Когда вакханки безумны - Беломлинская Виктория Израилевна 3 стр.


Затем я написала: «вы — перекрашенный блондин!.. Есть телефон, но счастья нет. Или шатен? Или брюнет? Припоминаю еле–еле под монументом Руставели…»

Не знаю смог бы он понять, куда ему следует звонить, но мне хотелось дать ему знать, что не сержусь, а если и сержусь, то толь ко чуть–чуть и готова шутить. И ещё мне хотелось сказать ему, что я люблю его, но этого совсем не надо пугаться — вот ведь какой у меня лёгкий, весёлый характер…

Я опустила записку в его почтовый ящик и тут же подумала, что он может не заглянуть в него. Поднялась и вновь, облаянная бдительной собачонкой, торопливо сунула в дверную скважину пустой листик из блокнота, Из комитета по печати я прямым сообщением на такси вновь при была к его подъезду. Свидание со старым знакомым не состоялось не потому, что не успела — успела бы великолепно, но и в шесть, и в половине седьмого, я даже не вспомнила о том, что с кем–то, о чём то договаривалась. За это время тучка проделала тот же смертельный номер, на этот раз шмякнувшись об земля, разбилась вдребезги… На ступал вечер. Около восьми я позвонила нашим общим друзьям. Оказалось, что хозяйки нет, зато тесная мужская компашка просто изнемогает от отсутствия представительницы прекрасного пола?

" Как? Ты в Москве?! Вот это здорово!»

А я и без того не сомневалась в том, что его там нет. Этого не могло быть.

Водку уже не продавали, я ку пила бутылку коньяка и поймала такси.

Мне необходимо было выпить.

От первой же рюмки в притворной моей весёлости появилась капель ка натуральности, но дело не дошло до второй, как случилось нечто, от чего впору было расхохотаться или … — если угодно, разреветься;

— Ну и денёк сегодня, — сказали мне ребята — С утра пили у …

— Как?!

Нет, я не расхохоталась и не разревелась — я ничем не выдала себя. Что–то такое сказала пустячное, постороннее, а потом будто невзначай спросила:

— А где он живёт?

— Да на Малой Грузинской. Они ж там всей конторой шикарный кооператив отгрохали. Там и этот живёт, помнишь?..

Так. Только спокойно. Я целый день простояла у дома номер двадцать восемь, но только не на Малой, а на Большой Грузинской.

Я просто перепутала и теперь даже невозможно понять, как и почему это случилось.

— А у этого есть телефон?

— Ну у этого–то всё есть…

— Послушай, знаешь, мне хотелось бы повидать… А что если…

И в самом деле, сбегать из одного подъезда в другой — труд невелик, и, вообще, вся операция заняла не много времени. Через сколько–то минут я уже слышала его голос в трубке, а ещё через сколько–то он уже сидел рядом, и мы обнимались, делая вид, что просто так радует встреча, и к тому же так развязывает нас вино..

Вернее, сами для себя делали вид, что верим в незадачливость наших собутыльников. Нам хотелось уйти, но даже это мы не посмели сделать с дружеской откровенностью. Не потому, что боялись сплетен, нет… Но невозможно было открыто, небережно расплескивать тайное наше счастье…

— Мне нора — и я поднялась.

— Позволь мне проводить тебя…

Вместо того, что бы, прощаясь, глядеть в лица друзьям, я опустила глаза и тут же увидела, что–то, что я принимала за бескорыстную ласку хозяйского пуделька — было откровенной и подлой диверсией. Пока мы сидели за столом, мне казалось, что он лижет мою ногу, на самом же деле, он аккуратненько изгрыз кантик на левой туфле и уже принялся за правую… Висели нитки, обгрызенная туфля выглядела некрасиво, но меня это нисколько не огорчило, только напомнило — сон в руку.

Я ещё не знала, что будет дальше. Когда мы вышли на улицу, он сказал, что оставил у себя в квартире брата с женой, не, если они не ушли, он как–нибудь выпроводит их… С его стороны это была большая жертва, ибо в подобных семьях брат — это не просто брат, это член клана — клана, законы которого святы и нерушимы; иначе рухнут стены, отгораживающие клан от про чего мира, иначе проникнет внутрь его парша и порча… Молча, с благодарностью я приняла эту жертву.

Внешне дом его почти не отличался от того, в котором жилец четырнадцатой квартиры не сегодня — завтра извлечёт из почтового ящика записку, содержащую рифму и совершенно непонятный намёк. Но меня поразил подъезд. Огромный холл с мягкой мебелью: диван, кресла, на стенах цветы в кашпо, за письменным столов бабуль ка. Правда, когда мы вошли, она заворчала: «Ночь уже, а всё ходют, ходют, всё таскаются…» Но мы в лифт и прощай бабулька!..

У двери его квартиры мы услышали шум множества голосов, поверх которого плыла магнитофонная лента.

— Подожди — сказал он — Постой вот тут. Я посмотрю, что там делается…

И я осталась стоять в каком–то закоулке. Странный день — весь из стояния и ожидания…

— Оказывается пришло — полно гостей. Друзья мои и брата. Он их впустил и они…

Он был растерян.

— Послушай, пойдём к ним — мне показалось, что ему понадобилось какое–то лишнее усилие, чтобы сказать это, и я мотнула голо вой: — Нет, не пойду.

— Ладно, я их сейчас выставлю. Подожди здесь…

Странный день… И всё–таки я выпила, вернее, если бы я не выпила, я не ушла бы. Или ушла бы совсем. Не совсем я не сумела уйти.

Выйдя из дверей его подъезда — опять что–то пробурчала бабка я обогнула кусты, такие же душные, как а том доме, на Большей Грузинской, и остановилась в их тени. Сюда не падал свет лампочки. Я стояла и чувствовала как по всему телу расползается обида.

Почему–то, может быть потому, что пару раз хлопала дверь, и я замирала в ожидании, не ничего не происходило, мне вспомнилась кошмарная ночь в купе. Храпит, но все слышит, кроме своего храпа — одинокий человек, мне стало вдруг нестерпимо жаль его. Боль и жалость расползались по мне, но тут послышался шум голосов, по- том их пронесло мимо, и я поняла, что от него ушли гости.

Теперь он должен спуститься за мной. Но ведь он совсем не здесь меня оставил. Он, вообще, ни в чём не виноват, сейчас я вернусь, и все нелепое, скверное кончится. Выждав, когда голоса растворились в гулкой пустоте улицы, я вошла в подъезд. И тотчас же из–за стола выскочила бабка, и уже не ворчливо, себе под нос, а скандально–громко выкрикнула:

— Куда?! Ишь ты: взад–вперёд! Взад–вперед! Так и шляется!

Мне целый день что–то чудилось, я целый день что–то преодолевала, и в тем же порядке, минуя её выкрик, теперь спокойно пошла к лифту и нажала кнопку. Не лифт не успел спуститься, как бабка настигла меня:

— Не пущу! Нечего тут! А ну, катись отсюдова! — и она толкнула меня в грудь.

— Да вы что? Какое право?..

— Право тебе?! Ах ты блядь худая! Право тебе?! А я на что тут посажена? Чтоб такие аферистки проклятые таскались здесь?! А ну прочь, сучка драная!.. — в руке у неё была паркетина, и схватив меня за волосы, она со всей силой рванула мою голову вниз, а паркетиной начала бить по спине. В это время подошёл лифт, распахнулись его дверцы, и тогда я, всей пятерней проехавшись по чему–то корявому, в беспамятстве даже не соображая, что это её лицо, отпихиваясь, оставляя в бабкином кулаке пол–головы, ворвалась в лифт, и дверцы его тут же захлопнулись. Куда я ткнула пальцем? Я точно помнила, что нажала кнопку, возле которой увидела цифру четырнадцать. И вот передо мной дверь. Да я опять вижу ту же цифру, но это какая–то ерунда: почему нет ни звонка, ни ручки? Так не бывает, бред! Я стучу, стучу кулаком, потом ногой, потому что уже слышу шум поднимающегося лифта и смертельно боюсь — сейчас она основа начнет колотить меня!.. И точно: опять с паркетиной, только я стучу громко, а она теперь не кричит, а приглушенно шипит, на каждом слове, ударяя меня палкой по спине: «Ах ты, сука рваная, ты ж весь дом перебудишь, гадина!..» — и оттого, что она шипит, я не догадываюсь заорать во весь голос, позвать на помощь.

Или нет: мне ужасно стыдно, поэтому я не кричу, а только перестаю стучать и умоляю ее: «Отпустите меня! Я уйду, честное слово, я уйду!»

— Уйдешь?! Нет, сволочь, ты не уйдёшь! Я милицию вызвала! Ты теперь не уйдёшь! — говорит она, паркетиной загоняя меня в лифт.

И всё–таки, оказавшись в лифте, я отчётливо соображаю что поды маясь, начала кнопку четырнадцатого этажа, последнего, он говорил мне, что на последнем этаже них мастерская художников. Сколько их? Четырнадцать или больше? Я стучала, стало быть, в дверь четырнадцатой мастерской, Не теперь это совершенно не имеет значение. Больше для меня ничего не может иметь значения. В лифте она не бьет меня, но не прерывно материт, а когда выходим, со всей силы пихает, и я падаю в кресло. В это время стучат в дверь — она и в самом деде закрыла её. Отпирая, объясняет какой–то женщине и её муху, военному, что задержала аферистку — проститутку и ждёт милицию. Ещё шевельнулась надежда, и я поднялась навстречу, направляющимся к лифту людям:

— Помогите мне! Прошу вас!

Мужчина конечно не может: он с женой, ситуация неподходящая для спасения проституток. Но женщина задержала шаг:

— Помогите мне! Прошу вас!

Мужчина конечно не может: он с женой, ситуация неподходящая для спасения проституток. Но женщина задержала шаг:

— Что случилось?

— Я приехала… вы понимаете… — и тут мысль: не могу, не должна назвать того, к кому приехала, не имею права назвать номер квартиры. — Я из другого города… Я ошиблась номером …

— Врёт она! Врёт, подлая! Вот она и есть аферистка!.. — уже впуская двух милиционеров, уличает меня бабка.

В сущности, я обрадовалась им.

— Уведите меня отсюда!

— Увести–то, уведем. Только документики сначала предъявите…

В то время, как я протягивала паспорт, спустился лифт и из него вышел он. Слышал ли он что–нибудь прежде, или эта мертвенная бледность разлилась по его лицу, как только он увидел меня, чужих людей, милиционеров — не знаю, но страшно бело показалось его ли цо. Оно дрожало неоновым светом, среди разлитого вокруг густого охристого.

— Что с тобой? Где ты была?! Я три раза спускался вниз. Я искал тебя! Что это?! — и руки его, описав полукружие, недоуменно застыли в воздухе, а на белом лице ужас и жалость убивали друг друга.

И тогда у меня, наконец, началась истерика.

— Это ваша девушка? — говорил строгий милицейский басок — так и забирайте её. А то, что она тут бегает…

Меня действительно надо было забирать, даже не забирать, а собирать — распалась и повисла на нём, и ревела так, что не могла видеть, куда идём, и он говорил мне: Ну шагни, пожалуйста. шаг ни, здесь ступенька, слышишь?..»

Он гладил меня по избитой спине и судорожно шептал: «Бедная моя… предал тебя, бросил… это я виноват…» Сначала от его слов, от его жалости, ещё пуще ревелось, но постепенно дошла до сознания мука его души, и тогда я подняла голову и поспешила в словах: «Милый ты мой, что ты говоришь, ты не причем, это я, всё я, ты не причем. хороший мой…» — и мы всё гладили, всё утешали друг друга…

Но утром, когда я проснулась, было скверно и снаружи, и внутри… Я проснулась раньше его. Пошла в ванну. Я знала, что, если привести себя в порядок внешне, будет легче справиться с не порядком внутри. Теперь, когда я отмылась, подкрасилась, привела в божеский вид голову, вычистила плащ — видно, паркетина была вы брошена после ремонта, и на плаще остались полосы мела — теперь надо было только уговорить себя не вспоминать, не глядеть по сторонам, не думать, не поддаваться. И это непременно мне удалось бы, кабы не он. Вот, оказывается, где оно таилось — настоящее–то предательство. Он проснулся с единственным желанием немедленно умереть — только что бы вместе с ним умерли кошмары минувшей ночи…

И бесполезно было утешать его.

К тому же он спустился за газетами и вернулся в полном отчаянии:

— Ты же расцарапала ей лицо — простонал он — Вся твоя пятерня через всё лицо! Со всеми комментариями она демонстрирует его каждому проходящему мимо…

Он боялся, и природа его страха была проста и доступна.

Се всех сторон меня обступили приметы чужой жизни. И страшное одиночество накатило и смяло меня. Но тут он лёг. Он почувствовал дурноту, лоб его покрылся капельками холодного пота — ему стало худо с сердцем. Ну, во–первых, он пил накануне, во–вторых, ночь была бессонной, и, в-третьих, я видела, он не в состоянии преодолеть отвращение. Ни на одну секунду не сомневаюсь, что перед его глазами стояли мучительные картины — он видел двух дерущихся женщин и, од ной из них была я. Его отвращение имело прямое отношение ко мне, хотя никогда, ни за что он не признался бы в этом.

Я капала ему капли, открыла настежь балконную дверь, но тут же её пришлось закрыть, потому что в комнату ворвался громкоголосый рас сказ старухи о том, как пыталась она выловить проститутку, а та рвалась в четырнадцатую квартиру и дралась с ней. Лучше всего мне было бы уйти, но я боялась оставить его в таком состоянии. К тому же боялась и за себя. Боялась того, что начнется со мной, как только останусь одна. Ради одной себя, я бы не выбралась из этого кошмара.

И только чтоб отвлечь его, я стала говорить о том, о чём думала целое утре:

— Не понимаю, объясни мне, как в наших условиях, когда так не свободно жить, как могло интеллигентным, тоскующим по свободе людям — ведь этот кооператив, ваш кооператив, ведь здесь, по крайней мере, в каждой второй квартире слушают по вечерам приёмник и ахают, судят–рядят, в каждой второй квартире передают из рук в руки то «Континент», то «Архипелаг», и потом шёпотом, накрыв телефон по- душкой, обсуждают — как же могло прийти в голову этим людям добро вольно посадить у себя в подъезде цербера, сумасшедшую, могущую так страшно попрать самую последнюю из личных свобод? Консьержка!

Нет, это закордонное слове — там она и была бы консьержкой, не она бы, конечно, а просто женщина, отпирающая и закрывающая подъезд.

Но по эту сторону — это — вохровка. И ужас в том, что она приглашена самими заключенными постеречь их… Не понимаю, объясни мне…

В ответ на свою патетическую речь я услышала мирное похрапывание. Он уснул, и это было очень хорошо. И я позволила себе восхитительную бабью слабость, и легла рядом, обняв и уткнувшись в его плечо.

Мы проснулись часов в пять, одновременно и почти счастливые.

И очень голодные. Ещё утром я оказала, что сегодня же уеду, и те перь ждала, что он попросит меня остаться. Ну, если не сейчас, может быть, позднее, должен же попросить. Но, даже после того, что на этот раз принесло, казалось, полное и радостное освобождение — не то, что ночью: ночью мы спасали друг друга и не могли спасти — но даже после этого, он не предложил мне остаться. Мы решили пойти куда–нибудь пообедать, потом к моей приятельнице за вещами и на вокзал…

Я уже была совершенно готова к выходу, а он всё мешкал: открывал балконную дверь, перегнувшись через перила заглядывал на происходящую у подъезда жизнь. Вслушивался. А там как раз разворачивалась баталия между стражем ночным и её мужем. Как я поняла, ему надлежало сменить её на день, но он нашёл припрятанную бутылку водки, напился, и теперь жажда опохмелиться повлекла его к благоверной, с единственной целью — выпросить трёшку.

— Нажрался, прохиндей! — кричала она ему — Нажрался!.. — и дальше шло всё, чего я вдоволь наслушалась ночью.

Он закрыл балконную дверь и сказал:

— Не представляя, как мы пройдём мимо. Она узнает тебя и ус троит скандал…

— Не ходи со мной, Я одна пойду.

— Нет это невозможно…

— Не выходи одновременно. Выйду я, а потом ты…

… Да?.. А как же ты выйдешь?..

— Ногами. Выйду и всё.

Я и в самом деле не боялась, почти до самого низа не боялась, но из лифта было очень страшно выходить. И всё–таки, так должно было случиться: куда–то она отошла как раз в тот момент, когда я пересекала холл и, наконец, уходила от этого дома — подальше, на другую сторону Малой Грузинской. Даже если бы я хотела не оглядываясь, идти и идти вперёд, он догнал бы меня. Но я и не собиралась так вот гордо исчезнуть.

Мне ещё предстояло услышать на вокзале, в минуту прощания, что я инфернальная женщина…

Я вернулась домой и научилась водить автомобиль. Мы купили его в комиссионке, он был стар, он давно уже мечтал умереть своей смертью. Не теперь судьба его оказалась крепко связанной с моей.

И мы помогали друг другу, как могли: он отвозил меня на бульвар Профсоюзов в косметический кабинет, я же пригоняла его на станцию техобслуживания. Таким образом, мы продлевали своё существование и ухитрялись внешне выглядеть вполне прилично…

Где–то, на полдороге между тем и тем, нам повстречался холёный, лощёный мужчина лет тридцати пяти на новенькой, сверкающей молдингами «тройке». В моторе его машины заключалось восемьдесят лошадиных сил, из него самого выпирало все сто. У него были оловянные глаза, не когда он уставился на меня, в них вдруг зажёгся и задрожал нестерпимый огонь, и меня обдало жаром. Это было так неожиданно, так давно забылось, но дело даже не в этом — просто, у меня–то уже не было сил вести любовную игру: их оставалось ровне столько, чтобы или бежать без оглядки, или сдаться тут же, без по- пыток к сопротивлению. И для того и для другого не нужно знать кто он и что он, достаточно почувствовать: я желанна.

Я сдалась — стареющие женщины чаще всего так и поступает.

— Лапа, ты тоже хочешь меня, лапа? — я догадалась, что этой «лапой» он наверное называет всех женщин подряд, но но тут же постаралась не думать дальше…

Мы договорились встретиться того же дня вечером. Он показал мне на Приморском шоссе, скрытую за придорожными кустами маленькую стоянку:

— Так ровно в девять, лапа, без опозданий, мы договорились, лапа?

Договорились.

Я пришла домой неправдоподобно энергичной и бодрой. За то время, что оставалось до встречи, вылизала квартиру, содрала с окон, выстирала, накрахмалила, выгладила и повесила занавески, сварила первое, второе, третье… Нет, я не собиралась приводить его домой, в том и нужды не было: у меня хранился ключ от пустой квартиры приятельницы, уехавшей на юг и просившей меня поливать её цветочки; но давно забытый восторг перед жизнью распирал и подгонял меня — всё ладилось легко и быстро. Я привела в порядок себя: пятки стали разовыми и сверкающими как щёки младенца; вдохновенно, продумав каждую деталь, создала свой туалет и напоследок, уже в пальто, коснулась тех самых французских духов, последняя капля которых суеверно береглась на дне флакончика нежным, неповторимым ароматом напоминая о чём–то, похожем на счастье…

Назад Дальше