Изумленная своей удачей, она сказала шепотом:
— Даутов!
Он тут же опустил бинокль и поглядел на нее, моргая.
— Почему вы меня знаете? — спросил он, почему-то тоже вполголоса.
— Знаю! — ответила она очень таинственно и прикачнула головой.
Лицо ее было теперь до того радостно, что он слегка улыбнулся и протянул ей тугую руку со словами:
— Знаете так знаете… И очень хорошо, что знаете…
Руке Тани сразу стало спокойно и удобно в его руке.
— А я вас искала, искала, искала!.. Я целый день вас везде искала — где вы были? — радостно и все же не желая повышать голоса, почти по-детски лепетала Таня. — Вы, должно быть, купались?
— Купался… Конечно, купался… Потом так лежал на пляже…
— Ну вот… Поэтому я вас и не могла найти… Я проходила там, только разглядеть не могла… Должно быть, вы плавали как раз в это время… Вы плавали?
— Конечно, плавал.
— Далеко?
— Порядочно… Я вообще неплохой пловец.
— Ну вот… Значит, это вы и плыли дальше всех!
Он видел на ее лице ту редкостную преображающую радость, которую он вызвал, и разглядывал это новое для него лицо с некоторым опасением, что вот вдруг потухнет эта радость. Однако он спросил, улыбаясь:
— Это ведь вы мне сказали, что у меня на лице татуировка?
— А вы мне зачем сказали, что я глаза пялю? — густо покраснела она.
— Ну хорошо, мир! — развеселился он и пожал ей руку. — Хотите поглядеть в бинокль на чаек? — вдруг предложил он.
— Зачем? — удивилась она. — Чайки?.. Я их и без бинокля отлично вижу…
— Вы в каком доме отдыха? — спросил он.
— Ни в каком… Я не приезжая… И я всегда вижу чаек в море… и бакланов.
— Вот как!.. Счастливица!.. Ну, хорошо, а откуда же вы меня знаете? Скажите, где мы с вами встречались?
— Вспомните сами, — таинственно и лукаво сказала Таня. — Вы должны это вспомнить сами, я не скажу.
— Гм… Какая чудачка!..
Но Таня видела, что ему приятно стоять здесь, на пристани, с такою, как она, чудачкой и держать, не выпуская, в своей широкой руке ее маленькую руку.
— Пойдемте отсюда, а дорогой вы будете вспоминать, — сказала она уже повелительно немного, — и вы, наконец, вспомните.
Ей немного досадно было, что сам он еще не припомнил ее; пусть она была и слишком маленькой девочкой двенадцать лет назад, но он мог бы как-нибудь мгновенно догадаться, что это именно она, Таня.
— Вы знаете, как меня зовут? — спросила она вдруг, идя с пристани с ним рядом.
— Нет, конечно, — добродушно усмехнулся он.
— Угадайте!.. Я сама не скажу.
— Ну, где же мне угадать? Женских имен много.
— Хорошо, я скажу… Таня! — И она посмотрела на него со всем вниманием, на какое была способна.
— Хорошее имя, — качнул он головой, — красивое имя.
— И все-таки не помните?
— Нет… что-то не вспомню… Вы меня по Москве знаете?
— А вы в Москве живете?
— Да, я теперь в Москве.
— А раньше где вы жили?
— Ну, мало ли!.. Я во многих городах жил.
— В Александровске жили? — спросила она лукаво.
— Александровск?.. Теперь называется Запорожье… Да, случалось.
— Ага!.. Вот видите, я помню! — ликовала Таня.
Так как в это время они сошли уже с пристани на набережную, то Таня должна бы была повести так счастливо найденного Даутова направо, к тому густо населенному дому, где так нетерпеливо ждала ее мать, но явилась внезапная мысль провести его не туда, а к маленькой дачке, где они жили вместе двенадцать лет назад.
— Вот сейчас мы минуем мост и милицию и выйдем к одному о-очень знакомому вам местечку, — сказала она шаловливо, подняв кверху палец и качнув головой.
— Гм… Что же это за местечко такое?
Она заметила, что когда он улыбался, то после как-то странно вбирал внутрь губы, и это ей тоже будто напоминало прежнего, из детства, Даутова и очень нравилось. В такой улыбке было какое-то точно снисхождение к ней, взрослого к маленькой, к совсем маленькой, трехлетней прежней Тане, с которой нельзя же было говорить серьезно, но еще меньше можно было говорить несерьезно.
— Вот вы сейчас увидите, что это за местечко, — а пока посмотрите, как мы обстроились… Этот мост — он бетонный, а был тут какой?
— Деревянный?
— Конечно, деревянный. И он стоял ниже гораздо, тут сделали порядочную насыпь… А эту большую гостиницу очень раскачало землетрясением в двадцать седьмом году, знаете?.. Ну вот. Мебель отсюда всю спускали вниз из окон на веревках, потому что лестницы тоже все были испорчены, не только стены одни… Эту гостиницу ведь хотели ломать, вы знаете? А как посчитали, что такой огромный дом ломать сто тысяч будет стоить, так и начали — была не была — ремонтировать, — и теперь вот домище стоит отлично, как новенький… Во-об-ще-то новых домов у нас тут совсем почти не делали, — все, как было, так и теперь… Даже сломали порядочно домов брошенных, — это когда топить нечем было, — полы пошли на дрова, двери тоже, окна тоже… а стены уж сами развалились…
И она развела руками от себя и вниз, чтобы показать ему, как развалились стены, и добавила:
— Впрочем, какие и не развалились, те разобрали… Вы знаете, ведь камень теперь в большой цене, — пиленый камень от нас увозили на пароходе туда, конечно, где что-нибудь строили.
Представьте себе, у нас тут делают палки, и такие красивые, что их вывозят!.. Да, да, у нас там работает человек пятьдесят, в этой палочной мастерской, и моя подруга одна туда поступила недавно: она художница и хорошо выжигает… Но туда можно и просто полировщицей поступить… Да, наконец, выжигать — что же тут такого? Я тоже могу попробовать выжигать… Пусть я испорчу каких-нибудь десять палок, их все равно тут приезжие купят… Только это я на время, на месяц какой-нибудь могла бы поступить, а то мне надо ехать учиться.
— А куда именно, вы еще не решили? — улыбнулся он.
— Да-а, вообще… ведь это, конечно, трудно решить… Вот к хозяйству, я знаю, у меня совсем никаких способностей нет… Мне раз мама дала денег что-нибудь купить на базаре, я и купила десяток чуларок, только что из моря, и, знаете, еще хвостиками шевелят!.. Ну, конечно, мне стало их жалко, я побежала с ними к морю, вот как раз в том месте, где вы утром стояли, и всех отпустила!
— И они поплыли?
— Все уплыли… Ведь они только что из моря были, и он, рыбак, их в ведре с водою нес… И потом… Чуларка нас с мамой однажды, может быть, от голодной смерти спасла!
— Как спасла? — удивился он.
— Ну, конечно, тем спасла, что мы ее съели.
— Гм… Тут вам, значит, не жаль было есть?.. А куда же мы все-таки идем?
— Идем мы… Вот сейчас пойдем по этой тропинке. Вы ее не помните?
— И тропинку какую-то я тоже должен помнить? — шутливо пожал он плечами и добавил: — А мама ваша кто?
— Мама?
Тут Таня приостановилась на шаг, посмотрела ему прямо в глаза и сказала почему-то вполголоса, но с большим выражением:
— Она учительница.
— А-а! — отозвался он, нисколько не удивясь. — А эта тропинка куда-нибудь нас с вами приведет?
— Да… на горку, — несколько отвернувшись, сказала Таня.
— А на горке что?
— А на горке скамейка… Там мы сядем и будем смотреть на море.
— Чудесно! — отозвался он. — Я сегодня целый день только и делал, что смотрел на море, и еще готов смотреть целый вечер… Чудесно!
Он оглянулся кругом и крепко потер себе грудь.
Море теперь было именно таким палевым, каким недавно представляла его себе Таня, но она глядела только себе под ноги и думала, вспомнит ли Даутов её и мать, когда увидит маленький домик, в котором когда-то жил. И едва показался этот домик, она указала на него левой рукой и сказала значительно:
— Вот! Вот куда я вас привела, видите?
— Вижу, — сказал он с недоумением и посмотрел на нее вопросительно.
Недалеко от домика рыбака Чупринки паслось несколько белых коз. Таня сказала о козах:
— Это одного нашего учителя, математика… Он сам их пасет, — видите, вон там стоит, низенький, читает газету? Это наш учитель Лебеденко. Он и зимой их пасет. У него двое маленьких детей, а молоко теперь дорогое… А вы помните пятиногую козу Шурку? — вдруг спросила она, повернувшись к нему всем телом.
— Ка-ку-ю? Пяти-ногую? — удивился он.
— То есть она, конечно, не была пятиногой, это только так казалось, когда она бежала… У нее была только одна дойка, зато она висела до земли… Не помните?
— Признаться сказать, не помню.
— Ну, уж если вы козу Шурку не помните!.. — развела руками Таня. — А я вот ее отлично помню… как же так? Козу Шурку?
— Нет, все-таки не помню, — сказал он, улыбнувшись, и вобрал губы.
— И этого дома не помните? — спросила Таня, и голос у нее дрогнул и осекся так, что он посмотрел на нее внимательно и участливо и сказал:
— Я в этих местах жил когда-то, но когда именно…
— Двенадцать лет назад! — живо перебила Таня.
— Может быть… Может быть, и двенадцать… Но где именно жил, представляю смутно.
— В этом вот доме! — горячо сказала Таня. — А по этой тропинке ходили к морю купаться…
— После тифа у меня стала очень плохая память.
— А-а!.. У вас был тиф!
— Да… Был сыпной, был брюшной… и даже возвратный.
— Это во время гражданской войны?
— Да, конечно… И в результате у меня очень ослабла память.
— Ну, тогда… тогда я уже не знаю как, — задумалась Таня. — И этого нельзя вылечить?
— А у моего товарища одного, — не отвечая, продолжал он, — тоже после тифа случилось что-то совсем из ряду вон выходящее: он позабыл все слова! То есть он их так путал, что невозможно было понять… Того лечили, — не помню, кажется, года два или три его лечили…
— И все-таки вылечили?
— Да-а, он потом даже во втуз поступил и окончил… Теперь инженером где-то… Я его упустил из виду.
— Так что вы совсем, совсем не помните, как тут жила одна учительница… из города Кирсанова… и у нее была девочка лет трех?.. — с безнадежностью, почти не глядя на него, запинаясь, спрашивала Таня.
Он посмотрел на нее очень внимательно, потом перевел глаза на небольшой домик, на белых коз и низенького человека с газетой и сказал, наконец, с усилием:
— Может быть… может быть, я и припомню.
— Вы припомните! — вдруг уверенно тряхнула головой Таня. — Нужно, чтобы на вас что-нибудь такое сильное впечатление произвело, правда? И тогда вы сразу примените!
— Сильное впечатление? — и он опять улыбнулся мельком, так что широкий и раздвоенный на конце нос его не успел даже изменить формы.
— Да!.. Пойдемте теперь… совсем в другое место.
— Куда же еще? А кто же хотел сидеть на скамейке? — взял было он ее за руку.
— Туда пойдем, где вас целый день ждут сегодня! — сказала Таня, отнимая руку.
— Это и будет сильное впечатление? — спросил он чуть насмешливо.
— Это и будет сильное впечатление! — повторила она очень серьезно и пошла вперед. А когда они дошли до спускающейся тропинки, она крикнула вдруг звонко:
— Догоняйте!
Конечно, он догнал ее в несколько прыжков, но она, увернувшись от его рук, опять кинулась бежать вниз. Теперь ей хотелось только одного — как можно скорее, пока не стало смеркаться, привести Даутова к матери. Она знала, что сумерки слишком зеленят, слишком искажают, слишком старят лица, и ей не хотелось, чтобы мать показалась Даутову старухой, в которой совсем уж не мог бы он узнать ту, прежнюю Серафиму Петровну. У нее была какая-то неясная ей самой, но очень острая боль за мать, которая почему-то много ожидает от свидания с Даутовым, в то время как он какой-то самый обыкновенный.
Когда они, запыхавшись оба, вышли к большой гостинице, было еще довольно светло. Оставалось только перейти мост через речку, потом недлинную набережную, теперь всю запруженную уже совершенно ненужным Тане народом.
Таня шла быстро, как только могла, но ей хотелось хоть немного подготовить Даутова к неожиданной для него встрече с матерью, которая может показаться ему неузнаваемо постаревшей.
— Мама все время тут очень завалена работой, — поспешно говорила, то и дело оборачиваясь к Даутову, Таня. — Такая немыслимая нагрузка, что и сильный человек подается, а мама ведь всегда была очень слабая. Ведь у нас с прошлого года колхоз, а здесь занимались чем? Сады, виноградники, табак — вообще сельское хозяйство… Потому — колхоз… И очень много получалось бумаг в канцелярии, а председатель, человек малограмотный — никак разобраться не может… Кого же ему надо мобилизовать на помощь? Конечно, учителей. Вот так и маму раньше времени будили ночью, а на занятия в школе иди тоже… а вечером опять в колхозе что-нибудь… Конечно, интеллигентных сил тут очень мало… Это ведь только считается у нас — город, город, а на самом деле — деревня… А нас, школьниц, весной посылали табак сажать… Мы две недели на табаке были… Вот мы как тогда загорели, обветрели!.. И ноги очень у всех болели, и спины тоже: ведь сажать все время нужно было согнувшись… А школьники наши ведра с водой подтаскивали, поливали. У них, конечно, руки болели потом здорово, но они, мальчишки, стремились всячески форсить и задаваться… и вообще строить из себя геркулесов…
Как и боялась Таня, Маруся Аврамиди все-таки попалась ей навстречу в толпе. Она сделала большие и непонимающие — какие глупые, бараньи! — глаза, когда увидела Таню рядом с Даутовым. Она сделала даже попытку пристать к ней сбоку, но Таня остановила ее совершенно возмущенным взглядом и, потеряв нить своего лепета, заговорила снова о матери:
— Если бы маму поместили куда-нибудь в санаторий месяца на два, она могла бы отдохнуть и поправиться, а здесь что же?.. Кроме того, летом жара, — это для нее очень вредно… Она и то говорит: «Если бы мне хотя бы в Кирсанов на лето уехать, там все-таки лето прохладное, а здесь отпуск свой проводить летом, так все равно, что его и не получать!..» Конечно, зимою здесь тепло, однако иногда дуют такие ветры, что как на горах холодно, так и у нас!.. Или с Кавказа норд-осты дуют, — тоже удовольствие среднее. Потому что теплой одежи, настоящей, как на севере, у нас ни у кого нет, дров у нас мало, топить нечем… Прошлой зимой хорошо — мы взяли два воза щепок дубовых, от шпал, а вдруг будущей зимой не удастся?.. Тут одно время зимою пришел керосин — то его долго не было, а то вдруг появился, — так вместо дров керосином придумали железные печки топить: намачивали кирпич керосином, клали в печку и поджигали. Очень горело хорошо, и долго, целый час, и комната нагревалась, и чайник можно было вскипятить…
Таня говорила это очень спеша, потому что уже миновали набережную, оставалось только пройти небольшой переулок, между тем ей все казалось, что она недостаточно подготовила Даутова, который почти совсем не изменился за эти долгие двенадцать лет, к неожиданной их встрече с матерью, ставшей гораздо более, чем тогда, изнуренной, совершенно почти невесомой. Таня сравнивала мать со всеми встречающимися ей теперь женщинами и не находила ни одного лица, столь же истощенного. Даутов же шел, внимательно склонив к ней голову (на целую голову был он выше ее), и когда она замечала, что он иногда, мельком улыбнувшись, захватывает и вбирает губы, это уж не нравилось ей, как прежде.
— Вот сюда! — торжественно и несколько боязливо, пропуская его на лестницу дома (они жили на втором этаже), сказала она.
— А-а! — протянул он недоуменно. — И потом дальше куда же?
— А дальше — к нам, вот куда. — И очень легко, ненужно-поспешно, волнуясь, взбежала она по каменной лестнице с выбитыми ступенями, а когда подводила его к своей двери, чувствовала, как вдруг тесно и беспокойно стало сердцу.
Она отворила дверь с размаху и крикнула:
— Мама!.. Вот он!.. Я его нашла!
Она хотела было предупредить мать как-то иначе, во всяком случае, вполголоса или даже шепотом, а вышло крикливо, и тут же за нею входил Даутов, и она почти видела, что под тонкой розовой, узенькими клеточками, кофточкой матери забилось сердце гораздо громче и трепетней, чем у нее.
Глаза матери, от худобы лица очень большие, сделались сразу еще больше, все лицо — одни глаза, и, остановившись на лице Даутова, так и не сходили они с него долго, очень долго, может быть, с полминуты.
И вдруг мать сказала как-то придушенно, с каким-то пришепетыванием, и волнующим и жалким:
— Как… как ваша фамилия?
Даутов стоял не в тени, — он был еще довольно хорошо освещен последним предсумеречным светом, и Таня любовалась им точно так же, как должна была в эти долгие полминуты любоваться радостно ее мать, и не могла она понять, зачем же мать, вместо того чтобы кинуться к нему, вскрикнув, спрашивает, как его фамилия.
— Фамилия? — переспросил он. — Фамилия моя Патута.
Он сказал это густо, сочно, очень отчетливо.
— Па-ту-та? — повторила Серафима Петровна, как-то подстреленно откачнувшись, и перевела глаза на Таню.
— Даутов! — вскрикнула Таня, подскочив к нему вплотную. — Даутов — ваша фамилия!..
— Нет, Патута! — Он опять слегка улыбнулся и тут же спрятал губы.
Оглянувшись непонимающе на мать, Таня увидела, как лицо матери перекосилось вдруг, и левой рукой она судорожно начала шарить за своей спиной, ища спинку стула, и потом, как-то болезненно-слабо всхлипнув, рухнула на стул.
Патута укоризненно поглядел на Таню, качнул головой и вышел.
VЧерез час, в сумерках, совершенно уже плотных, когда лицо матери было укрыто спасительно и мягко, когда она отошла настолько, что могла уже говорить, Таня спросила ее осторожно:
— Ну, хорошо, мама, пусть это какой-то Патута и я ошиблась… Конечно, если бы он расслышал, что я его назвала «Даутов», а совсем не Патута, ничего бы этого не было… но пусть, пусть такая ошибка с моей стороны, а почему же ты так сразу узнала, что это не Даутов? Ведь он все-таки похож же на того Даутова, который у тебя на карточке?