– Это очень забавно, но там же, в том же городе. Задача облегчается, не так ли?
– И кто он?
– Пока почти ничего не знаю точно, кажется, какой-то мальчишка. Тебе сообщат на месте.
– Еще один! А вы уверены, что нет никакой ошибки?
– Все бывает. Это и предстоит тебе выяснить. Но наш человек уверяет, что этот мальчик – одно лицо с… тем грехотворцем, с тем исчадием ада. Ты понимаешь, о ком я говорю! Прощай, Джироламо. Позвони, как только что-то прояснится насчет вашего вылета.
– Прощайте, отец мой. Конечно, я позвоню.
Из дневника Федора Ромадина, 1779 год
30 ноября, Рим
Ну вот, достигли земли обетованной! Уж сколько дней не садился за дневник – батюшка недоволен будет. В пути, однако же, не до писаний было: мчались как угорелые. Таково рвались сюда, что почти и не помню пути по Европе. Чрез Тирольские горы словно бы ветром нас перенесло – и ринулись дальше по Италии. Наставник мой всячески поддерживал мое нетерпение, поэтому Верона, Милан, Падуя, Венеция, Феррара, Болонья – все было осмотрено бегло. Во Флоренции пробыли всего лишь часа три – так велико было нетерпение поскорее попасть в Рим.
Попали!
Мудрые люди уверяют нас, что ожидание и мечты всегда лучше сбывшихся надежд, поскольку ни одно мечтание вполне не исполняется. И очень скоро убеждаешься, что оно никак не соответствует тому, чего ты чаял в страстном нетерпении своем. Боюсь, Сальваторе Андреич заморочил меня с этим своим Римом в точности так, как морочил он в свое время Лушку да Малашку!
Римляне на нас и на других народов настолько не похожи, что чужестранцу общаться с ними трудно. Едва ли найду себе здесь друзей.
Все как-то серо и громоздко вокруг. Сквозь окна роскошных дворцов на Корсо видно внутреннее убожество. По-настоящему порадовали мой взор в этот первый день только огороды и виноградники, окружившие эти серые, скучные дома. Сальваторе Андреич сказал, что разбиты они на склонах Эсквилина Квиринала[5], и благозвучное название сие меня примирило с разочарованиями первого дня.
Вот еще одно из них: говорят, здесь не работают театры. Оберегая чистоту римских нравов, папы разрешают театральные представления лишь во время карнавала. А карнавал-то будет лишь на Пасху, эва сколько мне еще ждать! Покудова развлекаются кукольными театрами – еще не ведаю, что сие означает. Петрушки небось наши? Также говорят, что на оперной сцене запретят выступать женщинам, вместо них будут играть кастраты. Каково сие будет узнать батюшке!
Паста здешняя (макароны с салом), запитая фраскати, несколько примирила меня с жизнью, поскольку оказалась весьма вкусна, лучшей из отведанной ранее, в иных италианских городах.
1 декабря
Был на мессе в знаменитой Сикстинской капелле, услышал пресловутых кастратов в церковном хоре. Это хуже самого отвратительного кошачьего концерта: кажется, за всю жизнь не доводилось слышать более нестерпимого воя.
5 декабря
Писать шибко некогда – все ноги сбил, путешествуя. Бродил по Римской Кампанье[6], рисуя пастухов – горцев из Абруцци, в традиционных бараньих шкурах, обернутых вокруг бедер и вывороченных шерстью наружу. Вечный наряд фавнов и силенов! Я рисовал их спящими между овец, согревавшихся их живым теплом, а рядом – бодрствующих собак и крупные алмазные звезды.
Сальваторе Андреич увидал наброски и разбранил меня в пух, что я не копирую росписи на потолке Сикстинской капеллы, а трачу время даром на каких-то простолюдинов и варваров. Эва хватил! А касаемо потолков Сикстинской капеллы скажу: Юлий II, который задумал дать великому Микеланджело заказ расписать их, был человеконенавистником. Это же вышла мука и наказание для художника и зрителя! Микеланджело вышел из испытания с блеском, а мы маемся. Постой-ка хоть пять минут, вывернув голову!
Вот какое сделал я наблюдение: очарование Рима не есть нечто мгновенное и внезапное. Оно не обрушивается на приезжего сразу, не поражает его, как молния. Оно медленно, постепенно, медоточиво просачивается в душу и мало-помалу наполняет ее, не оставляя места ничему другому. Отношение мое к Вечному городу совершенно переменилось!
7 декабря
Нынче со мной произошел замечательный, поразительный случай! Я как раз вышел с мольбертом и устроился на прекраснейшей из римских площадей – Пьяцца Навона. Сидел под старым кипарисом на мраморной скамье, и твердые, смолистые шишечки сухо стучали, падая на нее. Три многоводных фонтана, игра их струй и красота церкви Сант-Аньезе настолько меня заворожили, что я не мог оторваться от работы. Вдруг в пение фонтанных струй вплелась едва различимая мелодия тарантеллы.
Я оглянулся. Слепой музыкант стоял невдалеке и перебирал струны мандолины. Редкие в этот час прохожие спешили мимо, как вдруг на площади появилась низенькая и чрезвычайно плотная дама в черном, а при ней – молоденькая девушка, также одетая в черное. Это в Риме вовсе не кажется мрачным: здесь все особы дамского пола почему-то предпочитают черный цвет.
Девушке захотелось послушать игру слепого (в самом деле, очень недурную!), и она замедлила шаги.
Девушка слушала музыку, а я слушал ее. Нет, нет, я не оговорился, именно слушал! Я созерцал прелестное лицо с точеными чертами и удивительно большими, влажными очами, напоминавшими два спрыснутых росою темных цветка, любовался улыбкой удовольствия, которая то и дело вспыхивала на нежных розовых устах и тотчас стыдливо пряталась, – и мне казалось, будто я внимаю некой музыке сфер, отчетливо слышу пение этой невинной души.
Тем временем музыка сменилась. Название новой мелодии я не знал, скажу только, что она резко ускорилась. Вдруг руки девушки сделали неуловимое движение и подхватили пышные черные юбки. Я увидел прелестную ножку, изящно и дорого обутую. Носок башмачка начал постукивать в такт мелодии, и не успел я глазом моргнуть, как эта девушка, по виду принадлежавшая к самому чопорному слою общества, вдруг пустилась в пляс!
Сознаюсь, поначалу я даже глазам своим не поверил. Конечно, от Сальваторе Андреича я был наслышан о пылком нраве италианских красавиц, но пребывал в убеждении, что это касаемо лишь жительниц южных краев этой страны. Доселе в Папской области[7] я встречал только опущенные долу очи и самое постное выражение хорошеньких лиц. И вдруг увидать такое!
Девушка танцевала грубый народный танец с поразительной грацией. Чудилось, вот эти взмахи рук, кокетливые переборы ножками, поклоны, повороты головы, прыжки и легкие метания то вправо, то влево являются неким подобием человеческой речи и заменяют прекрасной танцовщице обычные слова. Чудилось, она решила поведать мне историю своей жизни. Этот рассказ был настолько трогателен, что у меня замерло сердце и все поплыло в глазах. С удивлением я обнаружил, что они затянуты слезами…
Торопливо смахнув их, я в первую минуту оторопел. Не одного меня поразил сей прелестный монолог! Суровая дуэнья уже топталась рядом на своих коротеньких ножках, поворачиваясь довольно-таки неуклюже, с ошалелым выражением лица, как бы не вполне понимая, что делает и какая сила заставляет ее плясать. Какой-то важный синьор в синих стеклах, должно быть, прикрывавших больные глаза, перебирал ногами с устрашающим проворством. Молодой человек, по виду конюх, ведший в поводу нагруженного мула и остановившийся поправить съехавшие вьюки, отбросил их в сторону и тоже начал плясать! Служанка, шедшая с сосудом воды на голове, сунула его куда-то и присоединилась к танцующим. Говоря коротко, через несколько минут вокруг слепого плясали уже тринадцать человек, и в их числе, увы, признаюсь со вздохом, был также я!
И вот она взглянула на меня…
Не могу передать, что в это мгновение со мной сделалось! Казалось, между нами протянулась некая странная нить и опутала меня всего, и так странно, так блаженно сделалось на сердце! Я бы сейчас отдал жизнь за то, чтобы вечно смотреть в эти странные, колдовские глаза, я повлекся к ней, словно бы на невидимой привязи, но…
Но проклятущий слепой перестал играть.
Девушка мгновенно очнулась и опустила ресницы, словно опустила занавес над последней сценою. Все с недоумением озирались, как бы пробудившись от сна. Казалось, никто не мог сказать, что он здесь только что делал. Все как-то очень быстро и смущенно разошлись.
Дуэнья подхватила под руку прекрасную девушку и повлекла ее за собой. Та даже не успела поправить кружевную косынку, прикрывающую волосы. И я не успел проститься с ней – хотя бы взглядом. Только поймал мельком удивительную улыбку, все еще блуждающую на губах.
…Una bellezza sfolgorante, как говорят итальянцы.
Ослепительная красота. О да, тысячу раз да!
8 декабря
Одна из фресок Микеланджело на потолке Сикстинской капеллы называется «Сотворение светил и растений». Боги Рима! Господи! Не это ли сейчас происходит со мной? Я вдруг понял, что означала загадочная полуулыбка на устах моей танцующей незнакомки. Я понял, о чем она думала, когда танцевала, о чем был ее танец. Я понял, какая сила заставила птицу вылететь из клетки!
Эта сила была – любовь. Она влюблена! В кого же?
Я не знаю этого и не узнаю никогда. Я не знаю даже, как ее зовут.
Россия, Нижний Новгород, наши дни
Наблюдательная соседка оказалась совершенно права: убийца Никиты Львовича Леонтьева стрелял именно с балкона. Попал он туда с верхнего этажа, из пустой квартиры. То, что она пустует, было известно от подкупленного агента из риелторской конторы. От этого же агента за немалую сумму были получены на один вечер ключи, хотя никакого труда не составляло открыть элементарный гаражный замок столь же обыкновенной отверткой. Но не хотелось поднимать лишнего скрежета, а к приходам незнакомых людей, желавших посмотреть пустующую квартиру с целью ее последующей покупки, в подъезде уже попривыкли.
Человек, стрелявший в Леонтьева, имел все шансы запутать следствие. Он аккуратно подобрал все гильзы, он не оставил в квартире никаких следов, пришел и ушел незамеченным. Если бы не глазастая соседка… Правда, о глазастой соседке убийца ничего не знал. На счастье Людмилы Михайловны! А впрочем, какой смысл был ее бояться? Видеть она никого не видела, а странная девушка могла разыскиваться лишь как соучастница либо свидетельница убийства, но никак не его исполнительница.
Свидетельницей девушка не была – убийца совершенно точно знал, что его никто не видел. Соучастницей – ну разве что невольной. Не подозревая о той участи, которая уготована Леонтьеву, она тем не менее так заморочила ему голову, что он ничего не видел и не слышал вокруг себя – курил на кухне в форточку, набираясь, надо полагать, храбрости перед последним и решительным штурмом этой хорошенькой сероглазой крепости в мини-платьице, даже не замечал шевеления на балконе, пока у самых его глаз не мелькнула смутная тень, а потом не вспыхнуло пламя… Тут-то Леонтьев и простился с жизнью. Вряд ли даже успел понять, что его убивают! И уж тем паче не знал он, даже вообразить себе не мог, за что с ним это сделали!
Убийца ничего против Леонтьева лично не имел. Он и видел-то жертву раза два в жизни – а если точнее, именно два: в первый – когда тот вышел из «Пикассо» с девушкой, ну и потом с балкона – лицом к лицу, в последний миг его жизни. В ночном клубе Леонтьева вел напарник убийцы. Такая у него была задача: приятная и непыльная. Сиди себе в полутемном зале, потягивай винишко да знай смотри в оба глаза, чтобы клиент с девочкой не смылись куда-нибудь незаметно. А потом убедись, что они вошли в квартиру, и дай сигнал. Затем напарнику оставалось только пришпилить на дверь знак – и вся его работа! Как говорится, не бей лежачего, хотя именно он считался ответственным за операцию. Руководил ею тот, другой, приезжий человек, ну а здесь, на месте, отвечал за исполнение напарник убийцы. Стрелять же досталось тому, кто стрелял. Впрочем, ему было не привыкать стрелять в людей.
Исполнять заказы, стало быть.
Когда убийца Леонтьева (то есть в то время жертва была еще жива, но это роли не играет, это мелкие детали!) увидел знак, который должен был появиться на двери жертвы, в первую минуту он решил, что его наниматели спятили. Незаметно переглянувшись с напарником, понял, что и тот придерживается того же самого мнения.
Да бог с ним, со знаком! Потом оказалось, что девчонка не должна была уйти от Леонтьева живой! Что за нелепость такая? Зачем убивать свидетельницу, которая никого не видела? Однако приказ был однозначен. И мальчишку, о котором было дополнительно сообщено, тоже предстояло убрать. Ну, там дело терпело, исполнители еще даже не видели его в лицо, а вот насчет девушки все было сказано вполне определенно.
Да ладно, впервой, что ли? Рано или поздно все помрем, чего дергаться-то? Хуже было другое. Хуже было то, что денег за сделанную работу им пока не дали. А они сидели на полном подсосе. Значит, деньги предстояло как-то добыть. Как? Ну, видимо, старым дедовским способом: выйти на проезжую дорогу с кистенем и грабануть первого же встречного прохожего-проезжего.
Россия, Нижний Новгород, наши дни
– Матерь Божия! Это не студия, это, получается, клуб инвалидов детства! – раздраженно выкрикнула Майя. – Медленный вальс танцуем, а не вот это!
Она сердито затопала, чуть ли не вприсядку.
– Сергей! Показываем! Все смотрят на нас! И-р-раз, два, три!
Полетели по залу. Сергей ощущал сильную, такую знакомую руку Майи на своем плече, и, как всегда, ему казалось, что не он ведет танец, а она напористо поворачивает его то вправо, то влево, одновременно нажимая ладонью на его ладонь. «Дафна, вы опять ведете!» Так было всегда, сколько он себя помнит.
«Я хочу танцевать! – подумал Сергей с внезапной, острой, почти физической болью. – Не так, как здесь, в студии, один только бесконечный тренинг, тренинг. Нет, я знаю, что это нужно, школа нужна каждый день, но ради чего? Ради того, чтобы снова понять: я здесь лучший, мне здесь никто и в подметки не годится, я достоин большего, – но где оно, это большее?!»
Сергей вспомнил конкурс «Осенний звездный» в Москве, откуда они с Майей вернулись не так давно. Все еще звенела в ушах музыка, сверкали бриллианты и меха красивых зрительниц; все еще мелькали-золотились баснословно дорогие наряды танцоров; все еще щекотал ноздри особенный, возбуждающий аромат большого, праздничного, страшно дорогого столичного шоу… а он чувствовал себя уличным щенком, которого пустили только на порог кухни, дав понюхать вкуснейшей похлебки с самым лучшим, что есть на свете, – с мозговой костью, – и тут же вышибли коленом под зад. Мальчик, ползи в свой Нижний Пригород, да нам плевать, что ты там, в этой деревне, супер, только дураки думают, что лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме, понял?
У тебя есть денежки заплатить за пять дней проживания в Москве, да за участие в конкурсе, да плюс дорога в оба конца? У тебя есть денежки на новые ботинки для стандарта и еще для латины? На фрак с хорошей рубашкой да хотя бы манишкой для стандарта? На эффектный костюм для латины? У тебя есть деньги на два платьица и две пары туфелек для партнерши? У тебя и партнерши-то нет, придурок!
Нет, все же девчонкам легче. Всегда найдется какой-то богатый дяденька, который с удовольствием раскроет для них кошелек. Конечно, за все надо платить натурой, но это уже как бы само собой. Это уже почти нормально воспринимается, если речь идет о девчонках. Но с парнями совсем иначе дела обстоят…
– Не забываем об основных принципах стандарта! – Голос Майи оторвал его от размышлений. – У вас есть толчковая нога, вы должны оттолкнуться, получить разгон. Вы начинаете ходить по улицам со стопы, никто же коленями вперед не ходит, почему же здесь коленку выставляете? Вы должны вытягиваться! Колени выпрямлять! Давайте вспомним медленный фокстрот. Сергей, поменяй музыку. Слоу энд квик, квик! Партнерши! Каблук, носок, носок! Каблук, носок, каблук! Забыли, что ли? Это же очень простой танец: как говорят англичане, ходи и улыбайся.
Сергей тихонько усмехнулся. Ничего себе, простой! Это самый трудный танец – медленный фокстрот.
– Сережа, ты чего расселся, будто ноги не держат? Ты мне помогать должен, а ты что стоишь? Иди сюда!
Сергей нехотя приподнялся. Как-то очень удобно сцена поставлена в этом зале – низкая такая, не хочешь, а присядешь на нее!
Шагнул – и сразу чуть не споткнулся о внезапно открывшуюся дверцу внизу сцены. Там уборщицы хранят всякие тряпки, швабры и вечно забывают закрыть как следует. Эту дверцу вообще с первого взгляда не увидишь, никакой задвижки там нет, ни щеколды, ничего. Когда-нибудь кто-нибудь здорово запнется и расшибет себе нос. Между прочим, через эту дверцу можно пролезть под сцену, а оттуда пробраться заколоченным ходом в подвал, из которого, кстати, тоже нет выхода, зато в нем есть окошки на Покровку, забитые теперь крест-накрест, чтобы кошки и крысы не лазили. Раньше, когда Сергей только еще пришел в студию, они с пацанами как-то забрались под сцену и протиснулись-таки в подвал. Майя голову сломала, куда они подевались. Вот только что были – и уже их нету. Интересно, тот ход еще сохранился? Надо бы проверить, только зачем? Да и теперь небось застрянешь, если полезешь туда, все-таки подрос мальчонка.
– Да что у нас такое сегодня с медленным фокстротом?! Снова шаг-перо. Слоу… девушки, вы здесь активно пропускаете партнера мимо себя. Стараетесь сохранить контакт в бедрах, но пропускаете его мимо. Проносите ногу свою за счет того, что подтягиваетесь, здесь нет подъема на носки, работают только колени, но оч-чень активно! Контакт в бедрах сохраняем, я же только что сказала! А тебе чего?!
Сергей уставился с недоумением, но Майя обращалась не к нему. В зал заглянул Малевич.
Павел Васильевич Малевич вел свою студию в том же Доме культуры, что и Майя. Хоть они знали друг друга сто лет, хоть считались товарищами по цеху, но все эти сто лет тихо соперничали – а иногда даже не очень тихо. Малевич дико завидовал, что у Майи и в детской школе, и во взрослой, и в студии, где занимались ребята годами, десятилетиями, можно сказать, народ стабильно держался, а от него с женой ученики уходили один за одним, хотя у Павла и Нелли Малевичей, конечно, имя было погромче, чем у Майи Полуниной, и связи покрепче, и денег побольше. Однако же вот…