Мессалина - Джованьоли Рафаэлло (Рафаэло) 31 стр.


- Мы, бедные женщины, - сказала она томно, - так слабы, что от похвалы, от решительности и настойчивости однажды можем поскользнуться и пасть, почти не сознавая этого. И тогда мужчина, своим упорством добившийся желанной цели, первым отвернется от той несчастной, которую обольщал с таким коварством.

- О нет, нет! - воскликнул Капитон. - Что бы ни случилось, я всегда буду преклоняться перед моим единственным божеством!

В другой раз, когда Луций Фонтей вспомнил о сотнях знатнейших матрон, безо всякого стыда живущих с десятками любовников, Мессалина воскликнула:

- Вот видишь! Ну кто же еще может так испортить репутацию женщины, как мужчины! И ты такой же, как все, у тебя нет глубокого чувства, которое может испытывать только женщина!

Смущенный старик стал оправдываться. Да, раньше он действительно жил так, как ему велели порядки, заведенные не им. Но с тех пор, как он познакомился с ней, столь непохожей на остальных женщин - с тех пор он отвернулся от всего, что его окружало прежде. Это так же верно, как то, что если бы она узнала о предложении, с которым он пришел, то она бы смилостивилась над его муками и по достоинству оценила бы человека, считающего себя счастливейшим из смертных. Предположение же было таково: она покидает Клавдия и выходит за него, а он после первой брачной ночи завещает ей все свое наследство. С трудом удержав в себе целую бурю чувств, вызванных словами Фонтея, Мессалина вежливо поблагодарила его. Конечно, это предложение доказывает его любовь, но как она может оставить Клавдия, который, конечно, никуда не годится как супруг, но так сильно любит ее! А дочь? А его Оттавия? О нет, никогда! В таких разговорах прошел почти весь август. По уши влюбленный старик уже почти тронулся умом, а его дама все еще колебалась, изводя его своей нерешительностью.

Наконец отчаявшийся Луций Фонтей попробовал последнее средством он сказал, что, раз он так невыносимо страдает, а она не желает ему полного счастья, а поскольку он же, увы, уже не в силах продолжать жить такой жизнью, то хочет составить завещание и назначить ее своей наследницей.

Услышав это, Мессалина горячо возразила: у него же племянники. Как он откажет своим законным наследникам в том, что им по праву принадлежит? И к тому же, что скажут люди? О нет, никогда, никогда! Тогда Фонтей сказал:

- Племянники? Они и так богаты. Да и какое мне дело до моих племянников? Что они сделали для меня, для моего счастья? Знаешь ли ты, чем они изо дня в день занимаются? Они молят всех богов, чтобы я поскорей умер и не успел составить завещание! Что за подлый, бездушный народ! Не думай о них, они тебя не достойны. Увы, мои родственники не могут жить без того, чтобы не запятнать саму честь, само достоинство. Они говорят о тебе мерзости, хотя не знают тебя. Они не способны понять твоей души. Они оскорбляют тебя, потому что ты выше и чище их. О, они заслужили только одного - вовсе забыть их!

Придя к Мессалине с предложением о завещании, Фонтей привел с собой знаменитого врача Карикла. Заботливый старик хотел показать ему Оттавию, у которой слегка побаливало горло. А поскольку Карикл считался лучшим врачом Рима, то со стороны Мессалины было вполне естественно пожелать, чтобы тот осмотрел и самого Фонтея, чье здоровье, как она сказала, не могло не волновать семью Клавдия, встревоженную самочувствием своего доброго друга. Сначала Луций Фонтей отказывался, но потом согласился. Врач уложил его на софу, пощупал пульс и долго выслушивал грудь. Наконец, распрямившись, он объявил о прекрасном состоянии своего пациента. Однако, вернувшись вечером в дом Клавдия, лекарь Тиберия и Калигулы по секрету сообщил ему, что нашел у Луция Капитона порок сердца, от которого тот может умереть в любой роковой для него момент, даже и не подозревая о его близости. В последующие дни Луций Фонтей, не отказывающийся от намерения оставить наследство Мессалине, получил новое доказательство ее любви. Как-то утром этот престарелый воздыхатель с торжественным видом вручил ей искусно выполненное и собственноручно подписанное завещание. Вот когда наступил долгожданный триумф Мессалины! Она порвала бумагу на сотни мелких клочков и, бросившись в объятия Фонтея, повлекла его в самую укромную комнату своих покоев. Ей не нужно было ничего взамен, она не помышляла о богатстве, а только хотела дать волю тем чувствам, которым больше не могла сопротивляться. О, если бы с такой самоотверженностью и с таким самозабвением она любила Клавдия! На другой день Капитон снова принес ей завещание, и Мессалина еще раз порвала его. При этом она сначала пристыдила недогадливого любовника, а потом как бы вскользь заметила, что если уж он так решительно настроен подарить ей все состояние, то она может принять его только ради своей маленькой дочурки Оттавии. Избегая прямых выражений, она намекнула, что в таком случае наследником должен быть Клавдий Друз.

- Но как же… А вдруг он бросит тебя? - в замешательстве спросил Фонтей.

- О, можешь не сомневаться, он меня не бросит! - немедленно заверила его Мессалина.

И через день верховной жрице храма весталок было передано завещание, назначившее Клавдия Тиберия Друза единственным и полноправным наследником всего состояния Луция Фонтея Капитона, его преданнейшего друга. Такова была история обретения богатства, которое должно было свалиться на голову ничего не подозревавшего Клавдия.

Описанные события происходили между маем и сентябрем года 792 с основания города. И так получилось, что все они стали известны одному из слуг семейства Клавдия, а именно, рабу Поллуксу, которому само его положение не позволяло проявлять излишнюю любознательность.

Разумеется, хозяевам не было никакого дела до того, что могли подумать их рабы.

По давно заведенной и передававшейся от отца к сыну традиции, к этим несчастным римляне относились не иначе, как к вещам, владельцами которых они были или могли быть. Вот почему их присутствие при разговорах и поступках господ для последних имело не больше значения, чем наличие мебели, статуэток, этрусских ваз и прочих предметов, составлявших обстановку любого мало-мальски респектабельного жилья. Однако Поллукс, у которого, несмотря на его прогрессировавшую слоновую болезнь, оказалось достаточно хитрости и ума, был о себе более высокого мнения, чем об этрусских вазах или статуэтках. И если он мог слышать и наблюдать, то уж тем более никто не мешал ему думать. Кроме того, выполняя свои обязанности то тут, то там, он мог еще и сопоставлять увиденное. В результате наблюдений он пришел к выводу, что в доме его хозяев творится что-то неладное. Мало того, зная и о визитах Фонтея, и о его длительном пребывании в библиотеке Клавдия, он в конце концов пришел к некоему умозаключению, которое, правда, не совсем соответствовало истине, но в то же время многое объясняло. Вот почему, подметая пыль в таблии или в комнатах Мессалины, он порой застывал на одном месте и начинал что-то бормотать себе под нос. Во весь голос он не рискнул бы высказывать свои мысли, зная, что хозяевам вряд ли пришлись бы по вкусу его слова.

Иной раз, делая домашнюю работу, Поллукс останавливался и, опираясь левым локтем на ручку метлы, прикладывал указательный палец правой руки к своем наморщенному лбу, потом протягивал тот же самый палец в сторону покоев Клавдия, переводил его в направлении комнат Мессалины, задумчиво обводил им вокруг себя и, наконец, торжественно соединял пальцы обеих рук, отчего метла с грохотом падала на пол. Однако он этого не замечал, словно человек, решивший какую-то чрезвычайно важную задачу и убежденный в правильности полученного ответа. А иногда, медленно шаркая ногами в тишине пустого таблия - ему часто приказывали сторожить дом по ночам, - он закладывал руки за спину и, покачивая головой, ухмылялся какой-то ядовитой и злой улыбкой.

Над чем же так напряженно размышлял раб Мессалины? Что ему пришло в голову?

Это оставалось его тайной, и он молча наслаждался мыслью о том, что она принадлежала только ему. Но вот другой человек, хорошо известный в Риме как ревностный исполнитель обязанностей трибуна преторианцев, которым он являлся, не мог держать при себе мыслей, преследовавших его. Когда он был свободен от занятий в лагере гвардейцев, то удалялся в самые безлюдные части города и, ступая твердым строевым шагом, подолгу ходил из квартала в квартал, словно не находил места, где бы мог избавиться от каких-то мучительных раздумий, терзавших его душу. Этим человеком был Гай Кассий Херея. Глубоко почитая древние традиции римского народа, давние и еще свежие примеры его величия, он презирал ту ничтожную, суетную и развратную жизнь, которой Рим жил в последние два столетия.

- Что случилось за эти два века? Куда девались традиции и обычаи времен старейшего Фабия Максима Веррукоза, обоих Сципионов, цензора Катона, Ливия Салинатора, Тиберия Семпрония Гракха - покорителя испанцев и отца двух прославленных трибунов - Тита Квинция Фламиния, вышедшего победителем из многих знаменитых битв, Луция Эмилия Паоло, триумфатора над персами. Как могли римляне с их величием, их удивительными добродетелями и с их отвращением к любому пороку, как они могли всего за два века предать забвению или осмеять все, что было завещано великими предками? Как могли они отказаться от свободы и принести себя в жертву деспотизму, подчиниться не только хитроумному Августу и притворщику Тиберию, но и этому безрассудному Гаю Цезарю?

- Что случилось за эти два века? Куда девались традиции и обычаи времен старейшего Фабия Максима Веррукоза, обоих Сципионов, цензора Катона, Ливия Салинатора, Тиберия Семпрония Гракха - покорителя испанцев и отца двух прославленных трибунов - Тита Квинция Фламиния, вышедшего победителем из многих знаменитых битв, Луция Эмилия Паоло, триумфатора над персами. Как могли римляне с их величием, их удивительными добродетелями и с их отвращением к любому пороку, как они могли всего за два века предать забвению или осмеять все, что было завещано великими предками? Как могли они отказаться от свободы и принести себя в жертву деспотизму, подчиниться не только хитроумному Августу и притворщику Тиберию, но и этому безрассудному Гаю Цезарю?

Таковы были размышления старого республиканца. Занимаясь безнадежными поисками причины, которая привела к крушению всех прежних идеалов и породила столько подлости и трусости, окружавших его, он с болью осознавал собственную обреченность и ненужность своему времени, а потому горько сожалел о том, что не родился между окончанием пятого и началом шестого века с основания Рима, в эпоху, когда добродетели, данные ему природой, могли бы раскрыться в полную силу, принеся немало пользы для его родины. Но те же самые добродетели настойчиво требовали, чтобы он нашел способ применить их и воскресить былую славу римлян. Ему было бы стыдно признать себя пустым мечтателем и фантазером. О! Он поклялся, что не будет мириться с пороками, встречавшимися на каждом шагу! Порой он невыносимо страдал от мысли, что даже его единственный сын, на которого он возлагал столько надежд, пренебрег его гневом и опустился на самое дно зловонного разврата, став участником оргий, служащих для удовлетворения прихотей разнузданного тирана. Того самого, кто, вдобавок, не переставал глумиться над его отцом! Чувствуя, как на его глаза наворачиваются старческие слезы, он сжимал кулаки и умолял всех подземных богов помочь ему отомстить за позор, испытанный им во дворце. Ежедневно возвращаясь к этим мыслям, не дававшим ему покоя в течение целого года, Гай Кассий Херея, наконец, пришел к твердому решению покончить с тираном.

План действий не сразу сложился в его голове. Несколько месяцев он вынашивал эту идею. Еще несколько месяцев ему понадобилось для того, чтобы всесторонне ее обдумать и постараться предусмотреть все трудности и неожиданности, с которыми он мог встретиться, выполняя то, что считал своим долгом. Но настал день, когда лихорадочно работавший мозг Кассия Хереи справился и с этой работой. И тогда, тщательно проанализировав все возможные способы осуществления замысла, трибун уяснил для себя две вещи: осуществить его можно, однако ничего нельзя сделать в одиночку.

И вот, где бы с тех пор ни находился Кассий Херея - на прогулках, в лагере преторианцев, на охране Палатинского дворца, на занятиях с когортами гвардейцев на Марсовом Поле, - теперь всюду он искал людей, чьи души могли бы откликнуться на его чувства.

Сначала он нашел только несколько таких. Одним из них был Анний Минуциан, сорокалетний сенатор, некогда занимавший должность претора. Он был известен как своей физической силой, так и тем, что, презирая всеобщий страх, почти во всеуслышание порицал злодеяния Калигулы. Другого сообщника Кассий видел в новом префекте претория, Клементе Аретине, шестидесятилетнем старике, сохранившем крепкое телосложение и твердость духа, а кроме того, воспитанном на уважении к великим традициям Республики и на желавшем подчиняться произволу деспота. Клемент был на военной службе тридцать пять лет; семнадцать из них он провел в сирийских легионах, постоянно сражавшихся с непокорными парфянами. На взгляд Хереи, этот человек обладал только одним недостатком: он был дружен с семейством Мессалы, которое пользовалось благосклонностью императора и, конечно, не поддержало бы заговор против него.

Как бы то ни было, Кассий Херея думал, что если Клементу Аретину придется по сердцу его замысел, то он станет неоценимым приобретением для заговорщиков, число которых, по мнению трибуна, должно было ограничиться только самыми необходимыми людьми, теми, без которых было невозможно претворить его план и избавить империю от позора. Третьего сторонника Херея полагал обрести в лице старого центуриона Корнелия Сабина, уже распрощавшегося с его десятым легионом, но, благодаря хорошим отношениям с Криспином Руфом, назначенным трибуном преторианцев. Закаленный душой и телом, Корнелий Сабин глубоко почитал античную доблесть и дисциплину, а потому Кассий считал его надежным помощником в осуществлении своих намерений. Четвертого соучастника он хотел найти в сорокадвухлетнем Папинии, еще одном преторианском трибуне, который должен был в душе ненавидеть тирана за тяжелое оскорбление, нанесенное им семье Кальпурниев, долгие годы покровительствовавшей плебейскому роду Папиния.

Перебрав в уме еще несколько имен и отбросив их, Херея заключил, что нашел достаточное количество сообщников, требовавшихся ему для достижения поставленной цели.

И вот в конце сентября старый преторианский трибун пришел в дом Марка Анния Минуциана. Сорокатрехлетний сенатор обладал внушительной внешностью: его крепкое телосложение и стальные мускулы все еще позволяли ему с равной легкостью действовать мечом, управлять лошадьми и выходить победителем из любого рукопашного поединка. У него было бледное, словно восковое лицо, черная короткая бородка и такие же черные глаза; высокий лоб удлиняла большая залысина, доходившая почти до макушки головы, обрамленной густой темной шевелюрой. Лицо его было сурово и мужественно. Приняв трибуна в одной из самых укромных комнат своих апартаментов, он сделал несколько шагов ему навстречу и с улыбкой произнес:

- Сальве, почтенный Херея! Ты всегда желанный гость в моем доме!

С этими словами он взял его за руку и пригласил сесть.

- Здоровья тебе, знаменитый Минуциан, известный своим радушием и теми добродетелями, которые сделали тебя одним из немногих римлян, достойных уважения в наши дни.

- О, ты слишком снисходителен ко мне! Если бы я не знал, что твои губы никогда не оскверняла лесть, то я не стал бы гордиться такой похвалой. Ну, какие новости ты принес? Должно быть, когда ты назначаешь стражникам пароль, то от тебя уже не ждут отзыва «Венера», «Приап» или «Евнух»?

Вскочив на ноги, Кассий Херея воскликнул голосом, дрожащим от гнева и возмущения.

- А ты назови мне пароль «Свобода», тогда я буду знать, что не зря пришел к тебе, а ты увидишь перед собой человека, готового вместе с тобой пойти на любые испытания.

- Я полагаю, что ты разделяешь мои мысли, и поэтому хочу рассказать тебе о своем замысле. Я принес с собой кинжал, который может послужить одновременно тебе и мне. Итак, я предлагаю объединить наши усилия в общем деле и идти вместе. Если ты хочешь, то командуй, и я последую за тобой. Если прикажешь, я пойду впереди, чувствуя твое дыхание и веря в твою помощь. Оружие докажет справедливость своего действия, если его будет сжимать десница достойного воина. Сам я готов исполнить свой замысел немедленно, не раздумывая над тем, что со мной случится, у меня не осталось времени на размышления, мне слишком больно видеть в рабстве отечество, рожденное для свободы. Горе, причиняемое забвением законов, и опустошение, производимое Гаем, изводит весь человеческий род. Это говорю я, и богам угодно, чтобы мои слова нашли отклик в твоей душе, чувствующей то же, что и я [I].

Голос Хереи то и дело срывался с баса на фальцет, однако его пылкие слова звучали убедительно. Слушая их, Анний Минуциан поднялся со своего места, словно притянутый флюидами, которые исходили от взволнованного трибуна. Глаза его просияли радостью и надеждой. Дав Кассию договорить, он положил руку ему на плечо и растроганно воскликнул:

- О, не все потеряно для родины и свободы, пока есть такие сердца, как то, что бьется у тебя в груди!

Ободренные тем, что не ошиблись друг в друге, они сразу приступили к обсуждению плана расправы с тираном и спасения Рима от этого ненасытного чудовища.

Минуциану пришелся по душе план Кассия Хереи. Во многом одобрив его, он разделил надежды, которые трибун преторианцев возлагал на Корнелия Сабина и Секста Папиния. Правда, участие в заговоре Клемента Аретина вызывало некоторое опасение у сенатора. Он полагал, что было бы более разумно не доверять всей тайны префекту претория. Однако и тут они пришли к общему мнению, решив, что до определенного времени не будут посвящать Аретина в их замысел. От Минуциана Кассий Херея вышел человеком, чувствовавшим, как у него вырастают крылья: наконец-то начинали сбываться его самые заветные мечты.

В течение нескольких последующих дней Херея сумел переговорить с Корнелием Сабином и Секстом Папинием, ни одному из них, однако, не сообщив о встрече с другим и оба раз умолчав о визите к Минуциану. Эти два преторианца горячо поддержали его предложение и даже выразили готовность пойти на смерть ради общего дела. Оказалось, что Корнелий Сабин уже давно вынашивал мысли, схожие с теми, которыми с ним поделился старый трибун.

Назад Дальше