Ручная кладь - Дина Рубина 20 стр.


В слепой погоне бык перемахнул барьер и рухнул в проход между барьером и трибунами.

Бармен неподвижно смотрел в экран. Наш кофе остывал на стойке...

Началось второе терсио. На арену выскочили бандерильеры со своими короткими, как-то издевательски цветочно украшенными бандерильями. Порядком уставший, но все еще яростный бык загнанной трусцой бросался то за одним, то за другим. На закорках его, как елочные игрушки, болтались цветные бандерильи. Он истекал кровью.

И вот пропела труба. Матадор снял свою шапку, похожую на валенок без голенища, и широко повел рукой, обводя ею трибуны. Он посвящал быка публике.

Ему вынесли мулету и шпагу. Началась фаэна.

Что-то бальное было в этом смертельном менуэте. Как изящно уводил он мулетой быка в сторону, как становился на цыпочки, тянул напряженное тело, вытягивался так, что – казалось – икры звенят. Отскакивал и семенил перед быком ка-дрильными шажками, припадал на колено, словно даме ручку целовать собрался... И так опасно близко, так чертовски тесно совершал все эти натурали и деречасо, что через минуту его расшитые золотом жилетка и панталоны были уже в бычьей крови.

Он был, конечно, мастер, но и лихач. Перед несколькими особо опасными приемами, весь в бычьей крови, матадор стоял меж рогами, улыбаясь публике, дотянулся до кончика рога и, проведя бешеную черную тушу вбок, себе за спину, замер: выгнутая луком спина, склоненная голова, опущенная рука с мулетой.

Темп боя все увеличивался, матадор все быстрее и короче проводил одну за другой серии приемов с мулетой. В одно из неуловимых мгновений, когда он крутанулся на каблуках, бык с силой его толкнул, он упал навзничь, но сразу перекатился на живот. Бык нагнал и наподдал рогами, пытаясь поддеть человека, который, наоборот, вжимался в песок арены...

Я вскрикнула, дернулась и опрокинула чашку с кофе. Хозяин не шелохнулся, и только когда от лежащего матадора отогнали быка, чуть ли не заворачивая в плащи, он, не отводя глаз от экрана, почти на ощупь вытер стойку тряпкой...

...Развернув быка, матадор поднял шпагу на уровень плеча (камера крупным планом показала обиженно выпяченную нижнюю губу) и, плавно отведя мулету вбок, точным, скупым, резким ударом вогнал по рукоятку шпагу быку меж лопаток. И отскочил...

Две-три долгие секунды бык стоял, шатаясь, по всему его огромному телу пробегали волны дрожи, позвоночник прогнулся, он сделал три шажка вбок и грохнулся оземь.

Арена те Торос взревела.

...Сняв свою шапку, матадор раскланивался на все стороны трибун.

– Интеллигентное, между прочим, лицо, – заметил Боря задумчиво, глядя на обагренного бычьей кровью, ликующего матадора. – Мог бы стать программистом.

Хозяин бара невозмутимо вытирал полотенцем чашечки, не глядя на экран.

– Это была хорошая коррида? – робко спросила я его, все еще внутренне дрожа.

Пожав плечами и едва разлепив губы, он проговорил:

– Недурная...

Мы уезжали.

Был воскресный солнечный день, я собирала в номере чемодан и не поддавалась на уговоры мужа еще разок «заскочить часика на два в Толедо». Мне уже хотелось уехать, за две недели я устала – от этой страны, от этого города, а пуще всего от своей угрюмой непримиримости.

Но Боря не успел посмотреть картину Эль Греко «Эсполио» в ризнице Собора, и, когда чемодан уже был собран и вещи снесены в холл, я сдалась.

Только в таких вот случаях понимаешь, насколько ты уже иной: для нас воскресенье было будним днем, началом недели. В кафедральном же Соборе полным ходом шла воскресная месса. К Эль Греко допускали только с двух.

– Не повезло! – сказал Борис. – Все, можно уезжать.

Служба проходила в алтаре перед самым знаменитым в Европе великолепным ретабло.

Архиепископ Толедский – в белом, с золотом, облачении, статный и величественный, говорил проповедь в микрофон, время от времени останавливаясь и давая органисту проволочь несколько тяжеловесных металлических пассажей. Остальные священнослужители, в красных мантиях с черной каймой, только присутствовали за спиной архиепископа, добавляя – пурпуром одежд – строгой торжественности мессе. На боковых скамейках сидели мальчики-послушники в белом.

Орган вздыхал и взревывал басами, микрофон разносил голос архиепископа Толедского во все приделы Собора. Звучание воскресной проповеди, сдобренное органной мощью, шарканье подошв, громкий скрип то и дело отворяемой двери, с неожиданно вспыхивающим лезвием солнечного света, падающего из дверной щели на каменные плиты Собора и вызывающего желание немедленно покинуть эту ладанную полутьму, наполняло характерным церковным гулом эту сокровищницу христианского искусства, выстроенную на месте Альканы – старинного еврейского рынка...

Человек пятьдесят прихожан сидели на скамьях, несколько туристов бродили по огромным пространствам часовен и галерей, по приделам и хорам внутри Собора.

Я обратила внимание на пульт с лампочками вместо свечей. Стоит опустить в счетчик монетку, и во славу Божью загорится лампочка. Таинство живого трепещущего язычка пламени, этого – издревле – заступника и ходатая человеческой души перед Богом заменено (наверное, в целях пожарной безопасности) вездесущим благом цивилизации.

Электрифицированный пульт размещался под горельефом с изображением Иисуса, снятого с креста. «Довольно страшная инсталляция», – заметил Боря. Действительно, в стремлении к пущему правдоподобию создатели горельефа не пожалели усердия: щедрая кровища, обморочная дева Мария, на коленях которой лежит голова сына с открытым мертвым ртом, – все очень натурально.

Я припомнила пожилую монахиню в монастыре Сан Домин-го, как благоговейно она демонстрировала нам голову Иоанна Крестителя.

Мы забрели туда случайно. Я пыталась выяснить у этой симпатичной женщины, не приютят ли они бедных туристов на минуточку в монастырском туалете (в Толедо вообще с этим промыслом беда и упадок). Но по-английски она совсем не говорила, все пыталась мне втолковать что-то по-испански и, видимо, не могла понять, почему я – со своим лицом – не хочу говорить с ней на родном языке.

Я сказала: «Джерузалем!» – прижимая руки к груди и просительно улыбаясь. За границей мне всегда кажется (и небезосновательно), что стоит произнести это ключевое слово, как откроются все двери, в том числе – двери монастырского туалета.

– О! Херозолимо!! Херозолимо!!

И, таинственно улыбаясь, она энергичными жестами стала заманивать нас куда-то внутрь помещений.

– Сжалилась, – сказал Боря. – Там у них туалет.

Но он ошибся. Монахиня провела нас анфиладой комнат, и мы оказались в полутемном, освещенном лампадами зальце, где на небольшом возвышении под стеклянным колпаком лежала на блюде гипсовая, жутко натурально раскрашенная голова средних лет еврея – драные края раны, обрубок аорты... Иоанн Креститель, бедняга.

(Несколько раз за эту поездку – в монастырях и соборах Испании – я испытывала помесь оторопи и жути, как в детстве, когда читала «Всадника без головы».)

Другая монахиня, молодая индуска, никак не могла понять, что мы исповедуем – католики? мусульмане? буддисты?

Я задумалась и неожиданно для себя сказала:

– Мы... мы из Худерии... худ...

– ...худаизмус?!

– Да, мы из Иерусалима.

– О! Херозолимо! Херозолимо!

...И деятельно принялась всучивать нам марципаны, которые, оказывается, они там и производят на небольшой монастырской фабричке...

Пришлось купить коробку за 600 песет.

Я слушала слаженный гул воскресной мессы и думала об испанском заигрывании со смертью, о готовности сосуществования со смертью, о погружении в нее до срока. О благоговейном созерцании мощей.

О том, что через искусство Испании глубже понимаешь страну, проникаешь в нее, где все – на взрыве, на взрыде, на надрыве.

Христос – так уж мертвее мертвого, как будто провисел на кресте добрых две недели, с оскаленным ртом, торчащим кадыком и чуть ли не выбитыми зубами. Рана под ребром – так уж весьма натуральная, драная, кровища лаком хлещет.

О том, что чудовищные порождения человеческой фантазии, вроде музея мадам Тюссо, не на пустом месте возникли. Упорное неверие человека в Божественное ничто, упорное нежелание расстаться с любимой оболочкой, отсюда – набить чучело, набальзамировать тело, поклоняться хоть пальцу, хоть черепу, хоть косточке, но – чему-то вещественному, что можно видеть, трогать... понять!

Я слушала торжественный гул воскресной мессы в одном из грандиозных соборов христианского мира и думала о мужественном гении моего народа, с космическим бесстрашием вступившем в диалог с бестелесным Богом Вселенной...

Из сумрачной прохлады Собора мы вышли на прогретую улочку, мощеную бурой галькой, присели на скамью.

– Вот и все, – сказала я... Скинула босоножку с правой ноги и ступней ощутила холодный «рыбий косяк» мостовой. И содрогнулась, выпрастываясь из сна, догнавшего меня наяву.

– Я бежала здесь босая... По рынку Алькана... в другом детстве... А может, меня гнали на костер...

– Пусть мавры оплакивают свое былое здесь могущество, свой потерянный рай, – вдруг сказал мой муж, – нам нечего здесь оплакивать...

– ...Кроме самих себя, – сказала я, помолчав.

Мы возвращались на площадь Сокодовер горбатыми улочками старинного еврейского гетто, мощеными улочками моего родового неотступного сна. В древней подкове арки Постиго де ла Худе-рия на улице Ангела я опустилась на ступени и попросила мужа сфотографировать меня... Он поднял фотоаппарат и щелкнул, почти не глядя. Кадр оказался последним в пленке.

– Жаль, – сказала я, – не успела сделать значительного лица...

Этот снимок стоит у меня на книжной полке.

С уставшим, рассеянным видом, свесив руки с колен, я сижу в воротах Худерии. В глубокой тени за моей спиной поднимаются истертые ступени кривой улочки... Трудно представить что-то менее торжественное, менее назидательное, чем эта фотография.

Может быть, поэтому так легок воздух в подкове арки над моей головой, так щемяще высветлена стена обшарпанного дома в солнечной глубине улицы.

Может быть, поэтому на нее можно так долго смотреть, не уставая...

Джаз-банд на Карловом мосту

Прага одухотворена более, чем любая другая столица Европы, возможно, потому, что населена не только людьми.

...Загадочную вольную жизнь ангелов, святых и покровителей церквей и соборов – всех тех, кто венчает пражские крыши, карнизы, порталы, аттики и фасады зданий, – обнаруживаешь не сразу. Эта приветливая компания апостолов и мучеников, дам и галантных кавалеров мушкетерского вида, таинственных фигур в сутанах и королевских мантиях открывается неожиданно, едва ты поднимаешь голову к небу на первые капли дождя, чтобы определить – не пора ли доставать зонтик. И тогда над тобою распахивается неведомая и обаятельная жизнь обитателей высот. Они парят где-то там, над головами проходящих внизу туристов, – святые Войцехи и Сигизмунды, короли Карлы, Рудольфы, Вацлавы... Их далекие каменные улыбки, раскинутые крыла, зажатые в кулаках жезлы и шпаги пригласительно и зазывно летят в пространствах разновысоких крыш.

Если бы все они ожили в одночасье, задвигались, заговорили, – о, какая шумная, бурливая жизнь, какие страсти, хохот и стоны, речитатив и торжественный хорал разнеслись бы над крышами!

Вышним голосам этой горней жизни вторили бы улюлюканье, кряхтение, свист и песни причудливой жизни пражских марионеток – всей этой болотной нечисти, развешанной под потолками и на дверях бесчисленных лавок. На Карловом мосту вы пройдете за раз мимо пяти разноумелых ловцов, под музыку магнитофона ведущих в сетях нитей, свисающих с крестовины, шутов, королей, хасидов, крестьян и барышень в шляпках, колдунов и ведьм на метлах...

* * *

В первый же день на мосту Легионов нас взяла на абордаж маленькая разбойная команда прогулочного ботика: две девочки лет по шестнадцати, одетые в матроски, зазывали туристов на речную прогулку. Расписывая все выгоды путешествия, особенно напирали на то, что при отплытии каждому будет выдана кружка пива. Мы растерялись, притормозили свой туристический бег, замечтались, подыскивая нужные слова, и через мгновение были затащены по совершенно деревенской обрывистой тропке под мост, к дощатой пристани, откуда через пять минут и должен был пуститься по Влтаве ботик под темно-зеленым тентом. Забравшись под тент, мы уселись на деревянные скамьи, и вскоре юные русалки, сияя торжеством, притащили еще добычу – зазевавшегося японца... Нас было уже четверо, и мы принялись тихо роптать, поэтому, когда по тропинке сверху на пристань скатились два краснолицых пузатых немца, капитан верно рассудил, что дальше ждать рискованно, и – отдал швартовы.

Лет девятнадцати-двадцати, он был похож на гимназиста старших классов на каникулах. Над выгоревшей тельняшкой поршнем гулял кадык на длинной шее, украшенной голубыми бусами.

– Я дам вам пива у Карлова моста, – объявил он, и действительно, когда проходили под Карловым мостом, ботик, замедлив ход, но не останавливаясь, притерся к плоту, на котором в глубокой, переливчатой от синезеленых бликов тени стоял такой же гимназист с подносом в руках, переминаясь и озираясь во тьме. За три секунды произведено было торопливое вручение подноса с бокалами пива, ботик затарахтел дальше и вынырнул из-под моста на простор речной волны.

Наш капитан совмещал обязанности гида со своим прямым судоходным занятием. С самого начала осведомился, на каком языке вести экскурсию, и, выяснив, что языков по крайней мере три – английский, русский и немецкий, – честно переводил каждую фразу трижды. Спасало положение только то, что за всю экскурсию он, собственно, и произнес всего несколько фраз. Мотор настойчиво тарахтел, капитан, переложив румпель, или как там это называется, бросался на середину ботика, громко объявляя лично мне что-нибудь такое: «Там, на гора, это есть наш парламент!», тыча пальцем в объект, переводил это на английский и немецкий и вновь устремлялся назад, к корме. Лицо его блестело от пота, тельняшка колыхалась на тощем животе, кадык судорожно дергался над голубыми бусами.

– Вот та, с высокий башня, это есть Град-чаны...

Подозреваю, что прогулочный этот бизнес не был зарегистрирован в налоговом управлении Праги...

* * *

На заходе солнца черепичная короста пражских крыш становится пурпурной. Змеиная чешуя Влтавы медленно вползает под каменные аркады мостов, на Староместской площади расцветают гроздья круглых фонарей, оживают большеголовые, как оловянные солдатики в кокардах, фонари на Карловом мосту, и навесные, тяжелые – в улочках и переулках – затепливаются топленым восковым светом...

В этот час надо оказаться в Йозефове – старом еврейском гетто, где-нибудь в районе Майзелевой улицы, пойти по направлению к Староновой синагоге. И дождаться, когда поток туристов иссякнет. Лучше бы пошел дождь, загоняя их в бары и отели...

Тогда становится слышна протяжная тишина давно умерших звуков, сложная тишина погасшего хохота, оживленного шепота влюбленных, шелеста юбок, поскрипывания башмаков и сандалий, монотонного распева молитв, звонких детских окриков, трубного гласа глашатая средневековой общины: «Слу-у-у-шайте, любезные ребоса-ай!!!» – тихий стон времен, выдох уставшего Бога, легкое покашливание небес, изошедших пеплом...

Что осталось от пражской еврейской общины, от этой тысячелетней бурливой жизни, от всех этих женщин и мужчин, невест, учеников ешив, благочестивых раввинов и благотворителей-богачей; что осталось от сапожников, портных, белошвеек, мясников?.. (Тех самых мясников, которые еще в XII веке, при короле Владиславе, одолели – с ножом в одной руке и горящим факелом в другой – напавших на еврейский город раскольников-флагелланов, изгнали их за пределы города и за мужество удостоились награды: король разрешил внести в герб еврейской общины чешского льва о двух хвостах...)

Старинное еврейское кладбище – странный заброшенный город, по плотности обитателей на одну могилу превзошедший все известные в мире примеры, – надгробные плиты как покосившиеся скрижали Завета, окаменевшие страницы книг...

Кажется, что плиты не воткнуты в землю, а, вспоров ее покровы, вкривь и вкось выросли из недр могил. Когда – в час явления Спасителя – вся эта могучая мертвая толпа повалит из тесных недр на свет Божий, что за великая армия отмщения встанет за плечами моего народа! Пока же Спаситель медлит, этот безмолвный город – всего лишь полный очарования старины эпос...

* * *

Не странно ли что самыми поэтичными и сакральными личностными символами Праги (и источниками торговли, кстати) являются два еврея – Франц Кафка и рабби Лёв, и оба при жизни находились с нею в натянутых, мягко говоря, отношениях.

Легендарный средневековый раввин Иегуда Лёв Бен-Бецалель, известный еще под именем Магарал из Праги, – праведник, каббалист и мудрец, заступник еврейской общины перед властителями Чехии, из глины сотворил своего Голема – первого в мире робота, – чтобы тот охранял общину от коварных соседей, то и дело норовящих протащить в еврейский город мертвое тело христианина, дабы в очередной раз обвинить евреев в ритуальном использовании христианской крови. Кафка же...

Прямо на стекле входной двери дома номер пять по улице «У Ратуши» написано на иврите: «Здесь родился Франц Кафка».

Однажды незадолго до смерти он сказал своему учителю иврита Фридриху Тибергеру, глядя в окно: «Вон там была моя гимназия, на другой стороне улицы – университет, а чуть левее – контора, где я служил... В этом маленьком круге, – и обрисовал пальцем в воздухе, – заключена вся моя жизнь...»

Назад Дальше