Не верь зеркалам - Инна Гофф 5 стр.


Она приехала в К. с твердым решением и только дразнила его, сказав, что должна подумать. Она привыкла к нему, к тому, что он приходит к ней по вечерам, старательно вытирает ноги о половик и садится на табурет у двери, подальше от нее. Они слушают радио и пьют чай, – кроме чая, она ничего не выставляла ему, чтобы он не думал, будто она его приваживает.

Еще на фабрике, подсчитывая последние замесы перед концом смены, она с удовольствием начинала ждать вечера, той минуты, когда за ее окнами, за низким забором, промелькнет знакомая кепка. Он починил ей все, что имело отношение к его профессии, – он был электриком. Работал он тоже молча, иногда насвистывал, но она запрещала – «свистеть в доме – денег не будет». Потом он уходил, и она просила его затворить ставни. И когда он затворял их, громыхая за окнами болтами, у нее на сердце было тихо и ласково, как будто кто-то тепло укрывал ее во сне…

Она каждый день собиралась сказать Вере, что выходит замуж. Но все откладывала. Она все чаще подумывала, что так и уедет, не сказав ни слова. «А что, дочушка! Ты выходила замуж – сказала мне? Дала отчет? Так и я тебе отчитаюсь…»

Но она знала, что есть и еще причина, отчего она откладывает разговор с дочерью. В последние дни она мало думала о нем. Ее захватили воспоминания, они ширились, как река в разлив, отдаляли ее от Степана, и где-то на том берегу едва виднелась одинокая фигурка в поношенной кепке.


Радиокомитет помещался в старинном здании. В его больших прохладных комнатах всегда словно не хватало света. Особенно это ощущалось весной, когда К. был залит солнцем, а тут приходилось жечь электричество. Зато летом, в жару, здесь была благодать. Толстуха Нюта, редактор молодежного вещания, говорила, что только это ее здесь и удерживает – она плохо переносила жару. Нюта четырнадцать лет работала на радио. Работала, чертыхаясь, кляня все на свете, порываясь уйти куда-то – в газету, в театр, в издательство. Слухи о том, что Нюта уходит, постоянно носились в воздухе этого дома, а ее слова «Господи, когда все это кончится!» давно стали поговоркой. Сама Нюта, пожалуй, знала, что это не кончится никогда. Она любила радио, любила этот дом, его прохладные комнаты и населяющий их веселый, остроязыкий народ. Ей нравилось чувствовать себя в эпицентре новостей, первой узнавать о событиях, происшедших в мире. Ее ужасно волновали спешка, накладки, авралы, чепе, напряженная атмосфера, которая постоянно царила здесь, но в последние годы заметно пошла на убыль – почти все выступления давались в записи.

Вера дружила с Нютой. Ей по душе была эта толстая, чуть медлительная женщина с умными глазами, в которых светился грустный юмор. Она никогда не была замужем, но когда ее спрашивали об этом, отвечала: «Муж погиб на фронте». «А почему бы и нет? – говорила она тем, кто знал ее близко. – Откуда я знаю, где он погиб и как его звали? Но я знаю, что он был и, если б не война, мы бы встретились. Это точно». Она говорила это так убедительно, что с ней в душе соглашались.

Вера всегда заходила к Нюте, зашла и теперь, сдав материал об Усть-Лабе. Нюта ей обрадовалась.

– Заходи, сердце мое, – сказала она, увидев Веру. Радость очей моих, заходи! – Нюта предпочитала возвышенный стиль. – Садись, дитя кубанских полей… Хочешь халвы?

Нюта была сластена. И сейчас она ела халву прямо из маслянистого пакета, лежавшего на краю стола.

– Господи, когда все это кончится? – сказала она. – Ты посмотри, какое письмо. У нас была передача, по нашему вещанию – молодые журналисты в Сибири, помнишь? Еще назвали так пышно – «Свидание с жизнью», я была против. Ну, так вот. Один из них, – по-моему, этот Валька Типот, – все распинался насчет Марьи Карениной – это ему растение в Сибири попалось с таким названием. Оно его удивило. Прямо, можно сказать, ошарашило. Почему Марья Каренина? Каренина, но – Марья? Имеет ли отношение к роману Толстого? Может, была в тех краях Марья и тоже под поезд бросилась?.. В общем, развел длинную философию в эфире. А вот радиослушатель Старых Федор Никитич из Дубинок пишет: «Скажите вашему журналисту – не запомнил, как его фамилия, – что растения Марья Каренина в Сибири нет и никогда не было, а есть марьины коренья, о чем я, бывший сибиряк, вас уведомляю…»

– Нюта, меня только что убили, – сказала Вера. – Я не могу смеяться…

Ее в самом деле убили: нужны ежедневные сводки с фронта посевных работ, и посылают ее, Веру, на этот раз недели на две, до окончания сева.

– Сейчас, когда у меня мама, – сказала Вера. – Я люблю ездить, как никто. Но мама этого не поймет. Мы не виделись три года, и вдруг – я уеду…

– Ешь халву, – сказала Нюта. – Ты пыталась с этим чудовищем говорить?

– Я спросила: «Это приказ?» Он сказал: «Если хотите». Я спросила: «Его отменить нельзя?» Он посмотрел на меня – ты знаешь, как он умеет смотреть, – и сказал: «Сев отменить нельзя». И все. Точка. Межонок – с вещами на выход.

– Господи, когда все это кончится? – сказала Нюта. – Ешь халву.

Они поговорили о главном редакторе, человеке новом и непонятном. Нюта сказала, что, когда он сердится, глаза у него становятся белесыми, «как у вареной рыбки». И еще ей кажется, что главный неравнодушен к Вере. А если он посылает ее в самые дальние и долгие командировки, то лишь с одной целью – изгнать из себя беса.

Нюта всегда что-нибудь придумает. Вере же было не до шуток. Она просто не знала, как скажет дома о своем отъезде. Танька и Дима привыкли, с ними проще. Но мама! Бедная мама! Хорошо, что главный дал ей сутки отсрочки. Этот день она целиком посвятит матери, покажет ей город, музеи…

К полудню они уже видели все, что можно было увидеть, прошлись по главной улице, побывали в двух музеях – краеведческом и изобразительных искусств. Мать удивлялась и радовалась, что у Веры и здесь уже столько знакомых, – то и дело ее окликали какие-то люди, здоровались с ней на ходу, а иногда останавливались, и она знакомила их с матерью, чувствуя, что матери это приятно. В краеведческом Вера и сама, как ни странно, была впервые и теперь с интересом разглядывала экспонаты времен гражданской войны – пушку, винтовки, воззвания на пожелтевшей бумаге, листовки, фотографии Кочубея и Соломахи, легендарной героини, чернокосой красавицы, казненной белогвардейцами.

Зато она хорошо знала сегодняшний день этого города, его промышленность и сельское хозяйство, дары его заводов и полей. Она показала матери макеты компрессоров и холодильных установок – продукцию Диминого завода. Мать с уважением осматривала макеты, обходила станки и вдруг ревниво спросила:

– А твоего, дочушка, тут ничего нема?

– Мое тут все, – сказала Вера запальчиво.

Ее всегда задевали разговоры о том, что труд ее растворяется, тает в воздухе, не оставив следа. Не всякий след увидишь глазом! Есть след от колес на земле и след в сердце – от песни…

В Музее изобразительных искусств, который они осмотрели бегло, мать задержалась перед картиной неизвестного художника – мадонна с младенцем. В музее было много хороших картин, но копии итальянских мастеров и подлинники русских художников, представленные здесь в обратной пропорциональности – чем крупнее художник, тем меньше была его картина, – хотя она слушала Веру внимательно и приговаривала свое «так-так». Зато к мадонне неизвестного художника она вернулась еще раз перед уходом и долго стояла, думая о чем-то своем. Мадонна на картине была очень молоденькая, печальная. Типичная мать-одиночка. А матери она, видимо, напоминала что-то. Может быть, молодость, когда она осталась вдовой с маленькой Верой на руках?

Покончив с музеями, Вера взяла такси, хотя мать и протестовала – она не привыкла к такой роскоши и считала это мотовством и барством, – и они прокатились через весь город, на Старую Кубань. Только когда Вера отпустила машину, мать вздохнула облегченно.

Вода в Старой Кубани – так называли большое озеро, старицу, излюбленное место для купания – была чистая, бледно-голубая, как и небо. Посреди озера зеленел островок с купой деревьев, к нему вела песчаная дамба. У самого берега, в воде, пугая головастиков, плескались мальчишки. Вера с матерью сели на скамеечку над берегом, в кустах сирени. Сирень еще не расцвела, но уже выбросила лиловые кисти. Неподалеку, на мостках, парень, голый до пояса, с красной майкой, повязанной вокруг бедер, красил лодку.

– Ну, не красота? – говорила мать, вдыхая слабый запах нераспустившейся сирени и щурясь от яркого весеннего света. – Какой же тут простор! Какие края богатые, дочушка!

Вера еще не сказала, что уезжает, все ждала подходящего случая. Не теперь же, когда они сидят над водой и мать наслаждается покоем этой минуты?..

Мальчишки, накупавшись, убежали, стало тихо. В спокойной воде отражались мостки и красная майка парня, красившего лодку. Мать молчала, смотрела на голубую воду. И вдруг спросила:

– Ты помнишь Асьму? Нашего замкомполка Назипа Шарипова жена была… Боевая такая, веселая…

Нет, Вера Асьму не помнила. Только где-то в памяти знакомо откликнулось – Шарипов.

– Я ее в городе у нас встретила, – продолжала мать, глядя на воду. – Тоже осталась вдовой, как я… Сколько там наших людей полегло, дочушка, на границе той! Обнялись мы с ней, поплакали… Вспомнили свой полк, мужей своих. У нее добрый муж был, моему Борису товарищ. Перед самой войной в кружок стали ходить. Кружок открыли тады немецкого языка. Я теперь так думаю: кое-кто знал, что война будет… С немцем. И скоро будет. И предательство было, дочушка! Перед самой войной переформировывают наш полк и переводят из двадцать первого казачьего в сто девятый механизированный. Сказали, переучивать будут.

Коней, значит, отвели, а танков не присылают. Хлопцы наши кручинятся – коней жалко, и у танка лезти коннику тяжело, рослые все, одно слово – казаки!.. И тут – война! Сколько буду жива на свете, не забуду тот час. Нас тады в Лапичи, на отдых поставили. Ты спала, не слыхала, малая еще была. А я на сон чуткая. Прокинулась серед ночи – в окно сверкнет, как молния! Как загремит. Бориса бужу «Слышишь, Борис?» А он просыпаться не хочет. «Это мехполк соседний на занятия выезжает». – «Нет, Борис, что-то не так…» Лежим, слухаем. Ординарец бежит – стук-стук подковками. «Тревога!»

Борис оделся в три минуты – и за чемодан энзе. Убег. Возвращается в скором времени: «Аня, война!» А уже весь дом проснулся, двери хлопают. «С кем война?» – «Не знаем. Провода в полках порезаны…» – «А откуда ж узнали?» – «Гонец с дивизии прискакал». А дивизия от нас, дочушка, восемнадцать километров… Да, было что вспомнить нам с Асьмой. Как нас в деревню Ручей вывезли…

– Это я хорошо помню, – сказала Вера. – Здорово нас бомбили тогда.

– Они не в нас кидали – в мехполк. И зажигалки и фугасы. Весь свет горит, а мехполк из колхозников пополнение набирает, и в эту толпу их бомбардировщики бомбы сбрасывают. С севера наш бегить маленький ястребочек, а они, как гуси, повернут круто – и на него…

Мать замолчала и сидела так долго, откинув голову с тяжелой косой, прислушиваясь к чему-то. По голубой воде задумчиво скользила лодка – спасательная. В лодке сидела парочка. Девушка опустила руку в воду, юноша налегал на весла. Неожиданно мать засмеялась.

– Ты знаешь, что она мне говоре, эта Асьма? Ты, говоре, еще можешь устроиться, ну?

– Как так устроиться? – не поняла Вера.

– Ну, как люди устраиваются, – сказала мать, глядя перед собой, и в ее голосе Вере послышалось смущение. – Замуж выйти, одним словом. Сама устроилась, тепер меня тяне.

– А что? – сказала Вера. – Ты у меня еще молодая, в тебя влюбиться можно.

«Неужели мать собралась замуж?» – мелькнуло в голове.

От ее похвалы мать зарделась, и на миг Вере показалось, что догадка попала в цель. Но только на миг. Она не могла поверить этому всерьез. Слишком долго мать принадлежала ей. Только ей и еще Таньке.

– Глупая ты, – сказала мать, и лицо ее стало строгим. – Какая может быть любовь в мои годы? Волк у лесу один рыскает, а человек один не может. Нашла себе женщина человека под пару. Он один, и Асьма одна. Поженились и живут как-то…

Вере показалось, что мать спешит закончить неловкий разговор, который зачем-то начала и который тяготит обеих. И Вера сказала:

– А я, мама, уезжаю завтра. Посылают меня в район на всю посевную…

Сказала и ждала, что мать будет ахать или обижаться. Но она спросила только:

– Что ж, дочушка? И проводить меня не приедешь? – И вдруг спохватилась: – А чего же мы тут сидим? Тебе собираться надо…

И в который раз Вера подумала, что они с матерью мало знают друг друга. Мать провожала ее как будто даже с радостью. «Тебе там спокойно будет. Я тут с Танечкой, за дитем пригляжу». Должно быть, мать огорчилась в душе, но виду не подала, не удивилась, что жизнь опять отнимает у нее какую-то крупицу счастья. Она давно научилась переносить мужественно свои потери – большие и малые. Как я могла подумать, что мать собирается замуж? После того, что пережито, одного только может хотеть душа – покоя.

Бедная мама! Всю войну она вспоминала, как в Лапичах, перед отъездом, постелила белую скатерть, навела уют, надела белый крахмальный чехол на диван.

«У матери жизнь отнимала, – думала Вера, собираясь в дорогу, – а я сама не умею жить… Опять куда-то лечу, бросаю семью. Танька привыкла, только просит: „Привези кубинские марки“».

Вере сказали, что в районе, где ей предстоит жить, работают на посевной кубинцы – ученики школы механизаторов. Танька выросла, все платья ей коротки, школьная форма трещит, рвется на локтях. В записной книжке у Таньки среди адресов и телефонов ее подруг есть запись: «Все слоны близоруки». Наткнувшись на эту запись, Вера показала ее Диме, и они долго смеялись. Теперь она думала: «У Таньки решающий возраст. Сто открытий в день, тысяча вопросов. А мне все некогда, некогда…»

Она казнила себя в душе за то, что не говорила с главным более твердо, а сама уже испытывала подъем, как всегда перед дорогой. Чувствовала, что ее уже влечет, захватывает, забирает в плен это слово «дорога», без которого она не мыслит себя, свою жизнь…

– Димка, – сказала она, обнимая его худые острые плечи и заглядывая ему в глаза, – я не виновата. Я не хотела ехать. Но все у нас в отделе такие тяжелые, такие семейные…

Он усмехнулся, слегка отстранясь:

– Это ты хорошо сказала. Все семейные… Кроме тебя!..

Он поняла свою оплошность.

– Не придирайся, – сказала она сердито. – Ты думаешь, мне нравится такая жизнь? Мотаюсь туда-сюда, как соленый заяц… Думаешь, мне легко?

Она могла сердиться. Могла даже заплакать вполне искренне. Но он знал ее слишком хорошо, чтобы поверить в ее желание остаться дома. Сердцем она уже в пути. Он почти ощущал кожей этот лихорадящий холодок, который веял от нее, как от машины, летящей на полной скорости по шоссе.

Танька захлопнула учебник географии и выглянула в открытое окно. Высоко в вечереющем небе сияли розовые длинные облака. «Перистые», – определила Танька. Раньше, глядя на небо, Танька просто думала: «Сейчас пойдет дождь» или «Какое красивое облачко – как перо жар-птицы». Теперь она знает, что облака бывают трех видов – перистые, кучевые и слоистые. Лучше всего в учебнике сказано про перистые облака. Что они состоят из мелких кристалликов льда и поэтому очень красивые. «Перистые облака никогда не закрывают солнца…»

Отныне Танька будет смотреть на небо вдумчивым взглядом метеоролога, изучающего характер облачности. Со временем это пройдет, и она опять будет говорить, как люди: «Сейчас пойдет дождь» – и, глядя на небо, вспомнит не параграф из учебника географии, а строки Пушкина: «Мчатся тучи, вьются тучи…» или «Редеет облаков летучая гряда».

А пока что за окнами, высоко в небе, сияют перистые облака, а во дворе на скамеечке сидит бабушка Анна и беседует с Кузьмичом из Сашкиного подъезда. Кузьмич – пенсионер. Он принадлежность их двора, как турник или качели. Когда Танька была маленькая, она думала, что пенсионер – это такая профессия. Все теплые вечера Кузьмич проводит на скамеечке, во дворе. Возле него лежит стопка газет, и он читает их все подряд, а между чтением сдвигает очки на лоб и покрикивает на ребят. Свои внуки у Кузьмича были, но не здесь, а далеко, на Урале. Туда, к сыну, уехала его жена. Уехала нянчить внуков. А Кузьмич считал, что на юге ему жить полезнее. Он остался один в большой квартире, сам варил себе еду, экономил, откладывал на сберкнижку, и во дворе его называли «богатый жених» – конечно, в шутку. «Интересно, – думала Танька, – о чем он может разговаривать с бабушкой?»

Танька спустилась во двор. Мелюзга копошилась в песке. Ссорились близнецы Алешка и Антошка. Они вечно ссорились. Вот и сейчас Антошка ревел басом. Танька присела на корточки, вытерла своим платком Антошкины слезы.

– Ты чего? – спросила она. Антошка проговорил, всхлипывая:

– Я слепил… космос, а он… ело… сломал…

Потом Танька покачалась на качелях, но без удовольствия. Не потому, что Сашки не было во дворе – он по субботам уезжает в станицу к тетке. Просто так. Сколько можно качаться? Танька подошла к скамеечке, на которой сидели бабушка и Кузьмич, и стала слушать. Кузьмич первый заметил ее.

– Ты чего тут ошиваешься? – сказал он. – Места во дворе мало, что ли? Ступай отсюда.

– А чем дитё вам мешает? – сощурилась бабушка. – Это внучка моя, ей около меня посидеть хочется. Садись, Танечка, посиди с нами. Такого тут ничего нема, что тебе слушать нельзя… Вот, рассказываю человеку свою жизнь, а он удивляется: «Такую жизнь прожила, а добра не нажила…» Куды оно мне, добро этае? На тот свет его не забрати… На свою жизнь я не обижаюсь, на чужую не завидую…

– И напрасно, – сказал Кузьмич. – А я вот завидую.

Назад Дальше