– Прошу прощения за свой вид, – приветливо сказал брудер Эмиль. – Но вчера я до глубокой ночи не мог уснуть, все обдумывал вариант сегодняшней сцены. Была даже бредовая мысль вставить туда сольный номер танцевальный, что-то вроде танго. Мне показалось, это будет недурно, именно мужское соло, ведь танго – это в принципе танец мужской, то есть начинался в Аргентине как чисто мужской, а потом уже туда приплелась женская партия. Я был так увлечен этой мыслью, что даже начал как бы танцевать, да настолько увлекся, что крепко налетел на косяк! – Он изящно коснулся лба. – Ну и, видимо, этот удар сыграл свою благотворную роль. Так сказать, в глазах у него помутилось, но в голове, безусловно, прояснилось. – Мисюк выставил пухлые ладошки: – Никакого мужского танго не будет. Женского тоже. Работаем строго по плану. А сейчас прошу прощения… Нам надо вернуться к работе.
Кадр сменился. Возникла ведущая «Новостей» на канале «Око Волги»:
– Вы смотрели интервью, которое буквально час назад наш корреспондент Тамара Шестакова взяла у скандально знаменитого режиссера Эмиля Мисюка, который ставит в нашем ТЮЗе спектакль «Мастер собачьего сердца» – некий гибрид по мотивам двух известных булгаковских романов. Продолжаем наш выпуск новостей…
Сергей выключил телевизор. Подобрал нож, отнес его на кухню и положил на место. Гаврюша спокойно лежал под столом, то зевая, то чихая.
«Значит, правду говорят, что собаки все чувствуют. Гаврюша чувствовал, что мне не придется…»
Не придется!
Ему не придется!
Ему не придется умирать! И ему не пришлось убивать! Поганый Мисюк жив, дай ему бог здоровья… нет, пусть его пришьют, тварь паршивую, но кто-нибудь другой. Сергей достаточно потрудился на этой ниве. Все, что мог, он уже совершил. Мавр сделал свое дело, мавр может пойти танцевать.
Попил компоту, забрался снова в постель, поджал к подбородку озябшие коленки.
Облегчение было огромным, как шок. Сергей даже ничего не чувствовал, даже радоваться не мог тому, что все страшные картины, чуть не подтолкнувшие его к последней черте, мощным откатом пошли, пошли назад, в невозвратность, в невероятность.
Нет. Не все!
Сергей снова сел, снова засверкал глазами.
Доллары, те сто долларов. Их по-прежнему нет. И взять неоткуда.
Ладно. После того, что он сегодня испытал, уже ничего не страшно. Сегодня вечером занятия. Он придет вовремя, без опозданий, сам поработает с ребятишками и все объяснит Майе. Она должна поверить.
Но попадись ему когда-нибудь тот серый сволочуга «one dollar» и его подельник!..
Из дневника Федора Ромадина, 1780 год
30 января, Рим
Может быть, мы на пути к спасению, хотя и не верится в это. Может быть, это последние часы нашей жизни. А как же, как же прекрасно на дворе!
Видел я сегодня некую диковинку природы. Это было дерево, издали похожее на жердь, но сплошь покрытое лиловыми цветами. Цветы растут прямо из коры, и это сочетание красоты и уродства бьет прямо в сердце, словно предательский удар кинжалом. Цветы необыкновенны. В народе его зовут «иудино дерево», ибо оно прекрасно, словно поцелуй Иуды.
Поцелуй Иуды…
Смотрю на свои записи недельной давности. За эти дни я прожил целую жизнь, полную печалей, тоски безмерной, пугающих, трагических открытий, надежд на счастье, а также сиюминутной готовности проститься со всем этим без колебаний.
Да, я набрался-таки решимости и отправился к Антонелле. Возможно, меня не приняли бы, однако у входа я столкнулся с согбенным человеком в черном платье, с маленьким саквояжем в руках. Не видя его ни разу в жизни, я безошибочно признал лекаря. Служанка впустила его и, почти не посмотрев, кто идет следом, заодно и меня, наверняка приняв за помощника почтенного modico. Он же счел, по моей бесцеремонности, что я являюсь другом сего дома.
Послышались шаги, и тут уж я счел благоразумным отступить за портьеры. Раздался негромкий голос Теодолинды, которая приветствовала гостя, потом его обеспокоенный вопрос:
– Как она?
И ответ дуэньи:
– Все по-прежнему.
Врач кашлянул, как бы в замешательстве:
– Осмелюсь спросить, была ли у вас синьора Моратти? И подтвердила ли мои подозрения?
Молчание. Потом Теодолинда выдохнула, словно через силу:
– Да.
– Бедное дитя!! – очень серьезно и очень печально проговорил доктор.
– Бедные дети! – простонала Теодолинда, и я понял, что она больше не в силах сдержать слезы, которые душили ее ранее.
– А синьорина уже знает о своем новом несчастье? – спросил доктор.
– О чем она может знать, что понимать?! Вам известно – она без памяти который день. Порою откроет вдруг глаза, сядет на постели – не дышит, точно вся застыла, смотрит вперед, но ничего не видит перед собой. Схватится вдруг за сердце, закричит дико – и снова рухнет без чувств. Только ваши кровопускания и помогают, синьор, однако не ведаю, сколько это может продолжаться, ведь нельзя же до бесконечности пускать из нее кровь, это совсем обессилит ее, а ведь ей теперь надобно и о будущем ребенке подумать…
Что?.. Мне показалось, я ослышался. Я хотел думать, что ослышался!
– Моя дорогая синьора Теодолинда, – произнес доктор, и по его голосу можно было понять, что он хоть и печально, но улыбается, – я всегда полагал вас трезвомыслящей женщиной и рад, что не ошибся. Чем скорее человек смиряется с несчастьем, тем больше надежды, что он его успешно преодолеет. Вижу, вы уже начали строить некие планы на будущее.
– Будущее! – всхлипнула достопочтенная дуэнья. – Надо будет нам вскоре отправиться в деревню, где нас никто не знает, там дождаться определенного срока, а потом уехать куда-нибудь подальше от Рима. Возможно, мне удастся выдать Антонеллу за неутешную вдову, лишь недавно потерявшую супруга, а несчастного младенца – за сироту.
Итак, это правда… Антонелла и Серджио не устояли перед силой своей любви.
Боже мой… признаюсь в этом теперь, да ты и сам знаешь, поскольку читаешь в сердцах человеческих, словно в открытой книге: был миг, когда я в воображении своем увидел ее в объятиях Серджио, – и, клянусь, ежели б мой несчастный друг не был уже мертв, я пожелал бы его смерти… я смог бы убить его сам, своими руками! Такова страшная, злая сила ревности.
По счастью, через миг тьма отхлынула от глаз и сердца моего, в голове прояснилось, я смог дальше слушать, что говорит Теодолинда.
– Однако синьора Моратти убеждает, что Антонелле надобно будет после родов вернуться в Рим, вести прежний образ жизни, ожидая, что Фортуна снова повернется к ней лицом и пошлет доброго человека ей в мужья. Ну а ребенка следует отдать на воспитание хорошим людям и регулярно вносить деньги на его пропитание и воспитание. Однако согласится ли Антонелла расстаться с младенцем? Ведь она любила Серджио превыше самого Господа Бога, оттого и впала в сей несчастный грех.
– Я склонен согласиться с вашей советчицей, – пробормотал доктор. – Оставить дитя у себя будет неосторожно!
– И небезопасно! – громким шепотом подхватила Теодолинда. – Я боюсь, я смертельно боюсь. Умоляю вас, синьор dottore, смилуйтесь над моей бедной, несчастной девочкой, сохраните случившееся в тайне. Быть может, тогда те, кто угрожает ей, отступятся от нее. Вы знаете, о ком идет речь.
– Клятва Гиппократа налагает на уста мои тяжелую печать, – несколько высокопарно, однако искренне произнес врач. – От меня не исходит ни для вас, ни для синьорины, ни для будущего ребенка никакой опасности. Однако я не могу ручаться за синьору Моратти.
– Я хорошо заплатила ей и пообещала еще больше после рождения ребенка. Она поклялась молчать, – сказала Теодолинда, однако в ее голосе я не услышал большой убежденности.
– Синьора Моратти – добрая католичка, – слегка усмехнулся врач. – В отличие от меня. Я более терпимо отношусь к грехам: вероятно, потому, что именно они – источники всех человеческих болезней, а стало быть, и моего заработка. В конце концов – да простит меня Бог! – Пресвятая Дева тоже родила сына не от Иосифа, своего законного мужа.
– Ох, прости нас Господь и Святейшая Мадонна! – прошептала Теодолинда, однако теперь я услышал слабую улыбку и в ее голосе.
Впрочем, меня мало интересовало ее настроение.
Опасность! Антонелла в опасности! Антонелла и… ее ребенок.
От кого же исходит эта опасность? Ну, тут не могло быть двух мнений: от тех же убийц, которые пролили кровь Серджио. Прочитав его предсмертное послание, я узнал многое, но не все.
Предположим, что постыдные подозрения, которые бродили в моей душе, верны. Наверное, отец Филиппо не ожидал того взрыва возмущения, которое этот гнусный поступок вызвал у Серджио. Может статься, бедный юноша пригрозил обличить его… однако же перед кем? О Боже! После того, что я прочел о святейших забавах, мыслимо ли чаять встретить хоть одного праведника в этом обиталище праведных?! Словом, отец Филиппо чего-то испугался. А если так, не он ли послал убийц к Серджио?
О нет, я до сих пор не могу поверить в это. Не могу! Он был истинным отцом юноше, у него не поднялась бы рука уничтожить такое дивное, совершенное создание. Я еще могу как-то понять – но не оправдать, нет! – жажду плотского обладания совершенной красотой, но жажду ее разрушения, уничтожения… Не верю.
Хорошо, предположим другое. Джироламо Маскерони. Он ненавидел Серджио. Завидовал его ослепительной красоте, всепоглощающему обаянию, таланту, а более всего – тому расположению, которое питал к юноше отец Филиппо. Противно думать об этом, но не было ли тут ревности к сопернику в любви? Я имею в виду ту любовь, которую сам Серджио назвал «скотской мерзостью», теперь у меня не осталось сомнений, что именно он подразумевал под этими словами. И когда Джироламо узнал об «измене»…
Иисусе, подумал я тогда, прячась за пыльной портьерой, да не в страшном ли сне происходит сие? Да мыслимо ли всерьез размышлять о таком гнусном кощунстве? А ведь есть люди, которые не просто тешат свое грязное воображение – но тешат похоть, занимаются этим на деле, наслаждаются этим, вовлекают других во грех! От души надеюсь, что им на том свете приуготованы такие мучения и кары, что, когда б они могли поведать об этом другим содомитам, те предпочли бы сами оскопить себя, только бы не впадать более в сей постыдный, омерзительный грех!
Я настолько глубоко погрузился в пучину своих мрачных размышлений, что, кажется, позабыл, где нахожусь. Внезапно свет ударил по моим привыкшим к полумраку глазам, и я обнаружил: занавесь отдернута, а я в своем смятении выставлен на обозрение возмущенной Теодолинды. Кажется, только чувство собственного достоинства и траур, который она продолжала носить, удержали ее от того, чтобы не наброситься на меня с кулаками.
– Как вы сюда попали? – с ненавистью прошипела дуэнья. – Извольте немедленно удалиться! Вам здесь не место! После того, что вы совершили…
– Оставьте! – прошипел я в ответ с той же резкостью, что и она, забыв о почтении, кое следовало проявить к ее годам и полу. – Прекратите беспрестанно повторять эти глупости. Вы обвиняете меня, не имея на то никаких оснований, кроме самой гнусной клеветы. Кто вам сообщил такую чушь, будто я был влюблен в Антонеллу и готов был на все, чтобы только завладеть ею? Кто? Не отец ли Филиппо? Не синьор ли Джироламо?
Теодолинда была так поражена моей яростью, что даже забыла о своем намерении выгнать меня вон и ввязалась в перепалку.
– А разве вы не были влюблены в Антонеллу? – запальчиво возразила она.
Как говорят картежники, крыть мне было нечем.
– Я не только был, но и поныне влюблен в синьорину, – мрачно ответствовал я. – Однако сама по себе любовь – не преступление. Я бы никогда не пал так низко, чтобы покуситься на невесту моего друга. А что касается его гибели… да я бы лучше сам себе горло перерезал, клянусь!
Итальянцы говорят, что, когда Бог к кому-то благосклонен, он наделяет его слова особенной убедительностью, которая способна покорить сердца даже самых недоброжелательных его слушателей. Очевидно, в эти минуты Бог был на моей стороне, потому что в глазах Теодолинды ожесточение и ненависть вдруг сменились растерянностью.
– Да, он говорил о вас то же, – пробормотала она, – он называл вас лучшим своим другом. Я не могу не верить словам, которые донеслись из могилы. Простите, синьор Теодоро. Я… горе помутило мой разум. Я и сама не верила в то, что твердила вам.
В другое время ее раскаяние растрогало бы меня, но сейчас совсем другое занимало мои мысли.
– Что вы имели в виду, говоря о словах, которые донеслись из могилы? – требовательно спросил я.
В глазах Теодолинды мелькнуло прежнее недоверие, но это длилось только миг.
– Давно ли вы стоите здесь? – спросила она, и в голосе ее звучал стыд.
Я понял добрую женщину.
– Простите меня, но я услышал весь ваш разговор с доктором.
– И… что вы думаете обо всем об этом?
Я хотел сказать сразу не только, что думаю, а также – что намерен делать, но пока еще время для этого не пришло, поэтому ответил кратко:
– Мне бесконечно жаль, что Серджио никогда не увидит своего сына или дочь. А судить я никого не намерен. Однако вы не ответили на мой вопрос.
– По поводу слов, долетевших из могилы? О Мадонна, не знаю, могу ли я… Синьор, я вынуждена верить Серджио и вам. Больше мне просто ничего не остается делать. Я верю, что вы не обманете бедную девочку, у которой в целом свете нет ни одного…
Мне казалось, она никогда не прекратит нанизывать бессмысленные словеса одно на другое. И тут меня впервые пронзило то ощущение, которым я живу теперь и буду, вероятно, жить еще долго… если вообще буду жить: время, которое от нас сейчас уходит, невозвратимо. Мы проживаем каждый день начерно, думая, что будет время переписать его набело. А его не будет! Оно иссякает внезапно, словно вода в кувшине, разбитом вдребезги. Время Серджио уже иссякло. А у нас с Антонеллой его осталось очень мало.
Почему я так подумал? Не знаю сам, но это было вещее чувство.
– Теодолинда, умоляю вас! – почти крикнул я, и дуэнья наконец вняла моим мольбам:
– Помните ли того старика, который был при погребении нашего бедного мальчика?
Я насторожился. Еще бы не помнить! Ведь именно этого старика я и разыскивал сейчас.
– Его зовут Пьетро. Пьетро Нери. Он очень любил и мать Серджио, и его самого и горько оплакивал смерть несчастного юноши. И вот вскоре после этого несчастного события к нему явился синьор Джироламо и передал просьбу отца Филиппо: сходить туда, где жил Серджио, и попытаться отыскать какие-нибудь его работы. Якобы отец Филиппо желает оставить их у себя на память о своем духовном сыне. Однако и ему самому, и синьору Джироламо по понятным причинам слишком тяжко явиться туда, где произошло беспощадное убийство, поэтому они попросили сделать это старого Пьетро – в память о Серджио. А надо сказать, Пьетро хорошо знает и синьора Джироламо, и самого отца Филиппо, глубоко почитает их, поэтому он решил выполнить их просьбу как можно скорее.
«И даже уже выполнил ее», – мысленно подсказал я, однако не стал снова перебивать Теодолинду.
– Все бумаги нашего мальчика были изорваны руками убийц. Пьетро забрал к себе домой лишь обрывки, да и то не все: ему невмочь носить тяжести. Дома, ожидая, когда появится Джироламо, Пьетро от нечего делать принялся рассматривать клочки бумаги и вдруг обнаружил, что на иных из них что-то написано. Он был некогда грамотен, да все уже позабыл, к тому же глаза его слабы. Просто так, от нечего делать, он собрал все исписанные обрывки в отдельную стопку и принялся ждать прихода Джироламо. Тот пришел, но оказался страшно разъярен, узнав, что старик принес не все бумаги Серджио. Пьетро потом рассказывал, что Джироламо кричал на него и ругался, как последний vetturino![19] Джироламо пригрозил ему всеми земными и небесными карами, если завтра же он не принесет остатки бумаг, и бросился вон так стремительно, что Пьетро начисто позабыл отдать ему исписанные клочки. Да и, честно говоря, желание сделать это у него пропало. Не только из-за грубости Джироламо, но также из-за фразы, которую синьор Маскерони выкрикнул в крайней запальчивости. Дословно Пьетро не решился ее повторить, однако Джироламо проклинал «эту Саломею, эту шлюху-плясунью, и ее отродье», из-за коих Серджио покинул человека, которому должен был руки целовать за все его благодеяния. «Я молю Бога, чтобы он помог нам поскорее избавиться от нее!» – кричал Джироламо, забыв всякую осторожность.
А надо вам сказать, синьор Теодоро, что Пьетро стар, но очень сообразителен. Он сразу понял, кого именно пытался оскорбить Джироламо. И сам был оскорблен за мою дорогую девочку, которую очень любил, – потому что ее самозабвенно любил Серджио. Но отвратительные слова об «отродье» навели его на верную догадку. Он вспомнил историю рождения самого Серджио – и увидел в случившемся лишь проявление Божественной воли. Поэтому он немедленно отправился к нам с Антонеллой, по какой-то причине, объяснить которой он и сам не смог, прихватив и клочки исписанной бумаги.
Я знала почерк Серджио и попыталась разобраться в этом месиве бумаг. Первая же фраза, которую мне удалось сложить, наполнила мои глаза слезами и заставила понять, что я была несправедлива к невинному человеку.
Глаза Теодолинды вновь заблестели, и со словами: «Да вот эти слова, взгляните, я переписала их на всякий случай», – она подала мне четвертушку бумаги, на которой я с волнением прочел:
«…одному могу довериться и тебе одному поручить ту, которая стала супругой моей пред Богом, не успев назваться таковой пред людьми. Горько раскаиваюсь, что позволил себе воспользоваться… такова, знать, судьба. Если бы я решился вручить ее твоему попечению, я умер бы счастливым. Как же странно, что ты, пришелец из далекой северной страны, человек, коего я знал всего два каких-то месяца, стал мне ближе, вернее и надежнее отца и брата… всем несет позор и гибель».