Твои руки, как ветер - Фирсов Владимир Николаевич 2 стр.


Но для этого надо провести тайный опыт на любимом человеке.

Насколько было бы проще взять любую пару - юношу и девушку - и заставить их полюбить друг друга. А если ошибка? А если удача? Что они скажут мне? Когда люди любят, они не рассказывают об этом. Их не попросишь заполнить протокол испытаний.

Я тоже не смогу занести в протокол ни строчки. Но я буду знать, что прибор работает! И тысячи людей будут благодарны мне.

Тут я ловлю себя на примитивной лжи. Эгоизм влюбленного и самодовольство изобретателя - вот что движет мною. И все мои рассуждения лишь ширма, которой я пытаюсь загородить от самого себя свои некоторые не очень привлекательные качества.

Конечно, вовсе не обязательно проверять прибор на Светлане. Если бы я не таился от всех, давно нашлись бы добровольцы - хорошие ребята, которые согласились бы на опыт и не испугались протокола. Потому что мой прибор действительно нужен.

Любовь - высшее счастье, данное только человеку. А многим так и не удается за всю жизнь изведать ее,

Я не говорю о проблеме "любит - не любит", о несчастной, неразделенной, неудачной любви, потому что это все же любовь. Конечно, любовь разделенная была бы лучше. Речь идет о тех, кто прожил жизнь, так и не узнав, что существует нечто более высокое, чем отправление разнообразных потребностей, как физиологических, так и духовных, будь то еда, питье, рождение детей, занятия спортом, коллекционирование марок или успехи на административном поприще. Такие люди - духовные дальтоники. Для них не существует красок любви, и они не подозревают, что все может быть иначе. Теперь в моих силах вернуть им то, что было волею случая потеряно для них.

Надо только испытать прибор.

Но опыт должен быть чистым.

Если передоверить кому-нибудь испытания, я никогда не буду знать, только ли прибор вызвал необходимый эффект.

Светлана не любит меня - это я знаю точно. И опыт будет чистым.

До чего убедительными могут быть доводы эгоизма! Как здорово я уверил себя в том, что единственный объект мужского пола, подходящий для опыта, - это я сам. Интересно, будут ли эти доводы столь же убедительными, если потребуется мое участие в опасном эксперименте?

* * *

И еще несколько дней спустя.

Я смотрю на знакомые окна, но не чувствую в себе прежней волшебной силы, совсем недавно окрылявшей меня. Светлый пунктир окон разорван черным квадратом, и много дней придется ждать, пока он вспыхнет и на нем мелькнет знакомая тень.

Светланы нет. Она уехала в Кривой Рог, где на стене нового Дворца культуры монтируется сейчас ее панно. Я донес ее чемодан до поезда, купил ей букетик фиалок и эскимо, она помахала рукой из окна. Потом вагоны поплыли мимо.

Как просто все на этом свете... Еще вчера я не представлял себе дня без нее. Но вот она уехала, и ничего - живу. Хожу в лабораторию, изучаю графики эмоций, задаю головоломки вычислительной машине, кормлю своих земноводных. Только жить стало немного неинтересней, только вечерами некуда себя деть. Я просиживаю в лаборатории до позднего вечера, пока сердитый вахтер не выгоняет меня. Тогда я иду сюда, под телевизионную иглу, чтобы посмотреть на темный квадрат окна.

К возвращению Светланы надо решить с опытом. Или - или. Тянуть больше нельзя. Я ведь тоже живой человек.

Несчастным влюбленным, наверно, гораздо легче. У них хоть ясная безнадежность. Когда знаешь, что надеяться не на что, начинаешь искать противоядие. А моя надежда в моих руках. Вот она - голубая кнопка. Надо только слегка нажать ее.

Сейчас я могу позволить себе это. Радиус действия аппарата - несколько метров. И я жму кнопку до тех пор, пока не разряжается аккумулятор,

А все началось с эмоций. После того как Федосеев вернулся с Луны, где у него вдруг взбунтовались роботы, он подкинул нам столько новых идей, что лишь года через полтора мы кое-как втиснули их в плановое русло. Тогда-то я и занялся вплотную эмоциями, потому что сам Петр Иванович с головой ушел в разработку памяти нового кристалломозга для своих роботов.

Конечно, начали мы с "центров удовольствия". Сообразительные крысы послушно нажимали педаль, забывая про сон, еду и питье. Нового тут было мало - эти опыты Олдз ставил еще в 1953 году. Джон Лилли, известный исследователь дельфинов, повторил их на обезьянах. Доктор Дельгадо научился подавать импульсы по радио - правда, на вживленный электрод. Чуть позднее изобрели телестимулятор - небольшой, с горошину, прибор, вживляемый под кожу черепа. Мы пошли еще дальше, потому что у нас были микролокаторы, позволяющие обходиться без электродов.

В нашу лабораторию зачастили добровольцы всех возрастов. С рогатым пластиковым шлемом на голове, они слушали "Аппассионату", смотрели фильмы ужасов - "Гроб открывается в полночь" и "Вампиры Вселенной", любовались Венерой Милосской, дегустировали новые блюда. Мы приходили со своими аппаратами на экзамены к студентам, появлялись на боксерских рингах, космодромах, за кулисами театров, на редакционных летучках, в машинах "скорой помощи". Мы проявляли чудеса сообразительности, мы становились дипломатами, мы хитрили, уговаривали, призывали, и, как правило, нам удавалось водрузить шлем человеку на голову в самый, казалось бы, неподходящий момент. Все газеты обошел снимок вратаря "Торпедо" в нашем шлеме, которому били одиннадцатиметровый за пять минут до конца полуфинального матча. Счет был пока ноль - ноль, и запись получилась потрясающая, но Федосеев с тех пор считал нас прямыми виновниками проигрыша любимой команды.

Была у нас запись, полученная при испытании самолета, у которого при пикировании отказало управление, и эмограмма счастливца, выигравшего по лотерее автомашину. Среди наших подопытных были поэты, пожарники, роженицы, карапузы из детских садов, утопленники, пациенты Института психиатрии и посетители Дворца бракосочетаний.

Про утопленников я не оговорился. Наш аспирант Коля Семенов прыгнул в бассейн со шлемом на голове, чтобы записать эмоции страха. Плавать он не умел и пошел на дно почти сразу. Конечно, на берегу дежурил врач, а в воде сидели два аквалангиста, которые извлекли Колю ровно через сорок секунд, но нам всем потом дали строгий выговор, потому что он успел-таки потерять сознание, наглотавшись воды.

Потом началось моделирование. Мы заставляли нашу вычислительную машину воспроизводить в своем железном нутре все эмоции, на какие только способны живые существа. Мы учили ее испытывать азарт, гнев, прививали ей чувство юмора. По лаборатории стали бродить электронные кошки, которые дико сверкали глазами и прыгали в стороны при слове "брысь!", и кибернетические зайцы, любившие нюхать цветы.

По инициативе группы, изучавшей влияние музыки на животных, построили корову, которая под звуки джаза давала кефир, а под симфоническую музыку - сгущенное молоко. На шкафу в лаборатории поселился задумчивый осьминог, целыми днями вертевший ручку репродуктора и менявший свой цвет в зависимости от транслируемой передачи. Пластмассовые лягушки, привлеченные статическим зарядом синтетических блузок нашей секретарши Ниночки, прыгали ей на колени, пугая ее до обморока.

Круторогая киберкоза Машка стала грозой курильщиков всего института. Она не выносила табачного дыма и, почуяв ненавистный запах, так поддавала нарушителю своими резиновыми рогами, что тот немедленно улепетывал в курилку - единственное место, куда ей вход был воспрещен. Коза расправлялась со всеми, невзирая на чины и звания. Был случай, когда однажды рано утром, еще до начала работы, она гонялась по всему институту за приезжим академиком, пока не загнала его на стол в директорском кабинете, где он и продолжал курить, потому что потерял во время погони очки и не мог прочитать надпись на машкином боку: "No smoking!"

Все это были модели. В институте создавался новый кристалломозг, и наш кибернетический зоопарк помогал проверить разные идеи. Новый мозг предназначался для машины, которая должна была обладать эмоциями.

Практика космических исследований показала, что разведчики-автоматы часто оказывались бесполезными там, где требовался не только беспристрастный точный анализ, но и субъективное суждение, не только фиксация увиденного, но и оценка впечатлений, потому что без этого новый мир не мог быть понят правильно. Как это ни странно, безупречная точность машин стала их недостатком.

У машины нет личности. Она всегда объективна. Любой разведчик-автомат, взятый наугад из сотни ему подобных, оценит встреченное им явление так же, как и остальные девяносто девять. Различие будет лишь гденибудь в шестом знаке после запятой.

У людей совсем не так. Люди всегда субъективны.

Вот перед картиной стоят трое зрителей. "Свежо, талантливо!" - восклицает один. "Бездарная мазня", - утверждает другой. У третьего своя точка зрения, лежащая где-то посередине. И так во всем. Познавая мир, человек всегда привносит в это познание что-то свое, глубоко личное, придает увиденному и прочувствованному свою эмоциональную окраску. В этом его слабость, и в этом его сила,

Сейчас Париж не мыслится без Эйфелевой башни. А ведь в свое время раздавались призывы сломать ее, чтобы она не уродовала город. Элегантнейшие автомобили двадцатых годов кажутся нам сейчас чудовищными. Узкие брюки попеременно служили символом мещанства и хорошего вкуса. Почему?

Ответ понятен. Эйфелева башня не изменилась за эти годы. Изменился сам человек, изменилось его восприятие мира. Изменились критерии прекрасного.

Человек не мыслит мира без красоты. "Мне хочется, чтобы этот новый элемент был красив", - говорил Пьер Кюри о только что открытом радии. Ученые ищут изящные решения. "Эта формула не может быть верной - она неизящна", - заявляет исследователь и оказывается прав. Рациональность своего мира человек оценивает с позиций прекрасного. Промышленная эстетика, инженерная психология помогают ему объединить прекрасное с рациональным.

Посылая вместо себя в дальний космос автоматических разведчиков, человек хочет научить их видеть мир своими глазами - глазами существа, способного радоваться и горевать, способного ошибиться и переживать свою ошибку, способного на сомнения, сопоставления, раздумья. Иными словами, он хочет подарить машине эмоции.

Как раз этим мы и занимаемся. Наши многочисленные лаборатории изучают то, что в энциклопедиях названо "особой формой отношения к предметам и явлениям действительности, обусловленной их соответствием или несоответствием потребностям человека".

Помню, как новичок-лаборант упорно отказывался работать в Лаборатории страха. Он думал, что на него будут выпускать голодного тигра, чтобы измерить возникающие при этом эмоции. Тогда его направили в Лабораторию смеха, и он долго там корпел над эмограммами, дешифровка которых - скучнейшее в мире занятие.

У нас есть Лаборатория горя, Лаборатория азарта, Лаборатория грусти. Лаборатория аффекта. Лаборатория скуки. Лаборатория ярости... А с тех пор как два года назад на нескольких эмограммах мы заметили совершенно непонятные всплески, моя работа вдруг приняла неожиданное направление.

Нельзя сказать, что это произошло случайно. При современной системе научного поиска любое открытие рано или поздно обязательно совершится. Не сделай Рентген своего открытия, таинственные икс-лучи все равно были бы обнаружены через несколько лет. Все более или менее значительные открытия обязательно будут сделаны. Доказательство тому - история создания атомной бомбы, квантовых генераторов, космических кораблей.

Странные всплески не идентифицировались ни с одним известным нам явлением. Мы изучили тысячи эмограмм, замучили загадками вычислительную машину, проделали множество контрольных опытов. Таинственные всплески оставались неразгаданными. Они появлялись не так-то часто - может быть, один раз на сотню опытов, причем без всякой системы. Их находили на эмограммах горя и радости, страха и азарта.

Как раз в это время я познакомился со Светланой.

К монументалистам я попал случайно. Десятки раз я проходил возле этого здания, не обращая на него внимания. И на этот раз я, наверно, прошел бы мимо, если бы не брызнувший через стеклянную стену взрыв красок, когда низкое предзакатное солнце внезапно выглянуло из-за туч.

Это было как тревожный голос скрипки над кипением моря. Наверно, я никогда не забуду то состояние безотчетной радостной тревоги и ожидания, которое вошло в меня в тот миг. Помню, еще мальчишкой я надел на пляже в Гурзуфе подводную маску с желтым светофильтром вместо стекла и чуть не закричал от восторга - такой ликующий мир вспыхнул вокруг меня. Нечто подобное случилось и сейчас. Я вдруг осознал, что все вокруг странно изменилось - стала изумрудней трава газона, в ней драгоценными фонариками зажглись разноцветные канны, небо поголубело, весело зажелтела керамика стен, умытая недавним дождем. Непередаваемое ощущение близкой встречи с прекрасным возникло сразу, заставив меня остановиться. Я еще медлил, но предчувствие росло. И я понял, что буду жалеть всю жизнь, если сейчас пройду мимо.

Я уже догадался, что передо мной, и обрадовался счастливому случаю.

В толчее Третьяковской галереи, где мы проводили исследования на художниках, уровень помех был очень высок для нашей аппаратуры, Я подумал о безлюдье мастерских, в которых трудятся монументалисты, и шагнул внутрь стеклянной призмы входа.

Ясно помню странное ощущение, нахлынувшее на меня, когда я оказался внутри здания. Светлая пустота огромного зала обрывалась стеклянной стеной, расчерченной тонкой сеткой алюминиевых рам. В гулкой тишине дробно пел невидимый молоточек. Тюк-тюк-тюк - цокали звонкие удары, отражаясь от стен. Так-так - неторопливо отвечал ему другой. На полу клубился окаменевший водопад красок. Сладко пахло горячим органическим стеклом и свежеоструганным деревом.

В первый момент я не увидел никого. Как сквозь сон, постукивали молоточки и вздрагивало солнце в стекле. У моих ног раскинулась россыпь каменных огней - голубой лазурит, сапфир и бирюза, зеленеющий малахит, серпантин и хризопраз, кровавый сердолик и сардер, подернутые рябью узора оникс и агат, фосфоресцирующий опал, прозрачный аквамарин, дымчатый морион, золотистый берилл... Поглощенный их великолепием, я не сразу заметил, что на меня внимательно смотрит стройная девушка в больших прямоугольных очках.

Я до сих пор не знаю, чем отличается техника цветных левкасов от техники инкрустации, а та, в свою очередь, - от флорентийской мозаики, хотя в тот день долго слушал объяснения Светланы. Мы шли по убегающим коридорам, мы балансировали на стремянках, перешагивали через каменные лица, через россыпи камней, я впитывал каждый звук ее голоса, но понимал только одно - что теперь снова и снова буду приходить сюда.

На следующий день я принес с собой шлем. Всех моих опытов было на день, от силы на два. Я растянул их на две недели. Я снимал эмограммы с художников и уборщиц, с членов художественного совета, со случайных посетителей и нетерпеливых взыскательных заказчиков. Сомневавшимся я демонстрировал работу шлема на себе или Светлане. Она охотно позволяла мне экспериментировать. По-моему, ей было интересно все, чем я занимаюсь.

Дней через десять я пригласил ее в институт. Лаборатория привела Светлану в восторг. Она брала в руки резиновых лягушат и гладила их эластичные спинки. Кибернетическая Машка - наш непогрешимый индикатор запахов - бродила за ней как привязанная, нервно шевеля ноздрями и норовя боднуть зайцев, которые с приходом Светланы забывали про свои цветы и тоже увязывались за ней, едва почуяв запах ее духов. Когда она смеялась, осьминог Федя становился бледно-малиновым, каким он бывал только при звуках "Лунной сонаты", и норовил свалиться со шкафа ей на плечи. Серые мышки водили тихие хороводы у ее ног.

Я демонстрировал Светлане расшифрованные эмограммы, долго и не очень понятно объясняя значение кривых. Ее лицо серьезнело, и серые внимательные глаза за стеклами очков становились загадочными. Если же она снимала очки, ее лицо совершенно менялось, приобретая такое беспомощно-доверчивое выражение, что я невольно отводил взгляд, словно боясь обмануть эту доверчивость.

А вскоре случай натолкнул меня на решение загадки всплесков. Мне понадобилась какая-то эмограмма, но лаборант засунул ее неизвестно куда, и я, потеряв надежду отыскать ее, надел на голову рогатый шлем. Когда запись была готова, я вставил ее в проектор и с удивлением увидел на экране знакомые всплески.

Догадка сверкнула неожиданно. Я твердо знал, что прежде их не было на моих эмограммах, и теперь, боясь поверить, стал лихорадочно просматривать ленты, над которыми мы тщетно ломали головы уже полгода. Судя по всему, я не ошибся...

К тому времени был построен генератор Бурцева, и мы планировали широкую серию опытов по генерированию эмоций. И я подумал: а что, если?..

Виктор Бурцев защитил свою диссертацию совсем недавно. Небывалый в ученом мире случай: ему были присвоены сразу две ученые степени - доктора физико-математических и кандидата медицинских наук. Темой его диссертации была генерация биополя.

Помню, я зашел к Федосееву с заявкой на аппаратуру. По какой-то причине он урезал ее наполовину. Я стал настаивать, он возражал. Сидевший тут же Виктор деликатно прикрылся газетой, а сам бросал на меня иронические взгляды.

И вдруг на меня что-то нашло. Я словно взбесился. Я заорал на Федосеева, как никогда не кричал за всю свою жизнь. Размахивал кулаками, всячески понося его за скаредность, администрирование и бог знает еще за какие грехи, брызгал слюной, стучал по столу, топал ногами. Где-то в глубине сознания я понимал, что веду себя недопустимо, недостойно, отвратительно, но ничего не мог с собой поделать. Еще немного, и я бросился бы на Федосеева с кулаками.

И вдруг все прошло. Я замолчал на полуслове и сразу почувствовал, как заливаюсь краской стыда. Опустив глаза, я стоял, как нашкодивший мальчишка, тщетно пытаясь выдавить из горла слова извинения, с ужасом ожидая, что сейчас разгневанный Петр Иванович укажет мне на дверь, в которую уже заглядывала перепуганная секретарша.

Назад Дальше