Еще минуты три, пока они были видны, я со странным спазмом в груди, с окаменевшими плечами и мгновенно онемевшим затылком наблюдала этот победоносный проход по брусчатке мостовой. Потом они скрылись, а марш все продолжал потряхивать занавески, пока не растворился в нежно-рассеянной итальянской песне...
Ничего, сказала я себе, это ничего... Все подростки во всех странах непереносимы...
Я вспомнила похожую группу юношей в прошлогодней полуночной электричке, по пути из Бонна в Кельн. Они ввалились на одной из остановок – на полуфразе оглушительного марша, в мокрых от дождя куртках, в одинаковых вязаных шапочках и в одинаковых шарфах, замотанных вокруг шей. С первого взгляда на них было ясно, что это болельщики выигравшей только что футбольной команды. Группу возглавлял мужчина лет сорока пяти, не умолкавший ни на минуту: поскольку часть ребят взбежала и уселась на втором этаже вагона, он немедленно организовал бурное соревнование – кто кого перепоет. Через считаные минуты вагон электрички превратился во вместилище пытки, в звуковую душегубку: встав на площадке между этажами, так, чтобы видеть и ту и другую группу подопечных, дядька, сдвинув со вспотевшего лба вязаную красно-желтую шапочку, дирижировал маршеобразным гимном – как я догадалась, фанатов данной футбольной команды.
Группа нижних выкрикивала рубленый ритм куплета и сразу, стараясь перепеть товарищей, этот куплет повторяли наверху. Тогда задетые за живое нижние напрягали связки и выдавали оглушительный второй куплет. Верхние отвечали куда более громким ором. Побагровев, нижние выдавали совсем уж неслыханным ревом следующий куплет под азартным управлением пучеглазого идиота... В ответ верхние... Словом, на третьем куплете пассажиры стали подниматься и переходить в другие вагоны... Я же не могла этого сделать: минут через двадцать меня должны были встретить в Кельне именно у этого вагона.
Обмотав голову шарфом, я подняла воротник куртки... а на восьмом куплете бесконечного марша просто зажала ладонями уши... Ничего, повторяла я себе в отчаянии, ничего, все футбольные болельщики во всем мире непереносимы...
* * *А вообще мне нравятся немецкие уютные поезда: бесшумно разлетающиеся перед тобой двери, всегда исправные кнопки и рычажки, зеркала, ковровые дорожки, чистота клозетов... Нравится холодноватая учтивость пассажиров... В своих многолетних поездках по Германии я намотала столько сотен километров, перевидала столько лиц всех возрастов, напридумывала столько биографий и даже выслушала несколько душевных историй от словоохотливых попутчиков, не представляющих, что человек может совсем не понимать немецкого. И до известной степени они правы: идиш, на котором говорили дома мои бабушка с дедом, плюс школьный немецкий, казалось бы, выброшенный из памяти за ненадобностью, в сумме дают интуитивное, беглое ощупывание произнесенной фразы, понимание общего смысла речи собеседника.
На этот раз моими попутчиками в купе оказались двое молодых людей, по-видимому, студенты. Вначале я даже приняла их за брата и сестру, так они были похожи – оба высокие, тонкие, с вьющимися рыжеватыми волосами, оба веснушчатые. Усевшись в креслах друг против друга, они сразу достали папки с листами – позже, искоса бросив на рукописи взгляд (не могу обойти вездесущим писательским взглядом ни одну пачку бумаги в чьих бы то ни было руках), я по готическим шрифтам определила, что это копии со средневековых манускриптов. Судя по всему, ребята готовили курсовую. И всю дорогу, с разложенными на коленях бумагами, они негромко переговаривались, что-то уточняя, сверяясь и подправляя карандашом на листах. Всю дорогу, отвернувшись к окну, чтобы не смущать их, я видела в темном стекле, как несколько раз он брал ее руку, с зажатым в ней карандашом, и подносил к своим губам, и говорил что-то мягким голосом, с этими, дивно скользящими «лихь» и «дихь» на лисьих хвостах гибких рокочущих фраз... Ну вот какие они милые, думала я, они же ни в чем, ни в чем не виноваты...
Мне было уютно, тепло, мне хорошо было с ними, я с редким умиротворением вслушивалась в немецкий и... и ни разу не оглянулась...
* * *В маленький туристический городок на Рейне, на родину «рислинга» и вообще в центр рейнского виноделия, нас с Мариной Москвиной вывезли, вытянув из толчеи Франкфуртской книжной ярмарки, мои приятели Алла и Дима, экскурсоводы, люди в русской Германии известные.
Замечательно везло мне в той поездке на погоду! Дни один за другим выкатывались как орехи – золотисто-багряные, сухие, полные звуков и запахов. В том году особенно нарядно цвела герань, свешивалась целыми кустами с длинных балконов, с подоконников; в палисадниках выглядывала цветными колпачками петунья, и хозяйки кое-где уже высадили бледно-сиреневые и рыжие суховатые пучки вереска «эрика».
Оставив машину на одной из улочек, мы побрели вверх, по направлению к площади, мимо кукольных фахверковых домиков в объятиях зеленого и багряного плюща, мимо серой каменной башни, на верхней площадке которой бронзово поблескивала виноградная гроздь колокольчиков, мимо бесконечных туристических магазинов и лавок, мимо бочек с молодым вином, которым угощали туристов.
Алла и Дима, наши гиды, по пути рассказывали всякие милые исторические байки, подробно объясняли разницу между традиционной черепицей и сланцевым шифером крыш...
– В народе черепицы называют Віеberschwanz, – говорил Дима, – так что можно сказать, что немцы кроют крыши бобровыми хвостами... А в альпийских городках еще стоят очень старые дома, крытые желтопесчаным золенхофенским сланцем с реки Альтмюльталь...
К сожалению, подобные важные сведения немедленно и даже свирепо выбрасывает моя память, как вышибала в баре вышвыривает за дверь случайно забредшего выпивоху. Причем, как и тот вышибала, моя память полагается только на собственное мнение и какие-то свои резоны. В результате, где бы я ни побывала, со мной навсегда остается лишь это: ящероподобные крыши, вздыбленные сизо-черным сланцем, бочки с вином, ярко-красная и бело-розовая герань, и лица, лица, лица... например, лицо моей Марины, с которой мы встретились во Франкфурте после очередной разлуки.
Погуляв, мы выбрали столик в одном из кафе на маленькой веселой площади, словно бы выстроенной в каком-нибудь своем тринадцатом столетии именно в предвидении этих будущих туристических толп, уселись, заказали луковый пирог с чаем.
Напротив кафе, на другой стороне улицы, трудился шарманщик. Краснолицый, плотный, с седой шкиперской бородкой, в картузе и с красной косынкой на шее, он то и дело обращался любовно укоризненным тоном к кому-то, кто сидел у него под ногами. Я выглянула из окна: он разговаривал с белой болонкой, вокруг шеи которой вместо поводка была повязана точно такая же, как у него, красная косынка.
Мы ожидали, когда принесут заказ, и поглядывали на улицу. Шарманка играла и веселые разухабистые, и щемящие мелодии, вальсы, фокстроты, какие-то бравурные марши... Старик налегал на ручку, затем вздымал ее, и это движение придавало мелодиям нечто волнообразное, неуловимо корабельное. Время от времени он оставлял шарманку – это собака поднималась на задние лапы, требуя ласки, и он склонялся к ней или вовсе опускался на корточки и трепал псину по спине, упирался лбом в ее покатый шерстистый лоб, что-то приговаривая.
Когда шарманка умолкала, псина забегала в кафе и сновала меж столиками, приглашая посетителей угостить собачку чем бог послал. Мы, конечно, угостили...
Время от времени туристы, чаще японские, подходили к шарманщику и просили покрутить ручку. Он принимал в широкую красную ладонь монетку и с улыбкой уступал свое место.
Странно много вокруг было инвалидов в колясках.
– Здесь недалеко, в горах, есть потрясающий санаторий, – пояснила Алла, – всемирно известный, опорно-двигательный... Люди со всех стран съезжаются... Недешево, конечно, но эффект потрясающий... Я там тоже однажды проходила курс массажа. Все началось с жуткого остеохондроза...
– Погодите, – сказала Марина, поднимаясь, – я сейчас...
И дальше в открытую дверь и в окно кафе мы наблюдали, как она подбежала к старику, что-то сказала, и он уступил ей шарманку. Правой рукой наяривая мелодию, левой она приобняла шарманщика за плечи, они улыбались, и в этом полуобъятии, оба – голубоглазые блондины, оба румяные, с ровными белыми улыбками – казались родственниками, а уж Марина, счастливица, и впрямь всех ощущает родней...
Я сидела за столиком, смотрела на них в окно и тщетно пыталась совладать с внезапным, как удар, – как всегда ожидаемый, и все-таки, неожиданный приступ эпилепсии, – накатившим горьким чувством добровольной отверженности, извечной отстраненности, – в который раз ощутила этот горб, не дающий разогнуться, эту память, которую отшибить невозможно, ибо она не в голове даже, а в токе крови, в тоннах прокачиваемой моим сердцем крови...
– Погодите, – сказала Марина, поднимаясь, – я сейчас...
И дальше в открытую дверь и в окно кафе мы наблюдали, как она подбежала к старику, что-то сказала, и он уступил ей шарманку. Правой рукой наяривая мелодию, левой она приобняла шарманщика за плечи, они улыбались, и в этом полуобъятии, оба – голубоглазые блондины, оба румяные, с ровными белыми улыбками – казались родственниками, а уж Марина, счастливица, и впрямь всех ощущает родней...
Я сидела за столиком, смотрела на них в окно и тщетно пыталась совладать с внезапным, как удар, – как всегда ожидаемый, и все-таки, неожиданный приступ эпилепсии, – накатившим горьким чувством добровольной отверженности, извечной отстраненности, – в который раз ощутила этот горб, не дающий разогнуться, эту память, которую отшибить невозможно, ибо она не в голове даже, а в токе крови, в тоннах прокачиваемой моим сердцем крови...
Наконец расплатились и вышли. Шарманщик заиграл какую-то жеманно-приседающую мелодию, будто открывал новую главу, предварял новый рассказ, распахивал новую картинку.
И эта новая картинка возникла в конце улицы. К нам, покачиваясь и наклоняя стан, приближалась высокая пожилая брюнетка в диковинном платье из зеленого атласа, в облегающем лифе, пышной юбке, присборенной по низу двумя большими бантами.
Пританцовывая, слегка как бы вальсируя, эта фигура все приближалась, и в какой-то момент стало ясно, что это – пожилой коксинель, в каштановом завитом парике, в туфлях на каблуках, с крупными зелеными бусами на морщинистой короткой шее. Руки – жилистые, с жесткими мужскими локтями и сильными грубыми кистями – были хоть и украшены браслетами, а может быть, именно поэтому, нехороши и жалки...
Вытаращив глаза, мы с Мариной глядели на это чучело.
– А, – сказала Алла, – ну, это непременный персонаж всех местных празднеств. Роберта. Давненько я его... ее... не встречала, думала уже, что-то случилось. Но вот, оказывается, ничего... здоров... ва...
За коксинелем бежала пестрая кошка, с изумительно плотной блестящей шерстью, разузоренной природой так, как только вязальщицы ковров умеют сочинить вензеля и кренделя на ворсистой глади... Кроткая ее глазастая морда была поделена на рыжую и черную половины точной вертикальной полосой... Она бежала за странным своим хозяи... хозяйкой, не отставая ни на шаг...
Существо подошло к большой компании девушек за столиком одного из кафе и проговорило несколько слов задорно-грубоватым своим баритоном.
– Говорит: «Девочки, а где же ваши мальчики?» – перевел Дима.
Оживленно и доброжелательно болтая с хохочущими девушками, коксинель слегка приподнял подол, показывая что-то под юбкой, и те, наверное, уже знакомые с этим персонажем, одобрительно и даже восхищенно закивали, зааплодировали.
Дойдя до нас, коксинель наткнулся на мой взгляд и, видимо, приняв писательский охотничий восторг за что-то иное, снова приподнял подол платья, демонстрируя мне ногу в высоком чулке, оканчивающимся кружевами. Нога неожиданно оказалась стройной, чулок красиво обтекал ее, кружева зазывно оперяли длинную ляжку.
Я показала большой палец.
Довольный, он двинулся дальше вниз по улице, останавливаясь у бочек с молодым вином, балагуря и обнимая туристов, охотно фотографируясь с ними...
– He, altes Mobel! – как старого собутыльника, окликали его местные торговцы...
– Самое интересное, – сказала Алла, – что он ведь не всегда таким был... Он, между прочим, отличный массажист, много лет работал в том санатории, ну, о котором я рассказывала... Был нормальным мужиком...
– А что же стряслось с этим мальчиком? – спросила сердобольная Марина.
– Да бог его знает – как это все происходит... – сказал Дима. – Таинственные превращения психики...
– Ну да, таинственные! – возразила Алла. – Мне бабы рассказывали, там что-то связано с личной драмой... Какое-то крушение надежд...
– Послушай, душа моя, – шутливо сказал ее муж. – Мало ли у кого какие крушения... Не все же мужики после крушений юбки на себя напяливают...
Я оглянулась: коксинель Роберта в своем зеленом атласном платье, покачиваясь и приседая, уходил в ослепительную перспективу из тесно сдвинутых в улицу, оперенных геранью каменных фахверковых домов. Он уходил, не оглядываясь. Ковровой выделки кошка с располовиненным лицом Арлекина неотступно бежала за ним... И вдруг все это: синий ручей неба вверху, солнце на белой, пересеченной черной деревянной балкой, стене, уходящий коксинель, его неизвестная мне драма, его половинчатость, его сильные руки массажиста... – все это разом во мне отозвалось дрожащим чувством смутного стыда за собственную душевную половинчатость, за то, что мне так нравится все это чистенькое, игрушечное, нарисованное, почти ненастоящее и, наоборот, – не нравятся наш средиземноморский мусор, панибратство, расхристанность и ненадежность... За то, что я не в ладу с собой, за то, что столько жизней несу в себе, усталых от этого тесного соседства жизней...
* * *...И плохо спала этой ночью, хотя номер в деревенской гостинице, который сняли для меня организаторы выступления в Трире, оказался совершенно домашним: комната над трактиром в старинном доме семнадцатого века – просторная, с тяжелыми деревянными балками на потолке и стенах, со старым деревянным шкафом и комодом, покрытым крахмальными салфетками. Однако пивной зал на первом этаже до полуночи гудел голосами, и гул этот то и дело пресекался дружной песней и стуком пивных кружек по столам...
Задремала перед рассветом... Во всяком случае, перевернувшись на живот и обняв подушку, еще-уже услышала резной и отчетливый петушиный зов на соседней улице... Мягко моего затылка коснулись теплые и сильные ладони, прошлись по плечам, бегло расправляя их, легко разминая напряженные мышцы... Затем движения стали более ритмичными, пальцы требовательней и сильнее...
– О, майн гот, что с твоим позвоночником, это просто ужас... – говорил надо мной по-русски коксинель Роберта, продолжая массировать мне спину и плечи своими мощными ладонями... – Весь плечевой пояс... это бог знает что...
– Вот здесь... да-а... загри-и-вок... – жаловалась я ему – ...такая мука... я все время оглядываюсь...
– Почему? Ну-ка, расслабь плечи... Вот так... гут... гут... Почему оглядываешься?
– Ищу дворы... здесь же нет проходных дворов...
– Майн гот, зачем тебе проходные дворы?! – удивлялся он.
– Как – зачем? А уходить от погони?
– А ты не оглядывайся... – приговаривал он, разминая властными и милосердными ладонями мои плечи, – нет-нет, херцлихь, никогда не оглядывайся...
Рассветный петух своим криком, словно лобзиком, выпиливал на сером небе шпиль и высокие сланцевые скаты деревенской кирхи.
Я спала на животе, раскинув руки, зависнув над благословенной Твердью, над щетинкой лесов с воткнутой в ущелье гребенкой римского акведука. И не оглядывалась... Совсем не оглядывалась.
* * *Бармен в Доме литературы города Лейпцига варил отличный глинтвейн – такой, каким когда-то в моей молодости варил его один близкий мне, давно уже умерший человек, а именно: с гвоздикой, корицей, лимонной цедрой и брошенной в бокал напоследок декадентской долькой кислого яблока, добавлявшего неуловимую нежность к послевкусию.
И все прекрасное новое здание, построенное по проекту известного немецкого архитектора, было продуманным и удобным в каждом отдельном его помещении, в каждом уголке. Например, сейчас мы с редактором моей книги, только что изданной на немецком, и с переводчиком Карлом, обходительным молодым человеком, сидели за столиком на деревянной террасе, выходящей в небольшой, но, благодаря пяти сохраненным старым ивам, эпически прекрасный и неуловимо горестный внутренний парк. И пили вкуснейший глинтвейн, рассеянно поглядывая на лужайку (я сидела полубоком, и мне приходилось оборачиваться), где на траве шла репетиция какой-то пьесы.
Режиссер, – как водится, с косичкой, с бородой и в очках, – похожий на всех режиссеров в мире, и плохих и хороших, но бессильных изобрести какой-либо неожиданный штрих для своей внешности, а заодно и для своей профессии, – время от времени вскакивал с земли, подбегал к актерам и, жестикулируя, говорил быстро, бурно, но выдыхался, возводил глаза к небу, хватался за голову, опять валился на траву.
Один из актеров, похожий на пожилого русского пьяницу, отрабатывал никак не удающуюся мизансцену, которую можно было обозначить как «внезапная смерть»: он застывал, вытаращивал глаза, что-то гортанно выкрикивал и падал под деревом – это была плакучая ива редкой, изнемогающей красоты.
Под соседним деревом, с листами роли в руках, в бездействии ждал огненно-рыжий юноша лет двадцати. На скамейке неподалеку сидела молодая актриса – она не участвовала в этой сцене, отдыхала, покачивала ногой, курила... Затем, минут пятнадцать, старый с молодым репетировали еще один узел пьесы, по-видимому, ссору: вскрикивали, размахивали руками, что-то друг другу доказывали...