Тогда юноша приблизился к нему и негромко спросил:
- Ты опять сердишься?… Послушай, не суди меня слишком строго!… Разве ты не видишь, что в наше время фортуна улыбается лишь тем, кто умеет приспосабливаться, а не тем, кто идет против течения!
- Не для фортуны я растил тебя, а для добродетели; не похвалы порочных людей желал тебе, а одобрения твоей совести.
Лицо трибуна, произносившего эти горькие, укоризненные слова, было бесстрастно, а голос то и дело срывался на фальцет: обладая врожденным дефектом речи, Гай Кассий Херея нередко подавал повод для насмешек Калигулы.
- Ты не отказываешься от своих упреков даже теперь, когда я заслужил благосклонность и уважение самого императора?
- Заслужил благосклонность. Не посредничеством ли в грязных интригах ты заслужил расположение прицепса? - презрительно скривив губы, тихо пробормотал трибун и удрученно добавил:
- Не подходи ко мне… не здоровайся… не обращайся ко мне, недостойный сын, позор моей честной жизни и несчастной старости.
Он повернулся и пошел прочь.
Луций, отчасти пристыженный, отчасти раздосадованный неудавшимся разговором, некоторое время постоял в нерешительности, затем беспечно пожал плечами и направился в покои Калигулы.
В первой комнате ему повстречалась бледная и печальная Энния Невия, беседовавшая со знаменитым греческим хирургом; у противоположной двери сидя дремал вольноотпущенник Цезаря, которому, очевидно, было велено не впускать посторонних.
Во второй комнате молча сидели Пираллида, скорее скучающая, чем подавленная, и Руф Криспин, преторианский трибун, который чаще других находился в услужении у Цезаря.
В третьей комнате, непосредственно примыкавшей к спальне императора, в одиночестве расхаживал из угла в угол префект претория Невий Сарторий Макрон.
Луций Кассий небрежно приветствовал Эннию, греческого хирурга, полусонного вольноотпущенника, Руфа Криспина и почтительно поклонился Пираллиде, имевшей успех у Калигулы.
С Макроном он поздоровался, как с человеком, равным ему по силе и влиятельности.
Сын преторианского трибуна уже готов был войти в комнату Цезаря, когда Макрон шагнул к нему и негромко окликнул:
- Послушай меня, Луций.
Луций обернулся и с улыбкой произнес:
- Говори, почтенный Сарторий! Я к твоим услугам.
- Видишь ли… я хотел попросить тебя… ты по праву заслужил благосклонность нашего Цезаря.
- Так же, как и ты, почтенный Макрон.
- Прошу тебя, передай императору, когда выйдет его сестра Друзилла, что его дожидается бедная Энния. Она так мучается, так желает видеть божественного Гая.
- Почтенный Макрон, ты лучше меня знаешь, что врач Карикл запретил излишне волноваться августейшему пациенту. Однако из преданности к тебе и к Эннии я постараюсь и, если сегодня или завтра выдастся подходящий момент…
- Прошу тебя!
- Я сделаю все, что в моих силах!
Луций подал руку Макрону и, осторожно приоткрыв дверь, на цыпочках вошел в комнату больного.
Просторная спальня, где на украшенной черным деревом и резьбой по слоновой кости постели лежал Калигула, сначала показалась ему полностью погруженной во мрак. Но немного погодя, освоившись, он заметил, что она слабо освещена голубоватым мерцанием крохотного светильника, горевшего в углу.
Под пурпурно-золотистым покрывалом, на четырех подушках полулежал бледный, похудевший император. В его ногах на маленькой скамеечке сидел врач Карикл, полный белобородый старик с умным красивым лицом; по другую сторону стоял любимец Калигулы, тридцатидвухлетний вольноотпущенник Геликон, горбун с приятными чертами лица.
У изголовья, с халцедоновой чашей в руках стояла сестра Гая Цезаря, девятнадцатилетняя Юлия Друзилла, внешне очень похожая на своего брата, а еще больше - на свою сестру Агриппину. Муж Юлии, Луций Кассий Лонгин, находился в триклинии, где разговаривал с консулами и сенаторами.
На Юлии было роскошное платье, обнажавшее спину и подчеркивавшее плавные линии ее довольно полной фигуры. Мягкие черты ее чуть горбоносого и удлиненного, как у всех в ее роду, лица казались бледными, но спокойными. Ее пепельные волосы были мелко завиты, красивые зеленовато-голубые глаза нежно и внимательно смотрели на брата, губы плавно двигались в такт словам, обращенным к нему:
- Выпей бульону, мой милый Гай. Он придаст тебе силы.
У нее был певучий, хотя и несколько хрипловатый голос.
Калигула, медленно повернувшись к ней и с любовью оглядев с головы до ног, произнес дребезжащим, жалобным тенорком:
- Не хочу. Оставь меня!
- Так нужно, божественный Цезарь. Если ты не заботишься о себе, то подумай о Риме, об империи, о ста тридцати миллионах подданных, молящихся о твоем выздоровлении.
Эти слова принадлежали врачу Кариклу. Он проговорил их, не поднимаясь с места.
- Выпей за мою любовь, - с нежной улыбкой добавила Друзилла.
Калигула с трудом взял чашу из тонких рук сестры и воскликнул:
- За твою любовь, божественная Друзилла? За нее я готов выпить даже яд!
Он до дна выпил содержимое чаши, которую Друзилла тотчас забрала у него и поставила на столик из черного дерева, инкрустированный серебряными лепестками.
Луций осторожно приблизился к Кариклу и, наклонившись к его уху, тихо спросил:
- Как дела?
- Лучше! Гораздо лучше! - ответил врач. - Опасность миновала.
Калигула, долго смотревший на Друзиллу, вдруг привлек ее к себе. Обнимая и страстно целуя, он взволнованно прошептал:
- Как ты красива, моя Друзилла! Как ты красива!
ГЛАВА V
О веселье и смерти, которые порой приходят одновременно, но выбирают разные дома
В день перед январскими календами (28 декабря) 791 года на Рим обрушилась жестокая зимняя буря. С утра до вечера холодный проливной дождь хлестал по каменным плитам мостовых. На опустевших улицах огромного города, где раньше обычного погрузились во мрак все дома, все дворцы и лачуги с их плотно закрытыми ставнями на окнах, не было слышно ничего, кроме несмолкающего шума падающей воды и жалобного, словно оплакивавшего кого-то, завывания ветра, гулявшего в безлюдных переулках и зияющих отверстиях портиков.
Редкий прохожий осмеливался нарушить своими шагами этот протяжный, монотонный гул разбушевавшейся стихии: в такую неуютную пору горожане, затворившиеся кто в роскошных особняках, кто в убогих бедняцких каморках, предпочитали без крайней нужды не покидать жилья, укрывавшего их как от суровой непогоды, так и от многих других неприятностей.
В палатинском доме Августа Клавдий Друз приказал слугам запереть входные двери и всю ночь поддерживать огонь в печах, обогревавших комнаты хозяев [I]. Поступая по сложной системе труб, горячий воздух от этих печей, расположенных в подвале, отапливал и жилые помещения, и роскошную библиотеку, озаренную сиянием двух ярких светильников, горевших на столах Клавдия и Полибия.
Закутавшись в тогу на меховой подкладке, Клавдий удобно устроился за письменным столом и не спеша перелистывал какую-то книгу.
Справа на его рабочем месте находилась золотая чернильница, стило для письма, восковые дощечки и аккуратная стопка тончайших листков папируса, которые вплоть до описываемого времени назывались «августовскими», а несколько лет спустя получили наименование «клавдиевы», в честь самого Клавдия Друза, придумавшего новый способ их изготовления.
С левой стороны стол был завален множеством раскрытых книг. Кипы книг громоздились и на скамейке возле кресла, на котором сидел брат Германика, и на ковре, покрывавшем богатый мозаичный пол.
Вдоль стен тянулись большие книжные шкафы, вмещавшие свыше трех тысяч томов литературы по различным отраслям знаний. Среди их кожаных корешков тут и там темнели пустые, указывавшие на изначальное положение книг, окружавших неподвижную фигуру историка этрусков.
В дальнем углу библиотеки, рядом с двумя окнами, из которых днем можно было увидеть храм Аполлона Палатинского, горбился над своим столом вольноотпущенник Полибий, библиотекарь Клавдия и помощник в его ученых занятиях.
Грек Полибий в юности был рабом Августа, державшего его при своей огромной библиотеке. Занятый многочисленными переводами и перепиской различных латинских и греческих рукописей, молодой раб целые дни находился среди книг императора, где, в свою очередь, большую часть времени проводил Клавдий, предпочитавший нетленную мудрость прошедших веков всем преходящим увеселениям римлян и увлечениям двора, за что заслужил немало ехидных замечаний от Ливии, Августа, Друза, Тиберия и от всей придворной знати.
Вот в этой самой библиотеке и зародилась, а потом окрепла дружба молчаливого раба и всеми презираемого прицепса, побудившая последнего выбрать подходящее время и, почти не надеясь на успех, обратиться к Августу с просьбой подарить ему молодого ученого раба. На счастье обоих, Октавиан, редко пребывавший в добром расположении духа, согласился выполнить эту просьбу в своем посмертном завещании. Жить ему оставалось к тому времени недолго, и вскоре Полибий стал вольноотпущенником и добровольным помощником в литературных занятиях Клавдия. Бывшему рабу исполнилось сорок шесть лет. Фигура его заметно обрюзгла, редкие белокурые волосы, обрамлявшие худое веснушчатое лицо с голубыми глазами, которые он часто щурил, уже имели розоватый, старческий оттенок.
Помимо работы, выполняемой им по указанию хозяина, он занимался переводом на греческий язык «Энеиды» Вергилия и доводил до совершенства латинский вариант гомеровой «Илиады».
Клавдий и Полибий молча трудились над своими книгами: один заканчивал восемнадцатый том «Истории этрусков», другой заново переводил третью книгу «Илиады».
Неожиданно монотонный шум дождя, доносившийся с улицы, был нарушен шелестом женской одежды. Полибий первый поднял голову и, увидев вошедшую Мессалину, встал, чтобы с присущей ему почтительностью приветствовать ее:
- Сальве, моя уважаемая синьора и госпожа.
Прежде чем она успела ответить, Клавдий бросил стило в чернильницу и, потирая руки, воскликнул с видом человека довольного собой:
- Сальве, Мессалина! Уже наступило время ужина?
- Сальве, Полибий, - сказала женщина, - Сальве, Клавдий, скоро ужин будет готов. Я пришла поговорить с тобой.
- Пришла поговорить. Вечно ты находишь темы для разговора, когда пора садиться за стол!
- А ты вечно занят историей своих этрусков и забываешь, что тебя окружают живые люди!
В голосе Мессалины прозвучал горький упрек мужу.
Полибий вышел из-за стола и, решив оставить супругов наедине, вежливо произнес:
- С вашего позволения, пойду выпью чашку меда.
- Полибий, ты можешь не уходить, - поспешил сказать Клавдий, в последнее время избегавший встречаться с женой без свидетелей, - я настолько привык считать тебя членом нашей семьи, что, думаю, что ты не помешаешь небольшой домашней беседе.
Такое мнение, видимо, не разделяли ни нахмурившаяся Мессалина, ни Полибий, который, продолжая пятиться к двери, любезно улыбнулся и проговорил:
- Благодарю, уважаемый Клавдий, но мне нужно идти. До встречи, почтенная Мессалина.
Либертин вышел. За его спиной сомкнулся полог, прикрывавший выход из библиотеки; а чуть позже послышался щелчок затворяемой двери.
Воцарилась тишина. Минуту спустя Мессалина невиданно быстро подошла к Клавдию, ногой отшвырнув в сторону одну из книг, лежавших у нее на пути. Резко взмахнув изящной рукой, она обрушила на пол тома, которые громоздились на скамье возле ее мужа.
- Даже здесь нет места для твоей жены! Твое сердце занято одними книгами! - воскликнула она зло и села на освободившееся место.
Испуганно посмотрев на разбросанные книги, Клавдий произнес с наигранным удивлением:
- Что случилось? Почему тебя так раздражают мои книги?
Он недоумевающе пожал плечами и, возведя глаза к потолку, точно призывал богов стать свидетелями незаслуженных упреков, смущенно пробормотал:
- Ну что я такого сделал, что?
Однако жена не дала завершить этого вопроса. Резко перебив супруга, она громко отчеканила:
- Ты делаешь все, что не должен делать, и не делаешь ровным счетом ничего из того, что нужно!
Клавдий обхватил голову руками, словно защищаясь от града, который вот-вот должен был посыпаться на него, и протянул со стоном:
- Поговорим об этом потом, моя дорогая.
- Потом будет поздно! Тебе нужно очнуться сейчас, сию минуту!
- Да я сплю всего по шесть часов в сутки, - попробовал отшутиться новоявленный консул, все еще надеявшийся избежать неприятного разговора.
Но его слова только подлили масла в огонь.
- Ах вот как! Твоего ничтожного ума не хватает даже на то, чтобы понять простые вещи. Глупец! - скривив рот, презрительно и зло процедила Мессалина.
Клавдий ничего не ответил.
- Через три дня заканчивается твое консульство, - немного успокоившись, продолжала его супруга. - Благосклонность Гая Цезаря, которой мы пользовались первое время, тает с каждым часом. Через три дня ты ее вовсе потеряешь. Ты, который мог сколького добиться! Ты, который мог стать императором!
- Тсс! - испуганно прошептал Клавдий, отчаянно замахав руками, словно хотел развеять отзвуки этих слов.
Чуть погодя, он тихо добавил:
- Что ж, может быть, ты и права. Пусть так. Но недаром все эти книги, - он обвел рукой вокруг себя, - приводят тысячи примеров той страшной участи, которая постигает всякого, кто даже не желает, лишь всего подозревается в желании стяжать высшие почести. О! Боги знают, чего мне стоило казаться глупцом.
Мессалина горько вздохнула.
- Да, казаться глупцом, - продолжил Клавдий, воодушевленный молчаливым согласием жены, - ив течение двадцати трех лет стараться не привлечь к себе внимания Тиберия, избегать его ужасной ревности и подозрительности; как Брут, я должен был прикидываться юродивым, чтобы выжить; и вот сейчас, когда возвращаются кровавые времена преследований и доносов, именно сейчас ты хочешь, чтобы я так безрассудно навлек на себя мрачную тень подозрения! Да, я хочу спать спокойно, а не участвовать в сенатских распрях. Мне нужно заниматься моими книгами. Да, мне нужно, чтобы меня считали глупцом. Да, я боюсь зависти и ревности, крови и яда. Что поделаешь, таким я родился! Но ты, моя любимая супруга, мать нашей обожаемой Оттавии, как ты можешь упрекать своего верного супруга в том, что он не желает собственной смерти?
Клавдий говорил горячо, страстно, как человек, высказывающий то, что давно накипело у него. Мессалина слушала молча и только тогда, когда он остановился, чтобы перевести дух, попыталась снова завладеть нитью разговора:
- Глупости все это, глупости.
Но муж, с неожиданным для него упорством прервав ее, заговорил быстрым, жарким шепотом:
- Глупости? Глупости, говоришь? Неужели ты не видишь, что мой племянник Гай уже давно не носит той маски, которую на Капри ему одолжил старый притворщик Тиберий, научивший его скрывать свое истинное лицо. Неужели ты не видишь всей его кровавой жестокости, всего бесстыдного распутства, которому он предается в компании актеров, пьяниц, сводников и подхалимов? Неужели ты не знаешь, что случилось с Марком Юлием Силланом? В чем была его вина? Может быть, Юния Клавдилла, его дочь, которая была замужем за Гаем и умерла вскоре после свадьбы, могла рассказать отцу о каких-то тайных пороках своего мужа. А может быть, сам Силлан, связанный с Гаем семейными отношениями, понял его порочную душу и, потеряв дочь, не мог удержаться от горьких упреков в адрес будущего, императора? Может быть. Но в чем обвинили Силлана? Этого человека высоких достоинств, благородного римлянина всегда честно высказывавшего свое мнение сенату - в каком преступлении его обвинили? Ему предъявили ложное обвинение в покушении на высшую власть и, подкупив свидетелей, обрекли на такое бесчестье, что он предпочел вскрыть вены и умереть! А в чем провинился Юлий Грек, почтенный сенатор, уважаемый как за величие души, так и за выдающуюся ученость? В том, что он отказался участвовать в преследовании невинного Силлана! Та самая твердость духа, которая не должна была вызвать ничего, кроме одобрения и почета, стоила ему жизни! А разве к нам не переменился Гай Цезарь? Да, в первые месяцы он приглашал нас на обеды, где я так усердно старался заслужить его малоуважительную благосклонность. Но и это прошло! Тогда он смеялся за моей спиной, но все же был добр ко мне! Он пожелал сделать меня консулом! С тобой он был так нежен и ласков, что это даже возбудило ревность Эннии Невии, посчитавшей тебя любовницей Цезаря. Но теперь ему нет до нас никакого дела! Я даже не знаю, получу ли ежегодную выплату в два миллиона сестерциев, которую он мне назначил, и я боюсь новых зловещих признаков немилости.
- Вот именно! Вот именно, - вполголоса заговорила Мессалина, жестом прерывая речь мужа, - он пренебрегает нами, он забывает, кто ты и какие у тебя права! Он теряет народную любовь и приобретает славу кровожадного, отвратительного, порочного тирана. Вскоре былые симпатии сменятся безразличием. А на его место придут презрение и ненависть. И вот тогда сенат, горожане, весь Рим, все будут искать избавителя, способного спасти их от власти деспота. Но на кого смогут обратить свои взоры и надежды римляне? Если они к этому времени успеют узнать тебя, оценить высокие достоинства твоего имени и понять, что ты остался единственным наследником дома Юлия, то ты заслужишь все наивысшие почести, которые тебе суждены по праву твоего рождения и крови. А если тебя не будут видеть, не будут знать о твоем существовании, кто тогда вспомнит о тебе? Гай Цезарь не сможет жить долго, потому что его здоровье, подорванное невоздержанным образом жизни, так же слабо, как и его душа, склонная более всего к порокам и растлению. Это значит, что либо он умрет от болезней, либо его погубят собственные преступления. Что тогда?
Слушая жену, Клавдий все время делал ей знаки не повышать голоса, а когда она задала свой последний вопрос, испуганно прошептал:
- О Зевс! Зачем ты мне говоришь все это?
- Во имя Немезиды! - воскликнула Мессалина, схватив руку мужа и с силой сжав ее. - Что за супруг мне достался! Не мужчина, а мальчик, вечно дрожащий перед розгами воспитателя! Ты, верно, не знаешь, что фортуна выбирает храбрейших и всегда становится на их сторону! Ну хорошо, от тебя не требуется смелости!… Я не прошу тебя устраивать заговор. От тебя нужно только, чтобы ты не сидел дома, жирея от безделья; чтобы с достоинством исполнял свой общественный долг, чтобы чаще посещал зрелища и представления, чтобы несколько раз выступил в сенате, как ты умеешь это делать, чтобы всего лишь был на виду, принимал клиентов и щедро угощал их, чтобы, наконец, разослал во все библиотеки твою «Историю этрусков». Об остальном позаботится твоя жена, у которой в груди, кажется, стучит более мужественное сердце, чем твое.