- Разве ты не знаешь, что я полностью полагаюсь на тебя? - удивленно спросил император.
- Увы, божественный Гай, в данном случае, я сам не могу положиться на себя, - грустно ответил Карикл.
Услышав это, Калигула вышел в соседнюю комнату, чтобы отдать необходимые приказания. Там неподвижно сидели Калисто, Геликон, Авл Вителий, Луций Кассий, Протоген и Мнестер. Как раз в эту минуту из противоположной двери к ним вбежала Агриппина.
- Жизни твоей сестры грозит опасность, а ты веселишься с этим безмозглым Аннием Сенекой или с этим негодяем Эмилием Липидом, - сквозь зубы процедил Калигула.
- Я не знала, - покраснев, стала оправдываться Агриппина, - мне только что сообщили об этом злополучном событии.
- Что? Распутница! - неожиданно закричал Калигула и отвесил сестре звонкую пощечину. - Как ты разговариваешь со своим повелителем?
Присутствующие оцепенели. Агриппина побледнела и, уставившись на брата, схватилась за левую щеку. Ее глаза блеснули, как меч, вынутый из ножен при ярком солнце. Не обращая внимания на этот взгляд, Калигула свирепо прошипел:
- Вы все! Молите богов, чтобы Друзилла поправилась!
Не проронив больше ни слова, он исчез за дверью, ведущей в покои сестры. Окаменев от испытанного унижения, Агриппина с нескрываемой злобой посмотрела ему вслед. Вихрь мыслей о мести и о кровавой расправе с обидчиком пронесся в ее мозгу. Затаив смертельную ненависть к брату, она тоже молча вышла из комнаты.
Спустя два часа прославленный римский врач Веций Валент и два других знаменитых наследника искусства Гиппократа, грек и халдей [123], собрались на консилиум возле постели Друзиллы. В глубине спальни стояли Ливия и Агриппина, к которой уже вернулась ее обычная невозмутимость. Рядом с ними в неподвижной позе застыла служанка августейшей больной.
Отдельно от всех переминался с ноги на ногу растерянный Калигула. Теребя правой рукой свою круглую бородку, он пытливо всматривался в лица врачей. Слушая Карикла, делившегося с ними своими наблюдениями, служители эскулаповой науки по очереди наклонялись к его пациентке, прикладывая ладони к ее лбу, осматривали язык, вздыхали и продолжали молча слушать коллегу. Лишь однажды, когда Карикл, процитировав на память соответствующие строки из «Трактата о болезнях» Гиппократа, предложил прослушать легкие несчастной девушки, Веций Валент, усомнившийся в пользе такого совета, поморщил нос и иронически подмигнул греку.
- Во имя всех богов! - недовольно воскликнул вавилонский врач.
- Не мешайте слушать.
- Да, да! - подхватил смутившийся грек. - Но главное, нужно обратить внимание на внешние признаки, самые достоверные из всех, что известны науке и богам.
Наконец, после долгого наблюдения за бедной Друзиллой, все четыре врача удалились в соседнюю комнату, где тщательно исследовали кровь, взятую недавно из вены августейшей больной. В результате этого заключительного осмотра грек и халдей выразили единодушное мнение о чрезвычайно тяжелом состоянии принцессы и о необходимости нового кровопускания. Валент и Карикл, немного поколебавшись, согласились с ними. Однако, не успели врачи как следует обсудить методы предстоящего лечения, как в комнату ворвался измученный неизвестностью император и, с мрачной подозрительностью оглядев каждого из четверых, потребовал рассказать, к каким выводам они пришли. Узнав, что случай оказался очень серьезным, Калигула обхватил руками голову и принялся яростно проклинать всех богов и людей.
Задумчивый и печальный, Карикл вернулся в спальню Друзиллы, которой делали уже третье кровопускание. Несмотря на это, лихорадка не проходила. Более того, состояние больной заметно ухудшилось: дыхание стало затрудненным, появился кашель с кровью. Прекрасное лицо Друзиллы пылало от жара, сжигавшего ее изнутри, нежные глаза светились нездоровым блеском, она задыхалась и все время жаловалась на невыносимую духоту. Так прошла эта долгая ночь, оставившая неизгладимый отпечаток в душе Калигулы.
Впрочем, к утру больной стало немного легче, и она заснула.
Надежды Калигулы, Агриппины и Ливиллы, почти уничтоженные неутешительным диагнозом врачей, начали снова возрождаться. У них создавалось обманчивое впечатление, что опасность миновала. Мало-помалу лихорадка стала спадать, к Друзилле вернулся ее обычный цвет лица, хотя и выглядела она такой изможденной, словно проболела двадцать дней. Несчастная девушка уже не задыхалась, а проснувшись, даже смогла обнять сестер и ласково поцеловать просиявшего Калигулу, у которого от радости из глаз хлынули слезы умиления, поразившие всех, кто их видел: никто и не подозревал, что за лютым нравом этого юноши таилась такая нежная и любящая душа. Вскоре Друзилла стала такой же разговорчивой, как и прежде. Забыв предостережения врачей, она говорила без умолку о себе.
- Знаешь, Гай, мне гораздо лучше, - повторяла она, откинув покрывало на своем ложе, - да и как могло быть иначе? Я же так молода, мне всего двадцать лет. Было бы ужасно несправедливо, если бы я умерла. Я ведь не умру, правда? Я скоро поправлюсь, да, мой милый Гай?
- Ну, конечно, в этом нет никаких сомнений, моя обожаемая богиня! Только не надо слишком много говорить. Тебе необходим покой. Будь спокойна, твой верный Гай любит тебя. Ты - вся моя жизнь, я живу только для тебя.
- Хорошо, Гай, хорошо, я больше не буду говорить, - прошептала она, погладив руку императора своей горячей рукой.
Закрыв глаза, она умолкла, но через минуту снова тревожно зашептала:
- Мне страшно… Я боюсь смерти… Я не хочу умирать…
- О моя божественная, не произноси этого слова. Молчи, молчи. Ты ведь только что обещала не говорить.
Друзилла снова умолкла, но опять ненадолго.
- Только одно слово… Прошу тебя, Гай, прикажи во всех храмах принести жертвы за мое выздоровление. Я боюсь за свою жизнь. Всю прошлую ночь я думала об этом.
Калигула пообещал выполнить ее просьбу и, выйдя в соседнюю комнату, велел консулам отправить послания во все жреческие коллегии, чтобы те распорядились о немедленных жертвах и подарках божествам.
Однако было уже поздно. В два часа пополудни новый приступ лихорадки, так и не прошедшей полностью, сразил бедную Друзиллу. К вечеру уже начались сильный бред и галлюцинации. Ночь принесла ей страдания невыносимые. Вместе с ней мучались и все те, кто находился рядом с ее постелью. Ее жалобы и страхи, горячечное возбуждение, обессиливавшее ее, и жар, которого никто не мог унять, приводили в отчаяние и Калигулу, и Агриппину, и Ливиллу. Тщетно врачи пытались спасти ее, пробуя все известные им способы лечения. Напрасно длинные процессии матрон, патрициев и плебеев направлялись во все храмы, чтобы там посвятить жертвы и подарки. Болезнь развивалась стремительно, и к середине следующего дня Карикл, дрожа от страха за собственную жизнь, был вынужден объявить императору, что только чудо сможет теперь предотвратить ее кончину.
Все окрестности Палатина были заполнены плачущими людьми, которые справлялись о здоровье августейшей больной и давали обеты в честь ее спасения. Весь Рим глубоко переживал болезнь Друзиллы: каждый, что входил в город в это время, был поражен царившими в нем обреченностью и печалью, словно над римлянами нависла какая-то неотвратимая беда. И чувства горожан были искренними: Друзиллу любили за нежность, красоту и щедрые милости, о которых знали или слышали в народе. Кто-то питал к ней такие же добрые чувства, какие вся империя испытывала к роду прославленного Германика. Кто-то ценил то благотворное влияние, которое она оказывала на своего свирепого брата. Большинство же людей были уверены, что смерть Друзиллы еще больше ожесточит Калигулу, и уже никто не сможет смирить его безудержной кровожадности. Но, несмотря на чистосердечные пожелания и обеты целого города, Друзилла, испытав страшные муки трехчасовой агонии, к вечеру скончалась на руках императора, еще долго безутешно рыдавшего, проклинавшего весь свет и не перестававшего покрывать поцелуями мертвое тело своей сестры и любовницы.
Потребовалось немало усилий, чтобы упросить его покинуть комнату. Цезарь впал в безумие, продолжавшееся много дней и ночей, в течение которых от него ни на шаг не отходили все участники недавних императорских оргий: Протоген, Калисто, Мнестер, Апелл, Вителий, Луций Кассий и Геликон.
Когда же разум его прояснился, то он первым делом распорядился о роскошном погребении Друзиллы, собравшем почти всех магистратов, сенаторов, патрициев, всадников, знатных дам и больше полумиллиона римских граждан. А перед тем, как траурная колесница отправилась в путь, Клавдий Тиберий Друз, тяжело переживавший потерю племянницы, выступил с проникновенной речью, заканчивавшейся словами:
- Сенат и консулы предлагают оказать божественные почести дочери Германика!
И в тот же вечер на собрании в курии сенатор Ливий Гемин, усердно восхвалив твердость и силу духа Калигулы, который сумел вынести такое суровое испытание, ниспосланное ему богами, поклялся в том, что своими глазами видел, как покойная сестра императора вознеслась на небо. Сенат тут же постановил, что новой богине нужно возвести алтари и посвятить Друзилле отдельные религиозные обряды. К этому декрету Калигула добавил указ о том, что в честь его обожествленной сестры должны быть воздвигнуты храмы во всех больших городах империи. Кроме того, он пожелал, чтобы весь римский народ разделил с ним его безутешное горе, тем самым доказав преданность своему несчастному повелителю. И вот, с готовностью исполнив его волю, все магистраты и большинство граждан оделись в траур.
После этого Калигула замкнулся в себе. Восемнадцать дней он не выходил из дворца Тиберия. Ненадолго появляясь в триклинии, он равнодушно принимал пищу и снова затворялся в своих покоях. Никакими стараниями друзей или родственников нельзя было нарушить мрачной отчужденности Цезаря. Говорил и думал он только о Друзилле, вспоминая те или другие ее слова и поступки. Обычно часами пролеживая на софе, он вдруг резко поднимался и начинал метаться по комнате, а то, увидев какую-нибудь вещь, принадлежавшую Друзилле, покрывал ее поцелуями и вновь заливался слезами. Порой медленными, неуверенными шагами он выходил в коридор или в сад и, всхлипывая, звал сестру, прося ее вернуться. Наконец, на девятнадцатый день, вняв уговорам или, может быть, побуждаемый какими-то иными устремлениями, он собрал самых верных людей из своего окружения и неожиданно объявил:
- Итак… мы немедленно отправляемся в Кампанию [124].
А пока слуги готовили багаж и повозки, он поманил пальцем Вителия, Протогена и Луция Кассия.
- Вы же, друзья мои, останетесь в Риме и будете выполнять одно очень важное поручение, - сказал Цезарь, когда они, вытянув шеи, замерли перед ним. - В мое отсутствие вы распустите слух, что император сражен внезапным сердечным приступом. За эти восемнадцать дней я сделал все, чтобы римляне поверили подобному известию. Затем вы будете ходить по городу и прислушиваться к разговорам патрициев и знати. Сморите, не пропустите ни одного магистрата, ни одного жеста, ни одного слова! Когда я вернусь, вы передадите мне все, что думают эти изменники в тогах и в туниках. Сведения, которые вы добудете таким образом, пойдут на пользу и мне, и вам. Цезарь не забудет ни тех, кто предаст его, ни тех, кто докажет свою верность… Вам все ясно?
Все трое понимающе переглянулись и, поклонившись, сказали, что император может на них положиться. Не прошло и двух часов, как Калигула, одетый в траурный наряд, который ничем не выделял его среди других горожан, уже мчался по Аппиевой дороге, ведущей из Рима. За ним и его небольшой свитой выступили когорты преторианцев; еще позже к ним присоединилось все окружение Гая Цезаря Августа.
* * *
Тридцать шесть дней прошло с тех пор, как умерла Друзилла. Последние восемнадцать из них римляне думали, что Калигула лечится в Сиракузе [125], а потому немало удивились его неожиданному появлению в городе. За это время сильно изменилась внешность Цезаря: у него отросли борода и шевелюра, лицо осунулось и стало еще бледнее, чем прежде, теперь он постоянно хмурил брови и с каким-то мстительным выражением лица поджимал губы. Ни один человек из его окружения не мог сказать, что с ним случилось. Говорили только, что, пробыв десять дней в Кампании, император действительно отправился в Сиракузы, но, не проведя там и двух часов, приказал срочно ехать в Рим, и за весь путь не сделал ни одной остановки.
Придя на следующее утро в сенат, он с самым несчастным видом пожаловался отцам города на то, что, судя по многим огорчительным сведениям, некоторые горожане воспользовались его отсутствием для того, чтобы публично оскорблять Цезаря и его семью. В ответ на эти слова среди сенаторов пронесся возмущенный ропот. Похвалив патрициев за их благородный гнев, Калигула спросил, какого наказания они желают для таких подлых изменников.
- То, которое ты сам назначишь!
- Это оскорбление высочества!
- Негодяи! Преступники!
- Не будет для них пощады!
- Казнить их как изменников!
- Кто они? Назови их сейчас же!
- Где имена этих негодяев?
Так выразили свое мнение почти все сенаторы, усердно старавшиеся доказать преданность прицепсу. Тогда, достав из-под полы тоги большой список с именами уличенных в неверности, Цезарь объявил, что все эти преступники, заслуживающие равно беспощадной кары, подразделяются на две категории: те, кто после смерти Друзиллы устраивал пиры или, показывая неуважение к его горю, пребывал в благостном расположении духа, и также те, кто при всем народе осмеливались сожалеть о смерти его сестры и, следовательно, были опечалены тем, что ее возлюбили сами верховные боги, позволившие своей избраннице вознестись на небо. Когда же император назвал имена тех, кого считал виновными в подобных злодеяниях, то отцов города охватила паника: почти все эти имена принадлежали присутствовавшим в курии и если кто-либо из них не был уличен в недостаточном соболезновании трагической кончине Друзиллы, то он непременно осуждался в чрезмерной скорби по тому же поводу. Тщетно шестьдесят несчастных сенаторов, попавших в проскрипционный список, клялись в своей верности престолу и умоляли пощадить их жизнь, все было бесполезно! Калигула твердо заявил, что эти глупцы сами решили свою участь, когда просили его покарать злоумышленников.
Так, заранее приготовив ловушку для шестидесяти самых знатных граждан Рима, Калигула приговорил их к смертной казни и конфисковал все их имущество.
Затем он щедро вознаградил троих доносчиков и Ливия Гемина, который еще раз подтвердил, что собственными глазами видел Друзиллу, возносившуюся на небеса. Еще позже Калигула вернулся во дворец Августа и сказал свите, что вечером будет большая оргия.
- Если смертным не дано бороться с лишениями, которые им посылает судьба, то приходится думать о том, как не умереть от горя и не оставить без присмотра целую империю, - добавил он, пригласив к себе Лицицию, Пираллиду, Альбуциллу и других известных римских куртизанок.
В тот же день Калигулу навестил сенатор Гай Кальпурний Пизон, горячо упрашивавший императора почтить своим посещением его бракосочетание с юной Ливией Орестиллой. Узнав, что свадьба назначена на завтра, Калигула принял приглашение. Всю ночь он провел в разнузданнейших увеселениях, а наутро, одетый, как Зевс Лацальский, с золотой молнией в руке и с великолепной тиарой на голове, уже стоял перед домом Пизонов. Легко представить, как возликовал Гай Кальпурний: видеть на своей свадьбе самого императора Гая Цезаря было заветной мечтой любого патриция. Пылко поблагодарив гостя и его свиту за оказанную честь, он позвал своих родственников, и все они направились к дому Ливии, расположенному на улице Карино. Их уже давно ждали, а потому сразу провели в триклиний, где их встретила невеста, окруженная родственниками и друзьями. Ливия Орестилла оказалась совсем юной, очень стройной шестнадцатилетней девушкой. Черноволосая и черноглазая, она была похожа на хрупкий, только что распустившийся цветок: свежесть ее лица оттеняли нежные пушистые ресницы, под которыми лучезарно светились огромные выразительные глаза, яркие губы были слегка приоткрыты, тонкие изящные руки не носили почти никаких украшений. Густые волосы молодой римлянки искусная служанка тщательно уложила вокруг головы и покрыла свадебной вуалью, поверх которой другая служанка надела венок из вербены. Ее худенькую фигурку плотно облегал белоснежный брачный наряд. Желтые котурны делали ее немного выше ростом. Когда молодые обменялись всеми торжественными приветствиями, положенными по обычаю, и когда отец и мать девушки поблагодарили императора за то счастье, которое он им подарил, согласившись присутствовать при таком радостном событии, и когда рабы предложили гостям лакомства и напитки, Гай Кальпурний Пизон приблизился к невесте, по древней традиции державшей за руку мать, изображая страх перед суженым, а он, в свою очередь исполняя положенную ему роль в свадебном ритуале, с силой потянул ее к себе и властно произнес:
- Иди ко мне, Ливия! Ты должна быть моей.
- Нет… нет… Мамочка, защити меня, - воскликнула Орестилла, еще сильнее прижимаясь к своей родительнице.
Наконец Пизон вырвал Ливию из рук матери и, сопровождаемый гостями, повел по коридору в атрий. Когда они вышли из дома, то к процессии присоединились слуги, несшие золотую шкатулку с туалетными принадлежностями Орестиллы и прялку с пряжей, на которой висело веретено. Не переставая отвечать на поздравления горожан, молодые пересекли Авентинский холм и подошли к храму Дианы Повелительницы, где их поджидали жрецы, авгуры [126] и предсказатели. Через час они поведали о будущем молодых. Авгуры вырезали из жертвенного животного желчный пузырь, и, осмотрев его, объявили, что все магические знаки благоприятны для брака. Печень они поджарили на огне жертвенника и, как подарок от Юноны Прародительницы, разделили между женихом и невестой. Пока молодые были заняты свадебной трапезой, Калигула, зевнув, обратился к отцу невесты Постумию Ливию:
- Никогда бы не подумал, что в наше время еще выходят замуж по любви. До сих пор я видел только браки по расчету и по принуждению.
- Увы, ты прав, божественный Гай, - ответил Постумий, - сейчас девушки слишком рано начинают задумываться о собственной выгоде. Но богам было угодно, чтобы в нашем роду судьбу девушек решал Гименей.