Виктория Израилевна Беломлинская «КОГДА ВАКХАНКИ БЕЗУМНЫ…»
Я выросла в полуинтеллигентной семье, пуританской и ханжеской, где мать больше всего гордилась тем, что её дети «глупых вопросов не задают». В конце концов, мы — дети, и сами стали считать чуть ли не главным своим достоинством способность не задавать ся «глупыми вопросами», и уже подсознательно отметали из общего хаоса получаемых знаний, среди прочитанного, из возможных откровений со сверстниками, всё плотское, всё, что приоткрыло бы заве су над тайной взаимоотношения полов и продолжения рода. Таким об разом, до самого десятого класса, я прожила в абсолютном неведении.
Но незадолго до выпускных экзаменов в школе произошло одно событие, благодаря которому, моя неосведомлённость обнаружилась перед подругами, и они не замедлили просветить меня. И тут же до моего сведения было доведено, что, хотя всё «это» и ужасная гадость, но муж чине «это» необходимо, без «этого» ему мучительно, и, если любишь и веришь в его любовь, ради него пойдёшь на всё, до конца. Моё воспалённое сознание как–то отмело мудрейшие рассуждения главной классной кумушки о том, что тут, конечно, самое важнее заручиться сначала всеми доказательствами любви «до гроба» — то есть, получить предложение руки и сердца, и даже зарегистрировать брак, а уж потом отдавать себя во власть необходимости, но впитало идею жертвенности; с каждым днём, переваривая полученные знания, я оказывалась всё лучше и лучше подготовленной для любви бескорыстной, цельной, без утайки.
Мне хочется опустить разные подробности — в сущности, они не имеют большего значения, достаточно и того, что любовь пришла.
Не буду называть её первой, как не скажу: «моя пятая любовь». Важно только те, что парень был старше меня: мне едва исполнилось семнадцать, ему же шел двадцать первый год, и он был студентом Академии Художеств. Любовь накатила бешеным, несусветным, как земле трясение, неотвратимым образом. Нас непрерывно трясло, земля уходила из–под ног, ломило суставы, и лица наши были неприличны — со стыдом и отвращением шарахались от нас прохожие. Прощаясь, мы не могли проститься; среди мутно текущего людского потока целовались до страшной слабости, когда только путаницей рук, слиянием губ кое–как удерживали друг друга на ногах…
Под злобное шипение, под завистливую брань, отжившего своё прохожего, разбегались, но пяти шагов было много — одновременно обернувшись, летели через пропасть в пять шагов, спасая, нестерпимо жалея друг друга.
Нам выло тяжело, особенно тяжело было ему. Так мне тогда казалось. Я была блокадная девочка: вероятно, пережитая дистрофия оста вила свой след, во всяком случае, я действительно не испытывала во всей полноте той чисто физиологической потребности, которой откровенно томился мой парень. Но если страдал он, не могла не страдать и я. Я страдала за него и ещё от страха, что он не выдержит и бросит меня. И в самом деле, скоро он заговорил о том, что нам надо расстаться. Чуть заикаясь, что делало его речь мягкой, влагающейся в душу, он объяснил мне, что так он больше не может, а по–другому нельзя, потому что я ещё ребенок. Он не хочет, не имеет права, не должен жениться — это невообразимо и страшно, но не быть же ему подлецом, а так вот больше нельзя — измотан, измучен, болен… И в ужа се перед потерей, я уверяла его — на мне не обязательно жениться, но он не хотел, не мог он считал, что совершит подлость.
И вот однажды мы ехали в полупустом троллейбусе, и состояние у нас было такое, какое должно быть, настигает наркоманов на исходе действия принятой дозы наркотика, когда уже подступила смертельная вялость, окутывает, сковывает безразличие — ещё секунда и только новая доза продлит жизнь, принесёт спасенье…
Я боялась этих минут, я уже знала, что в них случается. И в самом деле, тягуче, с внезапными, непредвиденными паузами он заговорил, и смысл его слов снова сводился к тому, что нам нужно рас статься. Я молчала.
Мы вышли ив автобуса и шли по направлению моего дома. От угла Пестеля до ворот дома на Моховой не белее двух минут ходьбы, да же если идти заплетающимися ногами, но я точно помню, что именно на этом коротком отрезке пути со мной произошло нечто: в голове вдруг прояснилось, возникла отчётливая идея, подхватило меня истин нее вдохновение и понесло на крепких крыльях, обещая полную безопасность — я не боялась сорваться, грохнуться вниз с высоты своего вымысла, оказаться уличённой. Подсознательный расчёт помогал выбрать убедительные подробности, те, в которых, при самом малом житейском опыте, я могла ориентироваться без всякого страха. Я достоверно приземляла все, что могло бы обнаружить изначальную высокую идею — чутьё подсказало, что только пошлая банальность не оставит в его душе сомнений, ибо всё исключительное насторожит и приведёт к расспросам, к выяснению разных частностей, и я запутаюсь.
Поэтому история выглядела так: я с подругой, опытней и бывалей, однажды пошла в Дом Офицеров на танцы. После танцев мы оказались в гостях у лейтенанта — я, подруга, хозяин дома и его товарищ. Меня напоили и лишили невинности. Не знаю как, что это — ничего не помню, я была совсем пьяна, но знаю, что это случилось. Мне понадобилось раскаяние лейтенантика, я наградила его сентиментальней душой, заставила даже рыдать над хрупкий своей девственностью, приправила историю о постигшем меня, отчаянием и отвращением, и за кончила на том, что, покинув место своего падения, никогда больше не воз вращалась туда, саму память о случившемся отринула, но вот говорю, за тем только, чтоб знал и не мучился…
Вероятно, от того, что всё было ложью, я не сумела предположить, что она причинит боль. Это могло бы выдать меня, но вместе с тем и навести на мысль об испорченности. Однако в ту ми нуту ему было не психоанализа. Мы уже прошли долгие дворы моего дома и теперь нестерпимое нечто, извечное, мужское, заполняло со бой убожество парадняка, вытесняя запахи кошачьей мочи и подвальной плесени. Сначала волнами расплескалась злоба, потом поплыли потоки тоски, и вдруг, его изголодавшееся, оскорблённое нутро освободи лось, дорвалось, и уже ничто, казалось, не могло удержать его на границе сладкой муки и мучительней слабости. С неожиданным для самой себя, холодным любопытством, наблюдала я обрушившийся на меня эффект вранья. Должно быть, эта отстраненность и помогла ему взять себя в руки и не совершить чего–то следующего прямо тут же, немедленно, но уже во всей необратимой завершенности наших отношений не могло быть сомнений. Отправляясь на свидание на следующий день я собиралась с тщательностью бывалой шлюхи. В нашей коммуналке не было ванны, и процесс мытья в самой своей дробности содержал что–то непристойное. Я вдруг почувствовала это, это, мне показалось, что сейчас это заметят все, и постепенно в душе начал нарастать страх, которому, в конце концов, сужено было превратится в ужас всепоглощающий.
Мы подымалась по винтовой лестнице туда, где в Академии Художеств расположен архитектурный факультет, и где находилась дипломная мастерская его товарища, ключом от которой на сей раз владел он, то есть владели мы — он и я. Но обреченный голый человек на пути к операционному столу, под стыд и нож, должен испытывать тот самый ужас, что наконец окончательно овладел мной и поглотил остатки решимости. Ватные ноги совсем перестали слушаться и, кое- как подпирая себя перилами, я остановилась, обернулась и созналась в своём вранье.
Если бы я хотела сочинить некую общую историю, историю про всех и для всех, я непременно опустила бы одну деталь, как–нибудь эдак повернула русло рассказа, дабы миновать некое абсолютно при родное препятствие на пути, но в том–то и дело, что я говорю о се бе и полагаю, что с другим человеком случилась бы другая история, а эта только со мной могла произойти, и для одной моей жизни иметь значение. Дело в том, что там, наверху, в темной дипломной мастерской, уставленной столами и досками, на жестком кожаном топчане, какие обычно, только под простынями, стоят в больничных процедур ных, оказалось, что я не девица. В самом, что ни на есть, природном смысле этого слова, и не была ею от рождения.
Вниз по той лестнице, конечно, нельзя уже было сойти такой, ка кой поднималась, но ставшие вдруг трогательно нежными, бережными, ласки его понемногу отогнали ужас, страх ужился с решимостью, женское кокетливое чувство загордилось кружавчиками на подоле рубашки и помогло оказаться на топчане, лопатками ощутить пыточный холод казенной кожи. И сквозь неудобство, стеснённость, тяжесть, вдруг понесло говорить, говорить, говорить — невесть что, ни к чему не от носящееся, что–то вроде детских стишков: «Прошу вас, не надо съезжать по перилам…» — и наконец все кончилось…
И тут вместо чего–то затаённо–ожидаемого он сказал:
— Зачем ты обманула меня?
— Понимаешь — начала было я, но он перебил:
— Нет, не тогда, нет. Зачем ты врала сейчас? Ты же не девушка, тебе даже больно не было…
— Было…
— Не ври. Это совсем другое…
— Что ты говори?! А это что же?
— Это так и должно быть… Так всегда… Но ты не была девушкой…
Почему–то нельзя было зажечь свет даже на секунду, но у меня и не возникло тогда желания проверить, правду он говорит или нет.
Одна секунда, и мне со всей необратимостью представилось, что отпереться невозможно: ничто не противоречило глупой выдумке, и даже право быть совершенно неопытной, несведущей, оставалось за девочкой, потерявшей невинность, пьяной до бесчувствия. Но что произошло на самом деле, что всё это может означать — было так непонятно, необъяснимо, что не оставляло возможности строить иных предположений, кроме одного:
— Ты — сказала я новым, незнакомым самой себе голосом, взрослым и жёстким — ты испугался, что я женю тебя? Заботишься об отступлении? Не надо. Не пригодится…
Тогда от его резкого движения упала на пол гитара и на всю жизнь запомнился утробный стон ударившихся обо что–то струн…
Через несколько лет я вышла замуж за человека, который знал обо мне всё, и всё, что знал — было правдой. Навсегда ложь претила, вымысел угрожал расплатой, и всё–таки очень скоро я начала изменять мужу, обнаружив лазейку между правдой и враньём. Между правдой и враньём лежали недомолвки, недосказанности и даже просто молчание.
Иногда, правда, я пробалтывалась. Так однажды, разглядывая Себя голую в зеркало, я сокрушенно обратила его внимание на оставшийся после операции шрам — вовсе не справа, как у всех, кому вы резали аппендикс, а слева — уродливый и к тому же вызывающий постоянное любопытство…
— Надо сделать пластическую операцию — заявила я, и муж тотчас же возразил — дескать, он не видит ничего страшного в этой штопочке…
— Ну ты вообще, ничего не видишь — сказала я раздражённо, — а другие видят…
— Другие?… — задумчиво протянул он — Кто же другие?…
— Ну, хотя бы на пляже, летом, ну, если я хочу открытый купальник — я спохватилась и затараторила, и слова мои отлетали так, буд то я быстро–быстро продираюсь сквозь кусты, беспорядочно развожу руками ветки, а они отлетает и хлещут по лицу того, кто стоит там, за кустами…
Но так или иначе, мы жили вполне дружно, и я крутила меж тем роман. Постепенно он стал похож на любимую, но заигранную пластинку. Уже слышался скрип и скрежет, я чувствовала, что вот–вот на ступит конец. Возлюбленный мой всё чаще исчезал, командировки в Москву становились неправдоподобно долгими, и как–то однажды, не выдержав неопределённости, я позвонила ему на работу и тут же услышала застигнутый явно врасплох голос. Самолюбие моё тотчас же тёркой сильно скребануло по сердцу, и я сказала:
— По–моему, нам пора произвести раздел имущества, друг мой, — имея ввиду, что нам только и остаётся, что вернуть друг другу какие–то книги.
Мы договорились встретиться завтра в четыре у Октябрьской гостиницы со стороны стоянки машин. У него была машина, и он часто поджидал меня в этом месте.
Я повесила трубку, и тут же с убийственной ясностью, мне пред ставилось, как завтра мы обменяемся книгами и — всё. И нам нечего будет сказать друг другу. И ничего не останется, как выйти из машины, хлопнуть дверцей, и ещё раньше, чем он тронется с места, смешаться с толпой. И уже зародыш страха шевелился под ложечкой и тол кал ребра — страха перед бабьей жалостью: ведь рванусь же обратно, повисну, начну вымаливать…
Я пыталась убедить себя, что и для меня всё давно кончилось, что не об чём жалеть и вымаливать нечего, но с ишачьим упрямством карабкалось по душе отчаяние. Оно не успело достигнуть вершин, как раздался звонок. Хорошо знакомый, вязкий как мухобойная липучка голос, приветствовал меня, и склеился от удивления в ответ на мои неестественно бодрые возгласы:
— Ты соскучился! Ты хочешь меня видеть?! — орала я в трубку Завтра, ты слышишь, завтра мы можем встретиться! — и я назначила ему свидание на четверть пятого. — Только без опозданий, прошу тебя! — около гостиницы «Октябрьская» со стороны стоянки машин.
Что за работу проделал вздорный женский умишка в несколько секунд?! Это всё равно, как если бы за волосы вытащить утопающего, откачать, тут же переодеть н вмиг перенеся на ипподром, заставить делать ставки…
Во всяком случае, идея была такова: в четыре я оказываюсь в машине теперь уже бывшего возлюбленного, а через пятнадцать минут на его глазах пересаживаюсь в другую, за рулём которой великолепный супермен — внешне супермен, а то, что на самом деле — слюнтяй, неврастеник, язвенник и комплексант — это уж, простите, моё личное дело — встретит меня тем застарелым поцелуем в щечку, которым уже давно смазывал свою успевшую прочерстветь страсть.
— Извини — сказала я едва поздоровавшись, — у меня пятнадцать минут, так что вот… — и протянула ему сборничек рассказов Маламута.
— Ничего, я тоже тороплюсь — и любимый мой, открыв бардачок, достал оттуда «Защиту Лужина».
Когда–то не было времени, достаточного для нас — всегда–всегда что–то оставалось недоговоренным. Теперь в эти пятнадцать минут мы могли бы, кажется, свободно уложить все хвостики наших свиданий: все недочитанные стихи, недосказанные анекдоты, сплетни, которые не успели вместе досмаковать, споры, вдруг прерванные на полуслове последней лаской… Но не было в том нужды, Перед нами на башне Московского вокзала стрелка часов шла с неспешностью похоронщика, а мы обменивались пустячными фразами, точно как один прохожий спрашивает у другого:
— У вас не найдётся двухкопеечной?
— Сейчас посмотрю. Вам повезло…
— Спасибо. Вот пожалуйста…
— Пустяки, не за что…
Но уже и двадцать минут прошло, и следующие минуты уже заполненные нетерпением, полетели с невероятней быстротой. Нельзя больше оставаться в машине, а того, другого все нет и нет. И пришла тоска, я ничего не могла поделать с собой, не сумела сделать того последнего вида, на который надеялась.
— Звони — с восхитительной снисходительностью подарил он мне на прощанье.
— Да, нет уж, не буду — без всякой игры, грубо и плоско бросила я и хлопнула дверцей.
Мне исполнилось в этот миг сто пятьдесят лет. Не стало ни осанки, ни походки. Сутулая, поволокла я ноги куда глаза глядят, и не сразу сообразила, что они глядят как раз на выплывшего из–за угла, озабоченно озирающегося по сторонам, моего «спасителя». Он увидел меня, обрадовался было, но тут же между нами началось что–то вроде скандала: оказывается, он ждал меня за углом уже целых полчаса, и никак теперь не мог взять в ум, если я тоже давно здесь, по- чему не заглянула за угол, и вообще, с чего я взяла, что машины мож но ставить только там и нельзя тут?1..
И всё–таки такая это была минута в моей жизни, что при всей теперешней ненужности этой встречи, я обрадовалась ей. Живой чело век оказался рядом, мне даже пришла сумасшедшая мысль в голову, что может быть, взять вот и рассказать ему о своей беде, всё–все с самого начала, о том, как было счастливо, как все было, как горько терять, но еще страшней предчувствовать, еще страшней, когда утекает, тонкими струйками просачивается всё до капельки — до пустых рук…
И от того, что мой сатанинский план провалился, я восприняла его просто, как случайно встреченного в толпе знакомого и ощутила искреннее расположение к нему…но вопрос: «Так куда же мы едем?» — заданный барственным тоном — видно, он уже чувствовал себя хозяином положения — вызвал у меня раздражение.
— Не знаю. Никуда. — сказала я, сделав вид, что мне непонятен его подтекст. Впрочем, я и в самом деле не считала, что, назначив свидание, непременно должна была приготовить место, где–бы оно протекало.
— По–моему, ты мог бы для начала поухаживать за мной…
— Солнышко, ты прямо, как домработница, которую отпустили на гулянку… Ладно, поехали…
Я проглотила плюху. Она была вполне заслуженной, Да я и не могла в ту минуту реагировать быстро и точно. Где–то внутри подымался скандал между мной и мной. Я пыталась не вслушиваться.
— Надо заправиться, — сказал он, и причалил к бензоколонке.
Заправиться–то, мы заправились, а вот тронуться с места уже не удалось.
— А, чёрт! Это аккумулятор! Толкнуть бы… в голосе его появилась противная заискивающая нотка.
«Да, — подумала я — только этого ещё не хватало! Хрена лысого я буду толкать твой машину» — и, выйдя, с демонстративной безучастностью встала в сторонке.
Он побегал, посуетился, неестественно простецки назвал кого то не то парнем, не то хлопцем — в общем, толкнули, и она завелась.
Но только мы выехали на шоссе, как в голове его родилась идея и, пожалуй, она стоила моей: