Знахарь-2 или профессор Вильчур - Тадеуш Доленга-Мостович 6 стр.


Уже стало совсем темно, и Вильчур зажег свет. Из столовой доносились отзвуки приготовлений к ужину. Профессор заглянул туда и сказал:

— Юзеф, ужин на два человека.

Он радовался обществу этого странного человека. Его болтовня действовала успокоительно. Под покровом неукротимой словоохотливости иногда скрывались какие-то глубокие и неожиданные мысли, какие-то поразительные связи, которые позволяли отключиться от собственных проблем и склоняли к абстракции. Чего больше мог сейчас желать Вильчур?

Сидя за столом, Емел ел мало, зато пил и говорил много. Юзеф с нескрываемой брезгливостью поменял ему тарелку и поставил заново наполненные графины.

— Нравишься ты мне, приятель, — похлопал Емел слугу по плечу. — Можешь рассчитывать на меня. Если тебя твой патрон в один прекрасный день отправит в отставку, обратись ко мне. Я порекомендую тебя своему безмерно великодушному Дрожжику. Скажи мне только, сможешь ли ты исправно выбрасывать менее симпатичных гостей за дверь?

На преисполненном достоинства лице Юзефа отразилось сильное волнение. Он сделал полшага вперед, а его руки произвели такие движения, точно он хотел незамедлительно доказать, что ни с чем так хорошо не справится, как с тем, чтобы выбрасывать нежелательных гостей за дверь. Однако Емел не обратил на это внимания и продолжал разговор:

— Задумывался ли ты когда-нибудь, синьоре, над удивительной загадочностью социологического механизма, в котором всегда есть определенное количество людей, что облюбовали себе гильотизм. Предопределенные парии. Невольники по предназначению и собственному принуждению. Их призвание — служить.

— Каждый служит кому-нибудь или чему-нибудь, — заметил Вильчур.

Емел покачал головой.

Я никому не служу, амиго. Я. Вот я весь перед тобой. Никому и ничему. Свобода. Понимаешь ли ты слово "свобода"? Я его понял почти тридцать лет назад. Когда-то и я был невольником, невольником бесчисленного количества господ, то есть: государство, значит, народ, а значит, религия, а значит, чувства разного рода и порядка, а значит, честь, амбиции. Не перечислить. И вдруг в один прекрасный день я понял, как страшно во всем этом я запутался. Меня охватило изумление, а потом пустой смех. И тогда одним грациозным прыжком я выскочил из этой свалки, освободившийся, независимый, свободный. Я даже не оглянулся, чтобы посмотреть, какие руины оставляю после себя. И уже ничто сегодня не сможет нарушить мою свободу.

— Разве только полиция, — буркнул поднос Юзеф.

Емел расслышал его замечание. Подняв палец кверху и обращаясь к слуге, он сказал:

— О темнота! Дуралей всеядный, связанный мыслями со своим телом. Ты никогда не попадешь в бочку Диогена, ты никогда не вознесешься на дирижабле своей души выше собственного тела. Оди профанум вулгус!.. Разумеется, я часто и охотно сижу в тюрьме, но дух мой не утрачивает своей свободы. Налей мне еще и удались, так как твое присутствие заслоняет мне перспективу вечности.

Вильчур кивнул головой.

— Можешь идти, Юзеф.

Юзеф поспешно воспользовался этим разрешением, но прежде чем пойти на кухню, тщательно позакрывал все комнаты, шкафы и ящики. Этот Шекспир не вызывал в нем ни малейшего доверия. Юзеф был склонен даже допустить, что было бы надежнее немедленно позвонить в комиссариат, и долго не мог уснуть, размышляя о том, не сделал ли он ошибку, оставив профессора один на один с этим омерзительным типом.

— Итак, император, — говорил тем временем Емел, раскачивая перед носом опустошенную минуту назад рюмку. — Да, император. Я снова вижу тебя не в лучшей форме. Тогда, насколько мне не изменяет моя гениальная память, какая-то женщина разорвала тебе сердце. Послушай меня: отдай дьяволу, что принадлежит ему. Все женщины, все от самой старшей ведьмы с Лысой горы и до самой маленькой школьницы — это его департамент. Холера бы их взяла! Что, могут интеллигентного человека окружать создания, с обеих сторон заключенные в тесноте? В тесноте мозга и башмака, а внутри живот и всякие там органы. Какое же удовлетворение может дать человеку прикосновение губ, повторяю, к размалеванному отверстию губ существ с куриными мозгами, звериными инстинктами, лишенных совести! Нет, владыка, это занятие не для порядочного человека. Ты выбрал плохую тему для трагедии.

Профессор Вильчур усмехнулся.

— Ошибаешься. У меня нет никакой трагедии. Я не переживаю никакой трагедии.

Емел прикрыл левый глаз, а другой, налившийся кровью, вперил прямо в лицо Вильчура.

— Однако тебя терзает какая-то печаль, далинг. Я плохой теннисист, не очень точно боксирую, у меня не самый прекрасный голос, а еще хуже играю на органе, но психолог я великолепный. Я не призываю тебя к откровенности, да и не люблю исповеди. Одной из самых трудных вещей на свете мне представляется выслушивание чужих грехов, но на сей раз окажу тебе милость. Знай пана. Следует тебе знать еще и то, граф, что я — единственный человек на свете, перед которым можешь спокойно открыть душу, не опасаясь, что тебя встретит ирония, сочувствие, жалость или еще какое-нибудь подобное паскудство. Буду безразличен, как стена. Я как бы для этого создан, хотя евреи уже два тысячелетия нашли свою стену плача. Садись в таком случае, раби, у моего подножия и плачь. Над кем хочешь плакать, амиго? Дети, вдовы, сироты, неудачи в делах, биржевой крах или вообще мировая скорбь?..

Вильчур покачал головой.

— Люди… Люди… Злые люди.

Емел взорвался смехом.

— Христофор Колумб! О Ньютон и Коперник! Открыватель новой правды! Что за открытие, что за наблюдательность! Уважаемый советник заметил, что люди злы? А какими они должны быть? Ты бы хотел их, маэстро, превратить в ангельский хор. Для этого потребовалось бы незначительное усилие. Их следовало бы простерилизовать, очистить от всего того, что называется содержанием жизни. Ты — хирург, значит, произведи три ампутации: ампутацию карманов, ампутацию желудков, ну и так далее. Тогда они станут подобны баранам. Злые люди… Нет других. Это или жирные животные, стерегущие свою добычу и пережевывающие свое собственное сало, или бешеные псы, рвущиеся к горлу. Других нет.

Емел встал и, громыхая кулаком по столу, повторял в ярости:

— Нет, нет, нет!..

— Я не разделяю твой пессимизм, приятель, — спокойно произнес Вильчур. — Я знаю других…

— На Марсе? На Луне?.. На какой планете? — взревел Емел.

— На нашей. На Земле.

— Ах, так? — саркастически рассмеялся Емел и вдруг, успокоившись, спросил учтивым тоном:

— Не даст ли мне уважаемый пан адрес?

Вильчур подпер рукой подбородок.

— Много таких адресов мог бы дать тебе, приятель. Много есть добрых людей.

— В таком случае как же надежно они скрываются. Ну, твое здоровье, святой Франтишек. Твое здоровье.

Одним духом Емел опрокинул свою рюмку, пальцем оторвал кусок лосося из тарелки, проглотил и махнул рукой:

— Реверендиссиме, адрес я знаю только один: твой. Другого я предоставить тебе не могу, потому что не имею постоянного местожительства. Интересующихся направляй: Истэблишмент Дрожжик. Постэ рестантэ.

— Это неправда, — произнес Вильчур. — Их много. Только знаешь, их трудно заметить. Они менее активны, чем злые. Они не обращают на себя внимания. Занятые своей спокойной работой, они удовлетворяются куском хлеба, а те, другие, дерутся за быт.

— А, — перебил его Емел. — Так делишь, май диа, согласен. Но в таком случае прими во внимание, что те, активные, попросту живут за счет других. Те, которые не дерутся за быт, просто выполняют роль корма. Растет травка, растет, а когда вырастет, слава Богу, придет какой-нибудь сукин сын, сожрет ее, как и не было травки. Ха-ха! Задумывался ли ты когда-нибудь, что такое город? Так вот город — это изобретение сатаны, а деревня — это травка. Города пожирают деревни. Чем больше жрут, тем алчнее становятся. Разбухают эти чудовища, давятся в лихорадке поедания, утопают в собственных экскрементах, всего ведь переварить не могут… Города…

Снова налил себе рюмку и продолжал:

— Ненавижу город, но притягивает меня уродливостью своих позорных процессов разъедания, оно сидит в его кишках. И если еще не давлюсь, то только потому, что сам являюсь его продуктом. Вот такие дела!

Он встал, принял наполеоновскую позу. Его свалявшиеся волосы, лоснившиеся от пота, небритое и грязное лицо, стеклянные пьяные глаза, лохмотья — все составляло одно отвратительное и опасное целое.

— Вот шэйдэвр, — затянул театральным тоном Емел, — вот лучшее произведение города, вот цвет нашей цивилизации, вот квинтэссенция прогресса!..

Вильчур вздрогнул. Действительно, в словах своего странного гостя он почувствовал какую-то правду. Трагикомическая фигура Емела, в самом деле, каким-то странным способом ассоциировалась с тем, что он говорил.

Профессор встал и приблизился к окну.

Профессор встал и приблизился к окну.

— Город, — подумал он, — город алчных зверей…

Улица была пуста. Откуда-то издалека доносились какие-то размеренные звуки. Прошло достаточно времени, пока он понял, что это — колокола.

Звонили к рождественской мессе.


Глава 5

Вернувшись из Вилии от знакомых, Люция увидела в своей комнате большой букет роз. Она очень любила цветы, однако эти были для нее досадной неожиданностью. Она, конечно, не сомневалась, что прислал их Кольский, хотя в цветах не было карточки.

— Зачем он это делает, ну зачем? — подумала она с горечью.

В этой манере анонимно преподнести цветы было что-то студенческое и вместе с тем мещанское. Сколько раз она давала ему понять, что с ее стороны он не может рассчитывать ни на что, кроме симпатии и дружбы. Она искренне любила его, уважала его правдивость и характер, но он был для нее только коллегой и только коллегой мог остаться.

Уже не раз случалось так, что они оставались одни и не было срочной работы. Кольский всегда пытался направить разговор на что-либо очень личное. Ей стоило большого труда и дипломатии, чтобы не допустить этого. Все-таки она не хотела его огорчать. Однако он, казалось, не понимал мотивов, которыми она руководствовалась, или не хотел слышать того, что не может рассчитывать на ее чувства, а постоянно и упорно возвращался к своей теме.

Собственно говоря, ей не в чем было его упрекнуть, возможно, лишь в том, что он был полностью поглощен своей карьерой, что постоянно работал, учился, старался больше зарабатывать и попросту не мог понять ее поведения. Не далее как несколько дней назад, они едва не поссорились по этому поводу.

— Я не понимаю вашего отношения к своему будущему, — сказал он. — Вы тратите время на практику, которая не только не приносит вам ни гроша, но и не продвигает вас ни на шаг вперед в изучении медицины.

— Потому что вы — эгоист, — ответила она безразличным тоном.

Кольский искренне возмутился.

— Вовсе я не эгоист, только считаю, что для того, чтобы раздавать, прежде всего надо иметь. Поэтому, когда я стану действительно доктором в полном смысле этого слова, когда у меня будет хорошая практика, позволяющая мне и моей будущей семье не беспокоиться о быте, уверяю вас, панна Люция, я так же, как и вы сейчас, буду заботиться о каких-нибудь детских приютах или доме престарелых. Профессор Вильчур, которого вы ставите так высоко, — смею вас заверить, что знаю это совершенно точно, — в начале своей карьеры не страдал филантропией, а лишь работал над собой и для себя.

Люция пожала плечами.

— Здесь не идет речь о филантропии. Насколько же вы не понимаете меня… Я не из чувства филантропии забочусь о бедных.

— Ну, все равно. Это можно назвать, если вам так удобнее, чувством общественного долга.

— Ну уж нет, пан Ян. Не может быть речи о долге там, где получаешь удовольствие. Я это делаю для себя. Меня радует тот факт, что я могу для чего-нибудь пригодиться, что действительно нужна этим людям, у которых нет денег на лекарства, на лучшего доктора.

— Согласен. Одобряю при одном условии: прежде всего надо стать этим лучшим доктором, больше времени уделять учебе в клинике, а не каким-то там стандартным заболеваниям, которые вас ничему не научат.

Она посмотрела ему прямо в глаза.

— Скажите мне, пожалуйста, не будут ли именно такие худшие врачи, как я, этим беднякам нужны всегда?

На лице Кольского появилось раздражение.

— Вероятно, но зачем этим должны заниматься вы, погрязая в этом ценой своих способностей и возможностей на будущее?

— Вот видите, в вас говорит эгоист. Моих способностей, моих возможностей. Вы не принимаете в расчет то, что я, возможно, и не ищу никаких других возможностей, что, может быть, нахожу самое большое удовольствие именно в таком, а не в другом использовании моих способностей. Как вы смешны в своем ослеплении! Вам кажется, что все люди должны иметь те же склонности и желания, что у вас.

— Не те же, только разумные, разумные!

Ей хотелось ответить, что рассудок в его интерпретации сводится к бухгалтерии, но она воздержалась.

Во всяком случае, этот разговор несколько охладил их отношения, и полученные сегодня розы Люция могла воспринять как форму извинения. Это предположение несколько рассердило ее. Во-первых, потому, что она знала чрезмерную бережливость Кольского, который из своих небольших доходов должен был выдать порядочную сумму на эти цветы. Она понимала, что сделал он это не без умысла и что эти расходы он будет долго помнить. Во-вторых, у нее было врожденное чувство неприятия чего бы то ни было от людей, с которыми она не могла или не хотела рассчитаться. Наконец, она понимала, что анонимность для Кольского была самоотверженным поступком, так как он принадлежит к тому типу людей, которые специально не гонятся за известностью, однако всегда стараются подчеркнуть свое присутствие в различных делах, свое участие.

Эти недостатки Кольского не вызывали у Люции возмущения, скорее она смотрела на них снисходительно. И все же она решила сделать ему выговор за присланные цветы и подчеркнуть, что ей не нужны подобные доказательства памяти.

Такая возможность представилась ей сразу же после праздников. Поздним вечером, работая в лаборатории клиники за микроскопом при исследовании крови одного из пациентов, она услышала за спиной шаги Кольского. Пользуясь тем, что можно сделать свои замечания, не глядя в глаза Кольскому, она с полной уверенностью обратилась к нему:

— Хорошо, что вы пришли. Как раз я хотела с вами поговорить. Зачем вы делаете такие вещи? Поверьте мне, что я не могу даже поблагодарить вас, потому что это не вызвало у меня ни малейшей радости.

Кольский искренне удивился.

— Я не знаю, о чем вы говорите, панна Люция.

— Не притворяйтесь. Я говорю о цветах. Вы делаете бессмысленные расходы, какие-то подарки, которые не соответствуют нашим отношениям.

— Я ничего не знаю ни о каких цветах, — заявил он решительно.

Она подумала, что он сам понимает сейчас бессмысленность своего поступка и пользуется анонимностью, чтобы не признаться в этом.

— Я не думала, что у вас так мало гражданской смелости, — сказала она холодно.

Некоторое время Кольский молчал.

— Панна Люция, — начал он, — наверное, здесь какое-то недоразумение. Кто-то хотел сыграть с вами, или со мной, или с нами обоими шутку и подписался моим именем. Гражданской смелости у меня всегда было достаточно, да и зачем мне стыдиться того, что я посылаю вам цветы? И я сделал бы это наверняка, — добавил он после минутного колебания, — если бы не знал, что у вас подобные проявления… дружеских чувств не найдут одобрения.

Люция повернула голову и смотрела на него с удивлением: не вызывало сомнения, что он говорил правду.

— Значит, эти розы не вы прислали?.. Присланы анонимно… Поэтому я думала… Извините меня, пожалуйста.

Ситуация была очень неприятной. Люция чувствовала себя так, точно она хотела убедить этого человека, что он любит ее больше, чем в действительности. Кольский был в отчаянии, оттого что совершил непростительную ошибку и на праздники не сделал Люции маленький рождественский подарок. Это могло выглядеть так, что он вообще о ней забыл. А возможно, Люция специально придумала эти розы, чтобы подчеркнуть его невнимательность по отношению к ней?..

Он стоял у лабораторного стола, в замешательстве глядя на ее склоненную фигуру в белом халате. Он видел ее светлые волосы, пылающие щеки, белые сильные руки, манипулирующие у микроскопа.

— Прошу вас, извините меня, — повторила она.

— О, вовсе не за что, — ответил он неловко.

— Есть за что, потому что подозревала, что вы могли совершить такую глупость, — уверенно ответила она.

— Это совсем не глупость, — запротестовал Кольский. — Это мне следует извиняться перед вами, что забыл о Рождестве для вас.

Она слегка пожала плечами.

— Не вижу, на каком основании именно вы должны были помнить о празднике для меня. Нет ни малейшего основания.

Он заколебался.

— Основание, что следует помнить о тех, кого считаем самыми близкими для себя…

Понимая, к чему клонит Кольский, Люция со смехом прервала его:

— Действительно. Не слишком ли долго мы находимся близко друг к другу? Мне кажется, что вы уже должны быть в своем отделении.

Сейчас без четверти одиннадцать.

Однако Кольский продолжал:

— Почему вы, панна Люция, не хотите выслушать меня? Почему каждый раз, когда я хочу высказать вам то, что чувствую, чувствую уже давно, чем живу, что наполняет мои мысли… Почему вы…

Не поднимая головы от микроскопа, она быстро ответила:

— Потому что это не нужно и бесцельно.

— Но вы же знаете, вы не можете не знать, что я люблю вас, — заговорил он порывисто.

Назад Дальше