– Прочитали? – спросила Эдме.
– Да, и нашла там много красивых мест, но решительно не поняла, что автор хотел сказать.
– Вот вы его и спросите, – ответила Эдме.
Клер огляделась. Эдме Реваль сняла на острове Сен-Луи старинную квартиру, отделанную высокими деревянными панелями времен Людовика XV; из окон были видны деревья на набережной Сены. Несколько красивых китайских ваз, гладких и белых, и портрет Эдме кисти Вюйяра были единственными украшениями гостиной. Эта скупая, строгая эстетика хорошо сочеталась с тонким, благородно-меланхоличным лицом хозяйки. Из соседней комнаты доносились детские голоса.
– Как поживают Доминик и Жиль?
– Они недавно переболели корью, но опасный период уже позади.
Раздался звонок, возвестивший приход гостя. Клер почувствовала какую-то внутреннюю, скорее приятную, дрожь. Она внимательно смотрела на Менетрие: бледный, худой, светловолосый; руки с длинными тонкими пальцами двигались как-то неуверенно; но стоило ему заговорить, как она влюбилась в его голос. Глаза поэта, горящие и тоскливые, почти дерзко впивались в глаза Клер.
– Вы были правы, – сказал он, обращаясь к Эдме. – Ваша подруга похожа на некоторых моих героинь.
– Вы приехали прямо с гор? – спросила Клер.
– Да, я провел два месяца в шале в Вогезах. Мне нужно было пожить одному. Стихи, как и реки, зарождаются в горах, начинаясь с тоненького ручейка, бегущего из снега и тишины.
– И над чем вы работаете?
– Над «Альцестом».
Наступила пауза. Клер, оробевшая и зачарованная, не осмеливалась говорить.
– Госпожа Ларрак прочитала вашего «Орфея», – сказала Эдме. – Как раз перед вашим приходом она говорила мне, что он ей понравился, но она не очень поняла, что именно вы подразумевали.
– О, если бы вы понимали это, мадам, если бы я сам это понимал, моя драма потерпела бы фиаско.
Клер покраснела, как школьница, уличенная в ошибке. Она искала ответ, но в этот момент горничная объявила, что обед готов. На столе стояла корзина с красными розами.
– Я вспомнила о ваших вкусах, – сказала Эдме, обращаясь к Менетрие. – У нас сегодня овсяная каша, пармская ветчина, творог и фрукты.
И она со смехом пояснила Клер:
– Вообразите, однажды я положила Кристиану на тарелку ломтик ветчины с белой полоской жира, окаймлявшей розовое мясо, и он сравнил его с заходящим солнцем, окруженным длинными перьевыми облаками. А вот ваш любимый мед, Кристиан, и ваше масло «цвета слоновой кости».
Тот поблагодарил.
– Хочу рассказать вам, – продолжала Эдме, – о том, как я впервые говорила о вас с моей подругой Клер. Это было в деревне Лимузена, где мы обе тогда жили. В тот день мы выходили из церкви после мессы. Церковный органист играл то, что взволновало и ее, и меня, и я процитировала Клер, более или менее точно, одну вашу фразу: вы писали, что музыка присутствует в крике, Бог – в ужасе мира, а идеальная любовь – в любви животной.
– Неужели это написал я? Признаюсь, что совершенно не помню. У меня такая скверная память. Но в общем, это вполне в духе моего творчества.
– Идеальная любовь в животной любви? – переспросила Клер, стараясь побороть робость. – Мне трудно в это поверить. Ведь идеальную любовь, какую описывают нам поэты и музыканты – любовь Тристана или того же Альцеста, – и спаривание животных разделяет такая глубокая пропасть.
Но пока она это говорила, у нее в памяти зазвучал голос толстухи Леонтины: «Здешний люд – они прямо как животные».
– Однако же, – ответил с улыбкой Менетрие, – если бы продолжение рода человеческого не нуждалось в спаривании любящих, вся наша музыка, вся наша поэзия пропали бы втуне. И художники избирали бы для себя иные сюжеты.
– Неужели вы и впрямь думаете, – спросила Клер с брезгливой гримаской, – что возвышенная песнь могла родиться из… судорог спаривания?
Менетрие устремил на нее пристальный, проницательный взгляд, в котором угадывалось легкое удивление с оттенком иронии:
– Я не просто думаю, я в этом уверен. Да и вы тоже, мадам, ибо в этой песни заключено именно то, что вы любите… по крайней мере, я на это надеюсь. Это Моцарт, это Гёте, это Шекспир, Бодлер, Малларме, Валери.
– Валери? – недоверчиво прошептала Клер. – Но ведь это чисто интеллектуальная поэзия!
– Да, но красота этой поэзии была бы ущербной без затаенной чувственности, которая временами открыто проявляет себя.
Клер вздохнула и умолкла.
– Позвольте мне еще на минуту вернуться к вашему «Орфею», – сказала Эдме. – Перечитывая его, я снова была потрясена той суровостью, с которой все религии мира порицают любопытство. Орфей не должен оборачиваться к Эвридике. Дочери Лота не должны оглядываться на город. Пандора не должна открывать пресловутый ящик. Психея не должна видеть лицо Амура. Адам не должен пробовать запретный плод. Да и в сказках то же самое: Элиза Брабантская не должна знать имени своего супруга. Вивиана не должна доискиваться «тайны» волшебника Мерлина. Седьмая жена Синей Бороды не должна, под страхом смерти, открывать дверь потайной комнаты, ключ от которой попал к ней в руки. Вы не находите все это удивительным? Ведь современное воспитание диктует нам прямо противоположное – удовлетворение любопытства. Да и наука – что такое наука, если не долгое и систематическое утоление любопытства?
– Это верно, – ответил Менетрие, – но приносит ли наука счастье людям? И не она ли открыла ящик Пандоры? Вот уже два века, как мы решили отказаться от инстинктов. И каков результат? Тот, который возвестили боги.
– А если у кого-то нет инстинктов? – спросила Клер.
– У живого существа всегда есть инстинкты, – отрезал Менетрие, взглянув на Клер так пристально, что она опустила глаза. – Иначе оно не смогло бы жить.
Эдме предложила своим гостям выпить кофе в маленькой гостиной.
– Ах, какие прекрасные у вас вещи, Эдме! – воскликнул Менетрие, с чувственной радостью поглаживая китайскую вазу, белую и гладкую.
XXXII
На следующее утро Клер позвонила Эдме. Предлогом для разговора была выставка, которую они хотели посетить вместе, однако Эдме догадалась, что Клер не терпится узнать, какое мнение о ней высказал Кристиан Менетрие.
– Не волнуйтесь, дорогая! Он был просто в восторге. Погодите-ка, сейчас я вспомню, в каких типично «кристиановских» выражениях он отзывался о вас. Сначала он сказал: «Она похожа на драгоценную гладкую вазу». А потом, в какой-то момент, добавил: «Это морская дева».
– Почему же «морская»? Я вовсе не морская. Скорее уж лунная. Но я нашла его очень привлекательным. И мне хотелось бы еще раз увидеться с ним. Как вы полагаете, он придет ко мне, если я его приглашу?
– Нет – если это будет ужин на двадцать персон или чай на сто пятьдесят. Да – если вы будете одна, тогда он с радостью примет приглашение.
– Одна… Это сложно – ведь мы с ним едва знакомы. Но я могла бы пригласить его как-нибудь в воскресенье пообедать с вами и со мной. По выходным Альбер ездит на охоту или играет в гольф.
– О, тогда он наверняка согласится… если еще будет в Париже, ведь Кристиан – это блуждающий огонек: он появляется, чтобы сверкнуть и через миг исчезнуть, и его уже не найти – разве что в Риме или Стокгольме.
– А куда можно ему написать?
– Ну, покамест он живет у одной шведской дамы, госпожи Хальштадт, которая предоставила ему две комнаты в своей квартире на улице Жакоб, сорок три.
Клер отправила Менетрие короткое письмецо (разорвав предварительно три черновика), в котором приглашала его пообедать втроем, с ней и с Эдме, на авеню Габриэль в следующее воскресенье. В последний момент, посоветовавшись с Эдме, она позвала и Ларивьера, который очень хотел познакомиться с Менетрие, поскольку давно уже восхищался его сочинениями. Она сама тщательно составила меню и заказала цветы, к великому изумлению мажордома Оноре, которому всегда предоставляла полную свободу действий.
– Мед? – переспросил он, донельзя шокированный. – Мадам желает, чтобы на столе в течение всего обеда был мед? И вдобавок этот господин пьет молоко? Молоко!.. Впрочем, как мадам будет угодно.
– Накройте в маленькой столовой, Оноре. И поставьте на стол красные розы.
Оноре поднял брови в знак немого порицания хозяйки, вторгшейся в его епархию:
– Как будет угодно мадам.
Обед прошел удачно. Ларивьер и Эдме, уже встречавшиеся прежде, завязали между собой приватную дружескую беседу, так что Клер оказалась вовлеченной в диалог с Менетрие и с радостью констатировала, что говорит свободно, с неожиданным воодушевлением, о вещах, которыми не смогла бы поделиться ни с кем другим. Она описала ему свое детство, комнатку в башне, смерть огня и его последний всполох, освещавший «Жанну д’Арк на костре». Он слушал ее с терпеливым интересом, свойственным любому писателю, незаметно побуждая высказывать все более сокровенные признания, доселе таившиеся в самой глубине ее сердца. Внезапно раздался голос Эдме:
– Кристиан, вы не заметили, что уже пять часов?
– Не может быть! – воскликнул он, вставая. – А ведь я обещал добрейшей госпоже Хальштадт сопровождать ее на концерт! Ну что ж, тем хуже. Я ни о чем не жалею.
– Я тоже, – сказала Клер.
– И я тоже, – повторил за ней Ларивьер.
Он еще ненадолго остался с Клер после ухода Эдме Реваль и Менетрие.
– Ну что? – спросила Клер. – Каковы ваши впечатления?
– Она очаровательна! Такое удивительное сочетание серьезности и простоты.
Клер расхохоталась:
– Ну и ну! Я вас спросила, что вы думаете о Менетрие, а вы мне толкуете про Эдме. Уж не влюбились ли вы, Франсуа?
Он улыбнулся:
– Я и не думал, что это еще возможно, но если судить по симптомам, то – да, я сегодня почувствовал нечто близкое к любви. А Менетрие?.. Я нахожу его интересным, оригинальным, отчасти комедиантом, отчасти педантом, притом очень довольным собой – на что, впрочем, у него есть множество веских причин.
– Да вы с ним и словом не перемолвились, – возразила Клер. – Он вовсе не комедиант и не самодоволен; это скромный и сдержанный человек, но в нем есть что-то детское, совершенно очаровательное.
– Прекрасно, прекрасно, Клер! – со смехом сказал Франсуа. – Давайте не будем больше говорить о наших идолах, вашем и моем.
– О, я, уж конечно, не стану порочить перед вами Эдме, она моя лучшая подруга.
– А как у вас с патроном? Все хорошо? Вы больше не ссоритесь?
– Нет, я оставила его в покое. Появляюсь с ним в свете, когда он просит. Выслушиваю его рассуждения о судьбах вселенной, о Франции, о заводах Ларрака, когда он снисходит до монолога передо мной, а потом возвращаюсь в свою скорлупку, где мне всегда хорошо и комфортно.
– Это не похоже на счастье, – сказал Ларивьер.
– Это счастье старой девы, для которого я и создана. До свидания, Франсуа.
Проводив гостя, Клер подошла к своему секретеру и нашла там старую, наполовину исписанную тетрадь. Это был ее девичий дневник, который она оставила в Сарразаке, но потом отыскала и привезла в Париж. Открыв тетрадь, она нашла последнюю запись, пропустила одну страницу и начала с чистого листа:
4 марта 1923. – Сегодня у меня впервые обедал Кристиан Менетрие, и я могла бы воскликнуть, как Джульетта: «О, если он женат, / То гроб один мне будет брачным ложем!»[86] Увы, Кристиан женат, а я замужем – что ж, это к лучшему. Мы оба, и он и я, не созданы для плотских утех. Холодная сталь меча между нашими телами принуждает нас обратить невозможную любовь в идеальную дружбу, и это прекрасно! Я с первого же взгляда поняла, что так и будет. С каким трогательным вниманием он слушал и расспрашивал меня! А когда я спросила, не придет ли он ко мне в следующее воскресенье, то ответил:
– Разумеется!
Клер положила тетрадь в ящик, заперла его и спрятала ключ в сумочку. Вечером следующего воскресенья она написала:
11 марта 1923. – Тот же обед, что в прошлое воскресенье: Кристиан, Эдме, Франсуа. Отчего эта пара Эдме – Франсуа – напоминает мне своими отношениями другую пару – Элианта – Филинт из «Мизантропа»? Я ничуть не похожа на Селимену, а Кристиан – на Альцеста. Но Франсуа и Эдме рассудительны и нормальны, тогда как мы… Сегодня Кристиан много рассказывал мне о своей работе. До сих пор я не понимала, почему он всегда пытается выразить свои мысли через мифы, которые часто кажутся мне темными. Так вот, он мне объяснил, что мифы и сказки, по его мнению, суть самые ясные и самые древние мысли человечества.
– Легенду не создают, – сказал он мне, – она сама себя создает. Она исполнена всеми чувствами тех, кто ее полюбил. Искусство бесплодно до тех пор, пока оно не проникнет в самое средоточие людской плоти.
Он рассказал также, что перед тем, как написать «Орфея», думал об «Адонисе». И был приятно удивлен тем, что я хорошо помню историю юного красавца, любимого сразу двумя богинями, Афродитой и Персефоной, растерзанного кабаном и с тех пор проводившего полгода в царстве мертвых и полгода на земле. Кристиану особенно хотелось написать сцену, в которой Афродита летит на помощь Адонису; по пути она задевает куст белых роз, чьи шипы ранят ее до крови, и эта кровь навсегда превращает белые розы в красные. И тут я вспомнила, что в день моей первой встречи с ним оцарапала палец о стебель розы и из ранки сочилась кровь. Неужели это предзнаменование? Как мне хотелось бы сочинить сонет, кончающийся такой строчкой: «Те розы багрянцем окрасила кровь Афродиты…» Но теперь, когда я знакома с настоящим поэтом, я уже не осмелюсь написать ни одного стиха.
18 марта 1923. – Франсуа и Эдме отменили свой приход в последний момент, и я осталась наедине с Кристианом. Никакого стеснения. Я даже осмелилась показать ему несколько моих детских сонетов. Разумеется, он нашел их неумелыми, однако извлек из них удивительные откровения о моем характере. И снова забыл о времени, просидев у меня так поздно, что его застал Альбер, вернувшийся с гольфа. Сначала я испугалась, но их встреча прошла очень хорошо. Или, вернее, вполне благополучно. Изысканная учтивость Кристиана способна развеять любую неловкость. Альбер, очень довольный тем, что нашел нового слушателя, рассказал ему о том, как он начинал, и произвел передел Европы с помощью своих любимых пунктов: «Первое… Второе… Третье…» Кристиан терпеливо выслушал его, но отказался от приглашения к ужину. После его ухода Альбер сказал:
– Очень милый молодой человек. Кажется, ему понравилось то, что я говорил. Он наверняка был удивлен тем, что человек действия может быть при этом и мыслящей личностью.
Если выражаться в стиле моего мужа, я даже вздрогнула – Первое: оттого, что попыталась представить, какое впечатление на самом деле произвел Альбер на Кристиана, и Второе: оттого, что так строго сужу Альбера. Я знаю, это несправедливо, ведь Альбер – выдающийся человек в своей сфере, и нелепо требовать от него, чтобы он уподобился Менетрие.
22 марта 1923. – Съездила в Версаль, одна, чтобы приказать садовнику посадить в этом году красные розы в розарии.
– Но у нас и так уже есть «Crismson Rambler» и «Mme Norbert Le Vasseur», – хмуро возразил Арсен.
– Да, но я хочу еще большие красные розы, бархатистые, винного цвета.
Арсен явно дивился моему неожиданному интересу к саду. Глядел на меня мрачно и строптиво.
25 марта 1923. – Франсуа и Эдме пришли к нам, чтобы объявить о своей скорой свадьбе! Какая любопытная история! Они оба выглядят такими счастливыми. Кристиан попросил меня показать ему моего сына: в «Альцесте» он хочет написать сцену, где Альцест в последний раз обнимет своих детей.
– Лучше посмотрите на моих, – предложила Эдме. – Они постарше.
Но я все-таки повела Кристиана к Альберу-младшему. Бедный мальчик, которым я никогда не интересуюсь, был поражен тем, что стал вдруг предметом такого внимания. Зато его няня держалась сухо и неприветливо. Иногда мне кажется, что близость Кристиана способна растопить тот холод в моем сердце, от которого я так страдаю. И может быть, на этом кусте снова расцветут розы. Белые или красные?
XXXIII
Лето 1923 года стало одним из счастливых периодов в жизни Клер. За эти месяцы она получила то, чего всегда жаждала, – любовную, близкую, но почтительную дружбу человека, которым безмерно восхищалась. Благодаря своей неограниченной свободе она смогла повезти Кристиана в Версаль, в Шартр, в Руан. Он говорил с ней о своей работе, она делилась с ним своими соображениями, которые он чаще всего отвергал – учтиво, но твердо, а иногда и принимал, и в этих случаях Клер с восторженной радостью находила слабые отголоски своих мыслей в монументальной симфонии его творчества: так какой-нибудь витраж, пожертвованный дарительницей храму, приобщает ее к церковным таинствам.
Эдме Реваль, вышедшая замуж за Ларивьера, по-прежнему была близкой подругой Клер, но теперь виделась с ней гораздо реже. Однажды она ей сказала:
– Надеюсь, вы простите меня, Клер, за то, что я вмешиваюсь в вашу личную жизнь. Но мне кажется, вы ведете себя не очень осмотрительно. Вы играете с огнем, дорогая, берегитесь, как бы не обжечь руки. Мне их было бы жаль – они так прекрасны.
– А мне всегда нравился огонь, – ответила Клер, – хотя я по природе своей не склонна воспламеняться. Говорю вам серьезно, Эдме: я не чувствую себя в опасности. Те стороны любви, которые считаются гибельными, меня не интересуют. Брак стал для меня шоком, от которого я оправлялась целых два года. Я ведь рассказывала вам, какой была до свадьбы. У меня под подушкой лежал Мюссе, я мечтала найти мужа, готового читать вместе со мной стихи Верлена, слушать ноктюрны Шопена, гулять со мной рука об руку под луной. Вот как я представляла себе жизнь влюбленных. А любовь, которую открыл мне муж, привела меня в ужас. Конечно, я была не права, но так уж получилось. Альбер это понял и обратился к другой женщине за тем, чего я не могла ему дать. И вот теперь я встретила каким-то чудом, вернее, благодаря вам, Эдме, мою мечту, воплощенную в этом человеке. И я живу этой мечтой, этой чудесной мечтой. Так что же здесь дурного?!