Мне повезло вернуться - Артем Шейнин 9 стр.


Домой! В Союз!!! И это — РЕАЛЬНО! Это — ВОЗМОЖНО!!!!!

Все эти мысли проносятся вихрем в голове и у меня и у каждого, наверное, кто стоит сейчас в немом восторге и преклонении перед мощью этой волны. На какие-то мгновения мы перестаем быть «шнурами» и «ветеранами», десантниками и пехотинцами, местными и «проезжими». Мы все — просто советские парни, оказавшиеся здесь, на войне, и живущие мечтой о доме…

Тут в середине колонны замечаю знакомое лицо. Он? Не он? Да точно он! Марьян Гнатив, мой замкомвзвода. Это точно он, но таким я его никогда не видел. Шинель с начесом разглажена, как и парадка, до третьей пуговицы. Берет чудом держится на самом затылке, над зачесанным вверх белобрысым чубом. На груди — медаль «За отвагу».

Марьян был лихим парнем. Так говорили про него в роте все. Бесстрашным, боевым и в то же время рассудительным. Такую репутацию он заслужил за полтора года, что, как и все, ходил на боевые. При этом был веселым, умел своим характерным западноукраинским говорком рассмешить окружающих анекдотом или шуткой. Но мы, приехав в августе, застали совсем другого Марьяна. С конца августа единственной мыслью, которая, казалось, владела им, была — уехать с первой партией увольняемых. В «первую отправку»… Это была навязчивая идея. И порой казалось, что он просто тронулся. Стал настолько капризным и нервным, что порой доставал, похоже, даже своих. От шуток и веселья и следа не осталось.

Взводом практически все время «рулил» Лемешко, командир моего отделения, спокойный и невозмутимый. Хотя и ему тоже было домой. А Марьян постоянно «болел» — торчал весь день в палатке в непонятно откуда взятых цветастых семейных трусах. При этом «болезнь» совсем не влияла на его здоровый аппетит, и проблема «прокорма» вечно голодного замкомвзвода стала для нас, «шнуров», одной из главных. Мечтая о первой отправке, Марьян почти не трогал нас сам. Но «атмосферу» создавал «способствующую» — мы все время были «в залете», в чем-то виноваты.

Вот почему зрелище Марьяна в парадке и берете, с медалью на груди, на лице которого застыло какое-то очень сосредоточенное, я бы сказал возвышенное, выражение, было для меня довольно непривычным.

Первой мыслью было окликнуть его. Я уже даже и рот открыл. Но осекся. И дело даже не в том, что вряд ли бы он и узнал меня — «шнура», с которым он прослужил каких-то два месяца и к тому же уже три недели не видел. Он бы вряд ли даже вспомнил мою фамилию, а имени-то и не знал наверняка. Зачем?

Но дело, повторюсь, не в этом. А в том, что каким-то неведомым чутьем я уловил — он, все они — уже не здесь. Для них уже нет ни Кабула, ни Афганистана, ни этой пересылки, ни этих солдатиков, с завистью глядящих вслед. Все их мысли уже там, в Союзе. И самолет, в который их ведут, — лишь средство физически перенести туда их тела. Их нет здесь — и нас нет для них…

Счастливо, ребята! Удачи, Марьян! Когда-нибудь и мы так же пройдем в лихо заломленных на затылок беретах, аксельбантах и позвякивая медалями по этой чертовой пересылке. Когда-то и «наш» самолет отвезет нас туда, где мы уже будем всеми своими мыслями. В Москву и Ленинград, Самару и Казань, Красноярск и Якутию, Украину и Белоруссию, Узбекистан и Туркмению… И еще во много-много мест, о которых ближайшие года полтора можно только мечтать. Но это — будет! Я только что прикоснулся к этому чуду, и теперь я знаю, что оно возможно. Что отсюда действительно есть путь назад. Это — не навсегда.

Обо всем этом я думаю уже по пути к знакомому эвакопункту.

Под впечатлением от увиденного мысли о дембеле захватывают меня настолько, что я успеваю даже подумать, что нам, весенникам, в смысле увольнения в запас везет больше. Во-первых, гемора меньше вдвое. С шинелью-то париться не надо — начесывать там, разглаживать… Опять же и шеврон, и погоны в одном экземпляре делать. Пусть и делаешь это все не ты — но голова-то все равно у тебя болит за это. А во-вторых, парадка сама по себе смотрится в сто раз лучше, чем с шинелью. Да и берет с шинелью как-то странно выглядит. Опять же здесь еще туда-сюда, тепло все-таки. А в Москве, может, уже и снег выпал — в берете-то точно охренеешь. А с шапкой, что с ней ни делай, виду все равно никакого…

В общем, охреневший вконец «шнурина»! Служить еще и служить, а туда же — про парадку он размечтался… Про дембель весной! Аж 1986 года! А на дворе 84-й… Так ведь какие мысли-то приятные. И светлые!

Пока витал в облаках, дошел до эвакопункта. Ну, думаю, интересно, как-то меня фрукт этот экзотический встретит.

Выходит. Делаю вид, что ничего вчера не было.

— Ну что, будут сегодня «вертушки» на Гардез?

— Не знаю; должны вроде быть.

Отвечает неожиданно миролюбиво. Интересно, с чего бы это?

Задуматься о возможной причине перемен в его настроении не успеваю. Над взлеткой раздается уже хорошо знакомый мне свистящий рокот «Ми-8». Внутри что-то сжимается — вдруг «моя». Тогда через минут сорок буду в Гардезе. И все по новой…

«Вертушка» уже близко, причем заходит прямо на эвакопункт. Неужто до такой степени повезло? Красиво так заходит, от солнца, только силуэт вижу. Волна пыли уже до нас добивает. Метров 20 до вертолета. Только завис он низко над землей и не садится. Странно…

Тут хозяин эвакопункта, повинуясь какой-то только ему понятной логике, хватает носилки и несется к вертолету. На бегу оборачивается и кричит что-то мне. Разобрать из-за рева движков ничего нельзя, но по инерции бегу за ним.

Он уже подбежал к «вертушке», оттуда ему что-то кричат. Он подает им носилки, а из «вертушки» высовываются ручки точно таких же носилок.

Тут подбегаю я. Он жестами показывает — мол, хватайся за носилки. И мы почти на вытянутых над головой руках принимаем их из отсека вертолета.

Немного завалившись на мгновение на бок, «восьмерка» резко уходит вверх, и вскоре ее рокот лишь чуть слышен где-то вдалеке, а потом и вовсе пропадает.

Наступившая вмиг тишина оглушает.

«Оглушает» и открывающееся моему взгляду зрелище. Светит солнце, дует легкий теплый ветерок, колышет редкие выгоревшие травинки. Вдалеке красивым силуэтом вырисовываются горы… А перед нами на носилках лежит мертвый солдат. На нем светлый легкий комбинезон, каких я еще не видел. Тельник. На ногах кроссовки. Он лежит на спине с каким-то непостижимо спокойным, умиротворенным выражением лица. На комбезе ни капли крови.

На первый взгляд можно даже подумать, что он уснул, если бы не маленькая, аккуратная дырочка у него во лбу… Ну, не подберешь других слов — именно аккуратная. Она и расположена ровно посреди лба, и края у нее какие-то ровные.

То, что он солдат, я понял сразу — лицо совсем мальчишеское. На щеках пушок, особенно заметный на фоне загара. Загар у него какой-то бронзовый, красивый такой. Волосы светлые, выгорели совсем. Рукава комбинезона закатаны по локоть, руки тоже загорелые… Но самое поразительное — чудовищное спокойствие в его лице. Как будто, правда, не пуля его убила, а просто заснул, уморившись на жаре. Именно от этого особенно не по себе.

Я в госпитале насмотрелся всякого, пока в команде выздоравливающих был. И мертвых, и умирающих, и подрывы, и пулевые. Но там была кровь, грязь, стоны, крики, мат, слезы… Страшно, но понятно… А тут тишина, солнышко, ветерок, безмятежное лицо, светлый комбез… И это аккуратное отверстие в голове… Жутко и непостижимо. Нереально…

В реальность меня вернул мой «напарник».

— Из Джелалабада. Там где-то заваруха. Говорят, не последний он сегодня. Давай посмотрим, чего тут есть у него…

Понятно теперь, чего «вертушка» так торопилась. Где-то там, около Джелалабада, такие же вот пацаны с «духами» рубятся.

Джелалабад… Нас из Ферганы первыми отправили, в Гардез. А вся следующая отправка ушла в Джелалабад. Полвзвода нашего. Пит Еремеев туда попал, друг Валеркин. Уж как не хотели они расставаться — из Москвы вместе были. Может, и кто-то из наших там сейчас воюет, в «заварухе» этой…

Уцелейте, пацаны! Удачи вам! А для него все кончилось…

Стали проверять карманы — ничего. Ни военника, ни записки, ни патрона «смертного». Мы перед боевыми из патрона автоматного пулю вынимали, высыпали порох, а в гильзу записку вставляли — имя-фамилия, группа крови, номер части. Пулю на место, патрон в кармашек маленький под ремнем, «пистон». Жетонов-то не было тогда… Ничего нет — прямо «неизвестный солдат».

Через какое-то время подъехала госпитальная «таблетка». Вышли два санитара и офицер какой-то. И к «фрукту» моему:

— Откуда?

— Джелалабад.

— Ясно, давай документы, поехали мы.

— У него нет ничего…

— Как это нет?! И че нам делать теперь? Как мы его оформлять будем? Че ты не взял-то у них ничего; не знаешь, что ли?

— Да они зависли только, мы вон с ним вытащили, и они улетели сразу. Говорят, там плохо все. Больше и не успели сказать ничего.

— Не успели, не успели… А нам теперь что делать? Мозги-то нам будут сушить — скажут, мы виноваты.

— Не успели, не успели… А нам теперь что делать? Мозги-то нам будут сушить — скажут, мы виноваты.

Как бы я сейчас врезал этим сытым госпитальным мордам! Козлам этим, которым не грозит получить пулю в лоб под Джелалабадом. У которых всех проблем — чтобы мозги не сушили при оформлении.

Слово-то, б…, какое. «Оформление»… Он еще недавно живой был, про дом мечтал, про дембель, про Союз. А теперь лежит здесь с головой простреленной. И в Союз поедет… «Грузом-200»…[5] А им — «оформление».

Вижу, «фрукта» тоже колбасит. Акцент еще сильнее стал, половину не разобрать, руками машет…

Не знаю уж, как они там и до чего договорились, — отошел я в сторону, не мог слышать это. И в морду дать не мог тогда… Через год бы дал.

Уехали крысы эти. Подошел он ко мне. Молча в палатку зашли. Сидим.

— Есть хочешь? — спрашивает.

— Не-а… — говорю. — Спасибо…

Хотя есть, конечно, охота уже. Но как-то нельзя сейчас. Да я и понимаю, что он не для того спрашивает. Просто что-то человеческое сказать хочет…

Человеком оказался этот фрукт непонятного происхождения. С душой и сердцем. Как уж он там с душой и сердцем-то постоянно таких пацанов принимает… Таких, как этот наш «неизвестный солдат».

Тут на взлетке снова гул раздался. Только уже другой, мощный… Выглянули мы. «Ил-76» взлетает. Тяжелая громадина, а взлетел так круто. Ловушки тепловые отстреливает и все вверх, вверх, повыше…

Вот и полетели домой дембеля… Те, кому повезло дожить. Кто не стал «неизвестным солдатом». Кто возвращается домой не «грузом-200».

Прощай, Марьян! Живите, парни! Удачи вам.

Больше мы особо не разговаривали.

А через полчаса зарокотали снова «вертушки», и оказались они на Гардез. Видно, многие «фрукта» знали — договорился он с пилотами, взяли меня.

На прощание я даже не спросил у него имени. Да мы и не прощались-то особо.

— Ну, ладно, давай!

— Пока…

Так и остались тоже друг для друга неизвестными. Он остался в своем «эвакопункте» в Кабуле. А я полетел в свой Гардез. Да, именно свой. Пока что «моим» был Гардез, а не Москва.

Тогда я еще не понимал «знаков» судьбы. Не мог понять их смысла. Но пока летели до Гардеза, в голове уже не было места мыслям о дембеле. Я вернулся «на землю». Юный «неизвестный солдат» вернул меня.

И правда — нечего думать о дембеле, который непонятно когда. О доме. Пока что моя жизнь, моя реальность и моя перспектива — здесь. На этой войне, которая для кого-то уже кончилась, а для меня и моих товарищей продолжается. И дай бог не закончится раньше срока. А до срока того еще… Долго, нереально долго…

Прилетел в бригаду. Дошел до роты. Над палатками уже трубы печные торчат — зима скоро.

Первым у ротных палаток встретил Мартына. Еще с Ферганы мы вместе — в одном взводе были. И тут тоже. Он уже в тельнике зимнем и белой рубахе от кальсон.

— Привет, Тема. Вернулся?..

— Привет, Олег. Да, вернулся вот. Как оно тут?..

Ничего мне не ответил Мартын. Только глазами своими раскосыми глянул, как ударил. И я сразу понял, как оно… Он-то один из немногих, кто ни в каком госпитале не был, так без передышки с августа и «летал».

— Теперь полегче будет… Давай «подключайся», Тема.

Вот и все. Вхожу в палатку. В глубине дембеля кучкуются…

— О, кого мы видим! Сюда иди!

Началось…

Тогда я не умел читать «знаки» судьбы. Но теперь понимаю, что в тот ноябрьский день 84-го года судьба задала мне два измерения в системе координат, в которой мне предстояло жить еще почти два года. Она показала мне одновременно оба варианта возвращения: лучший и наихудший… И про первый пока нужно забыть. Забыть на два года. А вцепиться в эти горы, в свой пулемет, верить в своих парней и жить. Жить этой жизнью, этим днем, этой минутой. И надеяться не стать «неизвестным солдатом».

До Алихейля оставалось три недели… До нашей первой большой армейской операции. А для кого-то и до последней…

P.S

В ноябре 84-го на кабульской взлетке, у тела неизвестного мне пацана, погибшего под Джелалабадом, я мысленно желал удачи своим ферганским товарищам, попавшим туда служить. Вспоминал Петю Еремеева, Валеркиного друга. Они вместе призвались. Мы были в одном отделении в Фергане. Их разлучил Афган. Оказалось, разлучил навсегда… Месяц спустя, в декабре, на Алихейле, погибнет Валера. А еще через три месяца, в марте 85-го, под Джелалабадом убьют на операции и Петю. Вот и встретились снова два друга… Теперь они снова вместе. Навсегда.

Свечи (декабрь 1984 года, Гардез)

Уже через несколько дней после возвращения в бригаду все, что было со мной в госпитале, стало казаться лишь несбыточным сном, ненадолго озарившим светом сознание затюканного «шнура».

Начало декабря — зима в разгаре, на улице дубак, снегу навалило. Вечер, на улице темно, в палатке уже затопили буржуйку. Половина наших «урыла» за топливом для нее — выдаваемого угля не хватает. Ведь в бригаду завозится колоннами из Кабула все: и боеприпасы, и горючее, и продукты, и даже уголь. А «духам» все равно, что везет колонна, — мочат все без разбора. И если колонна не может пробиться в Гардез, значит, и есть нечего, и топить нечем.

В одну из таких зимних ночей, когда долго не было колонны с углем, буквально до щепочки был разобран отправленными на поиски топлива молодыми летний клуб. Причем не только сами лавки унесли — даже врытых в землю на 30–40 сантиметров столбиков ни одного не осталось. Все до одного выкопали, выгрызли из промерзшей земли.

Но клуб-то разобрали, а топить и дальше надо. Вот и рыщут «шнуры» по бригаде в поисках хоть каких деревяшек или, если повезет, возможности стырить угольку у зазевавшегося чужого истопника…

Остальные — в ожидании привычного уже: «Один!» Кто-то на стреме в палатке, кто-то мерзнет на улице, ждет своей очереди. Всех нас в палатку не пускают — не хрен баловать… Впрочем, во всем есть свои плюсы — на улице дубак, зато не кантуют, а в палатке можно погреться, но зато и «хапнуть» можно — черт его знает, чего дедушкам со скуки в голову взбредет…

Мы «отлетали» уже почти четыре месяца, осталось еще два. Но нам уже все равно — счет времени потерян, чувство боли атрофировано, чувство голода укоренилось настолько, что пересилить его способно лишь неодолимое желание спать…

И все, чего мы ждем с надеждой на облегчение, — это выходов на боевые. Боевые — это каждому взводу своя задача, и, значит, половина придурков расползется по другим горкам и высоткам. И, значит, доставать будут уже не все.

Боевые — это «армейский» сухпай: две банки каши, тушенка и черные сухари. И, значит, часть его — гарантированно твоя (перловку господам дембелям «не положено»). Боевые — это сон на бронежилете под открытым небом или в окопе под плащпалаткой. И, значит, никаких наведений порядка и неизбежных после этого звиздюлей. На боевых, правда, мины и стреляют — но ведь не постоянно же, не 24 часа в сутки. А в бригаде-то «шуршишь» без передыху. Короче, война — это хоть какая-то жизнь…

Уже второй день нас готовят к смотру перед какой-то «армейской операцией». Что это такое и чем она отличается от операции обычной, мы не знаем, но, похоже, отличается. Во всяком случае, никогда ротный и взводные не уделяли столько внимания тому, что лежит у нас в РД.

Алихейль какой-то… Эх, скорей бы уже «на войну» — «летать» уже сил никаких нету. Хоть на Алихейль, хоть к черту на кулички…

Вот и моя очередь в палатку идти… В тамбур заходишь — как из самолета выпрыгиваешь… Только там три секунды, раскрылся купол — и кайф. А тут — сразу об землю… В дальнем углу палатки собрались «ветераны» и дембеля первого взвода. Серега Волк что-то негромко поет под гитару. Почти идиллия…

Вот ведь сидят, слушают песню — нормальные же пацаны… Ну вот, меня заметили. Эх, сейчас начнется…

И тут лампочка под потолком палатки, несколько раз моргнув, гаснет. Палатка сразу же погружается во мрак, и только вокруг печки возникает багровое свечение. Но его недостаточно даже для того, чтобы осветить лица сидящих рядом. А уж меня-то и подавно не видать.

Запнувшись на секунду, Волк продолжает петь.

Постояв немного для приличия около входа, усаживаюсь на краешек ближайшей к входу койки. Если свет внезапно зажжется, то за такие вольности мне несдобровать, но уж больно велико искушение, да и по опыту знаю — быстро его теперь не включат.

Прислонившись к железной спинке, угревшись, начинаю проваливаться… Тепло и сон, обхватив с двух сторон, утаскивают меня куда-то далеко. Сопротивление бесполезно. Погасший неожиданно свет вырвал меня из привычного круга проблем, забот, беспокойств и переживаний. Я уже не помню, когда я вот так спокойно сидел. А тут еще песня…

Назад Дальше