Компромат на Ватикан - Елена Арсеньева 8 стр.


Всклокоченный, потный, страшный, актер-Мастер ринулся наперерез танцующим, и произошло неминуемое столкновение.

– Классика! – воскликнул режиссер. – Супер! А ну, повторите!

Повторить удалось только с третьего раза.

– Закидывай, закидывай на него ножку! – возбужденно подскочил Мисюк к Майе. – Как панночка на Хому Брута – закидывай!

Стальной шенкель Майи стиснул бедро Сергея, и Мисюк размягченно выдохнул:

– Браво… Ребята, какие же вы молодцы!

Глаза его заблестели, и Сергей, перехватив взгляд загнанного актера, увидел, что и того прошибла скупая мужская слеза.

Да что актер! У него и самого защипало в носу, а на скулах Майи вспыхнули красные пятна, означающие, что обожаемая наставница расчувствовалась.

– Гениально! – Мисюк медленно, по-стариковски устало поднялся со стула. – Начинаем эпизод с головами! Вот под эту великолепную музыку, – он приятным, чуточку надтреснутым голосом подпел неутомимой «Санта-Монике», – выходим с головами. Бегемот! Шариков! Коровьев! Взяли головы и пошли!

Майя и Сергей невольно сбились с ноги, когда двое актеров выползли вдруг из-под какой-то рухляди (к ним присоединился и спустившийся с пирамиды сперматозоид) и вразнобой, нелепо пританцовывая, двинулись в обход пирамиды, держа перед собой три гипсовых головы. Головы были огромные – в половину человеческого роста, выкрашенные серебрянкой и бронзовой краской.

Две серебряные принадлежали вождю народов. Одна бронзовая – самому человечному человеку.

Майя и Сергей растерянно затоптались в покачивании-рокк. Теперь им точно некуда деться. На авансцену выходить? Но носители голов двигались именно на авансцену. А внутри пирамиды активизировались Азазелло с Геллой и, такое впечатление, собирались заняться любовью в ритме танго.

– Может, сбоку останемся? Будем делать туда-сюда променад, – тихонько предложила Майя, как вдруг Мисюк, сделав «головоносам» знак остановиться, с изумлением уставился на танцоров:

– А вы что здесь делаете?

Ресницы Майи беспомощно дрогнули.

– Нет, это не пойдет, – отмахнулся от них Мисюк. – Танго не будет. Вообще не будет, во всем спектакле. Снимаем всю эту муру. Все время на заднем плане будут двигаться мальчики с головами наших вождей. Вася! Выкинь эту кретинскую музыку. Найдем что-то более темповое, ну, «Кумпарситу», что ли.

Майя вцепилась в руку Сергея, останавливая его рывок к великому человеку:

– Перестань! Пошли отсюда, быстро!

Мисюк вприщур посмотрел на разгоревшееся лицо Сергея и вдруг дружески улыбнулся:

– Да ладно, малыш, какие проблемы? Такова жизнь в нашем бизнесе. Но ваше время и силы я оплачу, не волнуйтесь.

Он сунул руку в карман тесноватых джинсов и вынул оттуда зелененькую бумажку. Держа кончиками пальцев, повертел ее перед Сергеем:

– Пока хватит?

Это были сто долларов.

Не слабо!

Майя молча отвернулась, словно не замечая купюру, и пошла за кулисы, где на стульях была свалена их одежда. Сергей вроде бы тоже отвернулся, но Мисюк успел поймать его за руку. Сережа попытался высвободиться, но тут случилось, как ему впоследствии казалось, чудо: зеленая бумажка сама вползла ему в ладонь.

«Почему он сказал – пока хватит? Что значит – пока, ведь мы не будем выступать?» – подумал Сергей, но спросить было не у кого: Мисюк уже вернулся к актерам, а Майя переодевалась, еле дыша от злости и не обращая внимания на работяг сцены, которые, онемев от восхищения, наблюдали этот стремительный стриптиз.

Когда Майя в таком состоянии, ее лучше не трогать – это Сергей знал по опыту. И он тоже начал торопливо стаскивать тесноватый фрак, думая, что сто долларов – это как раз та сумма, которая ему нужна на новые ботинки для стандарта.

Хотя нет, ничего не выйдет. Заплатили-то ведь им с Майей вместе, не ему одному!

Из дневника Федора Ромадина, 1779 год

15 декабря, Рим

Я вдруг подумал: что было бы, когда б картины на один и тот же библейский сюжет – например, «Поклонение волхвов» – враз написали Микеланджело, Рафаэль, Леонардо и Корреджо? Получились бы невыносимо разные творения, если бы даже все фигуры расположились в заранее условленном порядке и были облачены в одинаковые одеяния.

Ведь все зависит от особой манеры мастера говорить одни и те же вещи. Наконец-то я понял, что такое стиль в живописи! Это приемы, которые позволяют вызвать в душе зрителя то или иное впечатление: светотень, рисунок и колорит. Выбор красок, способ наложения их кистью, распределение теней, проработка мелочей – все это работает на стиль.

Удастся ли мне добиться собственного стиля моих картин? Не одного лишь сюжета, который тронул бы воображение: я пока и этого не нашел, так, развлекаюсь, малюю пейзажи! – но создать запоминающийся образ себя, как бы незримо стоящего у полотна, вернее, за ним. Ведь стиль, кроме всего прочего, – это ощущение присутствия того или иного человека: созидателя, разрушителя, молящегося, влюбленного в жизнь…

Позади офортов Серджио стоит человек обреченный.

Его офорты – приблизительные копии Пиранези, выполненные с поразительным мастерством. Однако величавые, нестрашные развалины древности, кои запечатлевал Пиранези, мой новый друг населяет другими людьми, не теми, что изображал его кумир. В развалинах храма Сивиллы в Тиволи два негодяя распинают на кресте какого-то мученика. У подножия арки Константина режутся в кости бесы, на ступеньках Пантеона расположились на отдых прокаженные, сняв свои колпаки и отложив колокольчики, а возле гробницы Цецилии Метеллы целуется пара, но, приглядевшись, мы видим, что это два полуразложившихся трупа, чьи кости едва прикрыты остатками плоти.

Помню, как мы смотрели друг на друга впервые – с особым вниманием, тщательно, тем бесстыдным, почти навязчивым взглядом, которым могут обладать только художники. Не обменявшись еще ни словом, мы оба уже знали, что встретили собрата по ремеслу.

Нет, это было не у решетки, возле которой состоялся достопамятный бой: это было в трех или четырех кварталах оттуда, в маленькой, но поместительной квартирке, где жил Серджио. Почуяв по состоянию своего побитого тела, в каком может находиться мое, он зазвал меня к себе: перевязать кровоподтеки. Я согласился, влекомый желанием получше узнать моего соперника.

Но вместо того, чтобы смотреть на наши раны, мы предались взаимному созерцанию, впоследствии признавшись, что нами разом овладело одно и то же желание: написать портрет другого.

Глядя на Серджио, я понял, что нам лучше не являться пред очи прекрасной Антонеллы вместе, ибо юноша был поразительно, устрашающе красив. Каждая черта его дышала совершенством и обличала щедрость богов, сотворивших такое дивное существо. Правда, подбородок его показался мне по-детски мягок, находясь в некоем противоречии с мужественной лепкой всех остальных черт, однако эта слабость сообщала чертам Серджио невыразимое очарование, которое так привлекает женщин, ибо они равно тянутся и к силе, и к слабости. Да и кто бы думал о его подбородке, глядя в его глаза!

Столь же глубокие, как у Антонеллы, они почти всегда были подернуты мрачной, почти трагической дымкой, и тем более потрясающее впечатление производила улыбка Серджио, когда она заставляла его глаза блестеть. У меня руки чесались взяться за кисть и краски, хоть бы за уголь, но в то же время я ощущал странную тревогу рядом с этим человеком, который вдруг сделался близок и дорог душе моей, словно брат, хотя я должен был бы проклинать его. Но разве могла Антонелла обратить свой взор на меня, когда у нее был Серджио! Поэтому я почти мгновенно смирился с безнадежностью своей любви. Это было нечто сродное тому чувству обреченности, кое испытывает великолепный пловец, когда оказывается застигнут огромной, свирепой, крутящейся волной, которую не в силах одолеть ни одно живое существо. Он видит, что побежден, пытается плыть – но невольно смиряется с поражением, потому что неизбежность смерти вдруг осеняет его прозрением.

Странная слабость непротивления овладела мною. И прозрение продолжало донимать ненужной болью… Помню, именно тогда я впервые ощутил, что за плечами у Серджио словно бы распростерты два черных крыла. Этот человек, понял я, принесет несчастье всем, кого он примет в сердце свое, кого полюбит или назовет другом. А первой жертвой будет Антонелла, потому что он любит ее больше жизни.

Антонелла! Чего бы я только не сделал, чтобы освободить ее от грядущей муки, которая – я заранее знал это! – ждет ее от Серджио.

И почти тотчас понял, что надо для этого сделать. Надо занять в его сердце место ближайшего друга!

Тогда часть горя, предназначенного Антонелле, достанется мне.

16 декабря

Сегодня выяснилось, что место лучшего друга в сердце Серджио занято.

Только что я воротился после самого удивительного знакомства, коим всецело обязан молодому римлянину. Мой Сальваторе Андреич, последнее время как бы отвративший от меня, язычника и поклонника античных развалин, свое католическое сердце, сегодня не знает, с какого боку ко мне подступить и каким ласковым словом назвать. Ведь я познакомился с самым настоящим кардиналом! Имя его – отец Филиппо Фарнезе.

Только что я воротился после самого удивительного знакомства, коим всецело обязан молодому римлянину. Мой Сальваторе Андреич, последнее время как бы отвративший от меня, язычника и поклонника античных развалин, свое католическое сердце, сегодня не знает, с какого боку ко мне подступить и каким ласковым словом назвать. Ведь я познакомился с самым настоящим кардиналом! Имя его – отец Филиппо Фарнезе.

Он – тот самый человек, которого страшится Антонелла и которого боготворит Серджио… Взглянув, я понял обоих. Эта величавая фигура в красном (узнал нынче, что в 1244 году папа Иннокентий IV даровал кардиналам этот цвет для того, чтобы они всегда были готовы пролить свою кровь, защищая церковь) впечатляет настолько, что трудно даже смириться, что он всего лишь кардинал-диакон (сей чин, пожалуй, низший в когорте 70 – по числу учеников Иисуса Христа – кардиналов: священников, епископов, камерленго, виче-канчельери и проч.). Отец Филиппо должен быть по меньшей мере кардиналом-епископом, одним из тех шести высших чинов, кои именуются по управляемой ими области: Порто, Альбано, Сабина, Фраскати, Палестрина и Веллетри. Да и в роли кардинала-камерленго, практически главной фигуры после папы, даже и в качестве самого наместника Господа на земле он смотрелся бы отменно – с этой своей величавой осанкой и благородным, внушительным лицом.

Тотчас видно, что отец Филиппо некогда был необычайно красив, и я, признаюсь, вполне понял покойную матушку Серджио, которая оставалась его духовной дочерью и в Солерно, где в прежние годы служил отец Филиппо, и потом в Риме, куда был он переведен по долгу своему и куда синьора Порта (такова фамилия Серджио) последовала за своим идолом, на пороге смерти оставив сына на его попечение.

Я уже успел узнать, что роль fratorne[10] в средних римских семьях очень велика. Молодому человеку, если он не наследует купеческое дело или огромное состояние и не хочет идти в военную службу, здесь негде приложить силы, он не может выбрать себе положение в обществе, жениться, а fratorne одним словом способен извлечь юношу из состояния этой безысходности, дав ему место какого-нибудь секретаря или чиновника в Ватикане с жалованьем не менее чем шесть тысяч скудо в месяц. Однако Серджио предпочитает любить Антонеллу, заниматься искусством и жить на некий пенсион, щедро предоставляемый ему богатым fratorne по имени отец Филиппо.

Чудится, нет ничего, что он не сделал бы ради Серджио! Этот человек, лишенный возможности иметь законного сына, всю любовь своего сердца перенес на сына духовного.

Видимо, долгие годы общения и взаимной расположенности сделали лица моего нового друга и его наставника весьма схожими. Правда, в чертах Серджио еще жива полудетская мягкость и некоторая неопределенность, в то время как жизнь придала лику отца Филиппо сухость и четкость: оно чудится словно бы изваянным многовековой традицией служения Христу. Однако разрез глаз с чуть опущенными внешними уголками делает их сходство разительным. Впрочем, это обычный разрез глаз для римлянина, и когда появился монсиньор Джироламо, я в этом убедился вновь…

Нет, о знакомстве с ним напишу позже, ибо оно было той ложкой дегтя, которую внезапно подлили в бочку меда, изрядно его подпортив, как и следует быть. Признаюсь, писать о нем мне вовсе не хочется. Вернусь лучше к отцу Филиппо.

Антонелла ревнует к нему Серджио, который любит этого необыкновенного человека, будто родного отца. Но она никогда не видела отца Филиппо вблизи. Антонелле как женщине не дано участвовать в приватной беседе с ним, внимать его суждениям, таким простым, доходчивым и человечным:

– Итальянец обожает Бога теми же струнами своего сердца, которыми он боготворит свою возлюбленную. Однако в этой любви заключена немалая доля страха. Бог для нас – это и отец, и судия, и первопричина всего – не только окружающего мира, но и всех наших чувств.

– Любовь – от Бога… – пробормотал Серджио.

Отец Филиппо взглянул на меня искоса:

– Здесь молодежь до тридцати лет живет исключительно чувствами. Для них любовные горести – это корь души. Корью надо переболеть чем раньше, чем лучше. Я же говорю, – он наставительно воздел палец, – о высшем проявлении любви!

Тут я решил показать свою образованность и поведал о восхищении, кое вызвало у меня созерцание скульптурной группы Бернини «Экстаз святой Терезы», виденной в церкви Санта-Мария делла Виктория. Святая изображена в экстазе божественной и в то же время такой естественной любви: этот прелестный юный ангел со стрелой в руке как будто хочет обнажить ей грудь, чтобы пронзить сердце. А как он смотрит на измученную любовью женщину!

– Какое божественное искусство! – пылко воскликнул я. – Какое сладострастие!

Отец Филиппо слегка качнул головой, и в чертах его появилась печаль.

– Какая жалость, – сказал он негромко, – что эти статуи легко могут вызвать мысль о мирской любви!

Я заметно смутился тем, что позабыл, с кем общаюсь. Отец Филиппо мгновенно почувствовал мою неловкость.

До сей поры мы стояли; теперь же он предложил нам присесть, сам опустился в глубокое кресло, и тон беседы мгновенно переменился: она сделалась приятной, светской, дружеской. Не могу вообразить себя в такой беседе с нашим отцом Алексием! Уж его-то щекастое лицо, обрамленное окладистой, ухоженной бородой, нимало не напоминает лицо подвижника и аскета. Сразу скажешь, что отец Алексий более всего ценит чревоугодие и с великой охотою попущает всем своим мирским слабостям. Заботы паствы волнуют его чрезвычайно мало, вот пожертвования на благо прихода – дело совсем другое! А послушаешь его, так и вовсе уши вянут. Косноязычные пересказы слова Божия, под коими наш приходский «падре» пытается скрыть неразвитость мыслительную и убогость духовную!

Отец Филиппо отнесся ко мне с истинно отеческим интересом и радушием – конечно, прежде всего потому, что меня привел и рекомендовал Серджио. И заговорил именно о том, что волновало меня более всего: о живописи.

– Я наслышан хвалебных отзывов о ваших этюдах, – сказал он, делая мягкий жест в сторону Серджио и показывая, что эти отзывы принадлежат именно ему. – Сын мой говорил, что вам удается передать сходство лиц с необыкновенной, поразительной точностью. Это замечательно. Знаете ли вы, что в XV веке, если хотели похвалить художника, его называли «обезьяной природы»: художник мечтал быть только верным зеркалом, копиистом. А вы считаете ли себя «обезьяной природы»?

– Да, конечно, первым достоинством молодого художника является умение точно копировать то, что он видит, будь то голова молодой девушки или рука скелета, – неуверенно проговорил я. – Овладев этой способностью, можно в конце концов точно скопировать и то, что создало воображение художника, если, конечно, душа подскажет ему удачный сюжет.

– А ваша душа что подсказывает вам? – поинтересовался отец Филиппо.

Я замялся. Рассказывал ли ему Серджио о моих намерениях? Во время наших с ним бесед мы взахлеб делились своими честолюбивыми планами. И я говорил о желании изобразить древнейшую пору Рима, причем на фоне величавых античных сооружений должны быть запечатлены величайшие из людей, прославившие сей город, от Энея и Рема до Юлия Цезаря и Марка Аврелия. Но мне показалось не вполне уместно прославление языческих героев в этом храме католического благочестия, в присутствии почтенного прелата, и я пробормотал что-то вроде:

– Мне бы хотелось изобразить собрание людей мудрых и многоопытных, причем это будут не вымышленные, а действительно существовавшие мужи, однако жившие в самые разные эпохи.

– Понимаю, – серьезно взглянул на меня Филиппо, и видно было, что он действительно понял мой замысел. – Некогда один богатый старик по имени Джованни Франческо Лодовико заказал Корреджо картину, изображающую святейшую Мадонну со Спасителем на руках. Он захотел, чтобы вокруг трона Марии стояли все три его, заказчика, святых покровителя: святой Иоанн Креститель, святой Франциск и святой Людовик, король Франции. Меня всегда разбирало любопытство: о чем могут разговаривать эти лица, которых в действительной жизни разделяло столько веков? То есть вам, когда вы станете обдумывать свое будущее полотно, надобно подумать об идее, которая объединит всех ваших персонажей, чтобы сразу было видно: эти люди, жившие средь разных эпох, не случайной волей собраны на картине, а неким вышним произволением, давшим знак художнику… Что вы так смотрите на меня, сын мой? – Отец Филиппо слегка усмехнулся. – Я что-то сказал не так?

Я только и мог, что покачал головой, пораженный тем, как ухитрился этот человек, знакомый мне какой-нибудь час, столь точно угадать мои мысли. Но странная немота сковала меня, я стеснялся выразить свое восхищение и только нервически кивал.

– Наверное, это будет напоминать колоду для игры в тарокк[11], – пришел мне на помощь Серджио, решив шуткою снять опутавшую меня застенчивость. – Не так ли, отец мой?

Назад Дальше