти на мост. Все гости последовали за сыном Германика.