«История глупа, — повторил ученый, — потому что задолго до того, как ваша долгоживущая птица смогла бы оставить хоть крошечную отметину на горе, природные силы эрозии сровняли бы ее с землей.»
«У вас есть перед нами двумя преимущество, — разочарованно заметил монах. — У вас есть научная логика, руководящая вашими мыслями и истолковывающая ваш опыт.»
«Логика человечества, — возразил ученый, — дает мне опоры не больше, чем жалкая тростинка. Это логика, диктуемая наблюдением, а наши наблюдения, невзирая на множество наших чудесных приборов, крайне ограничены. Теперь мы трое должны сформировать новую логику, основанную на наших текущих наблюдениях. Мы найдем, я уверен, много ошибок в нашей земной логике.»
«Я знаю лишь немного о логике, помимо той, которую изучал церковником, — признался монах, — а та логика чаще основывалась на темных по смыслу интеллектуальных упражнениях, чем на научных наблюдениях.»
«А я, — сказала гранд-дама, — и вовсе действовала не логикой, а набором определенных приемов, приспособленных для совершения определенных действий, о которых я пеклась, хотя я не уверена, что „пеклась“ здесь подходящее слово. Я теперь испытываю затруднения, вспоминая, как именно я пеклась о делах, ради которых работала. Если совсем искренне, то я думаю, что мной двигали не столько дела, сколько возможность, предоставляемая ими, сохранять и использовать определенные важные положения. Подумать об этом теперь, так эти важные положения, казавшиеся такими желанными и привлекательными, изошли в ничто. Но я, должно быть, воистину отличалась в общественном мнении, ибо как бы иначе мне предложили честь, которой удостоены мы все трое, когда было решено, что один из нас должен быть женщиной. Так что я бы предположила, что возглавлять многочисленные комитеты, работать во многих комиссиях, участвовать во всяческих группах расследования по вопросам, о которых я не знала почти что ничего, и выступать перед большими и малыми аудиториями — это должно казаться стоящим делом. И после всего этого времени, пытаясь составить мнение о том, по праву ли я здесь, я рада, что так вышло. Я рада, что я здесь. Если бы не это, меня не было бы нигде, сэр Монах, ибо я полагаю, что мне никогда не удавалось склонить себя поверить в вашу концепцию бессмертной души.»
«Это не моя концепция, — возразил монах. — Я и сам не верю в бесконечную жизнь. Я пытался заставить себя поверить, потому что мое дело основывалось на необходимости веры. И был еще мой страх смерти, да, пожалуй, и жизни тоже.»
«Вы приняли свой теперешний пост здесь с нами из-за своего страха смерти, — сказала гранд-дама, — а я из-за чести — оттого, что мне непривычно было отвергать почет и уважение. Я чувствовала, что меня, может быть, вовлекают в нечто такое, что будет не по мне, но я слишком долго стремилась быть у всех на виду и оказалась органически не в состоянии отказаться. Уж по самой крайней степени, сказала я себе, это будет способ обрести такую вспышку известности, о какой я и не мечтала.»
«А теперь, — спросил ученый, — все ли вам кажется правильным? Вы удовлетворены, считаете свое согласие правильным?»
«Я удовлетворена, — ответила она. — Я даже начинаю забывать, и это оказывается благословением. Были ведь Ронни Дуг и Альфонс…»
«Кто это были?» — спросил монах.
«Мужчины, за которыми я была замужем. Они и еще пара других, имен которых я сейчас не могу припомнить. Не имею ничего против того, хотя было время, когда я имела бы, чтобы сказать вам, что я была нечто вроде стервочки. Довольно царственной стервочки, пожалуй, но все-таки грязной стервы.»
«Мне представляется, — сказал ученый, — что мы действуем так, как было задумано. Что-то, более чем вероятно, продолжается дольше, чем замышлялось. Но еще за тысячу лет, быть может, мы сможем стать тем, чем должны стать. Мы честны сами с собой и друг с другом, а я полагаю, что это должно быть частью того же. Мы не смогли полностью сбросить с себя все человеческое за такое короткое время. Человеческая раса потратила два миллиона лет или около того, на то, чтобы выработать человеческие качества, и это не такая вещь, которую можно стащить легко, как одежду.»
«А вы, сэр Ученый?»
«Я?»
«Да, как насчет вас? Другие двое из нас наконец честны. А как с вами?»
«Я? Я никогда не думал об этом. Никогда не сомневался. Любой ученый, а в особенности астроном, как я, готов был бы продать душу, чтобы пойти. Если подумать, то, фигурально выражаясь, я и продал душу. Я потворствовал своему назначению в этот конгломерат интеллектов, или как его там не назови. Потворствовал назначению. Я бы дрался за него. Я упрашивал кое-каких друзей, самым секретным и осторожным образом, чтобы они помогли моему назначению. Я готов был на все ради этого. Я не думал о своем выборе, как о чести. Я действовал не из страха, как вы двое — и однако, в некотором смысле, может быть, и из страха. Я, знаете ли, старел, и начинал уже приобретать это лихорадочное чувство, что время уходит, песок высыпается. Да, если подумать, то, может быть, был и страх: подсознательный страх. Но в основном было ощущение, что я не могу позволить себе сойти в последнюю тьму, когда столько осталось сделать. Не то, чтобы мои теперешние наблюдения или выводы имели какое-то земное происхождение, ибо я больше не часть Земли.
Но по конечному счету, я думаю, все это и неважно. Моя работа предназначалась не для Земли и не для товарищей, а для меня самого — для моего личного удовлетворения и удовольствия. Я не искал аплодисментов. В отличие от вас, моя дорогая леди, я скрывался. Я избегал публики, я не давал интервью и не писал книг. Писал, конечно, статьи, чтобы поделиться своими находками с товарищами по работе, но ничего такого, что прочитал бы человек с улицы. Я думаю, если подытожить, что я был крайним эгоистом. Мне не было дела ни до кого, кроме себя. Теперь я рад сообщить вам, что свое размещение с вами двумя я нахожу очень удобным. Словно мы — старые друзья, хотя раньше мы никогда не были друзьями, да может быть, ни один из нас в действительности и не друг двум другим по классическому определению дружбы. Но раз мы можем действовать совместно, то я думаю, что при данных обстоятельствах мы можем назвать это дружбой.»
«Вот так экипаж у нас подобрался, — сказал монах. — Ученый-эгоист, женщина, ищущая славы и бывщий испуганный монах.»
«Бывший?»
«Я больше не боюсь. Больше ничто не может меня коснуться, как и любого из вас. Мы добились этого.»
«Нам предстоит еще долгий путь, — сказал ученый. — Здесь не место и не время для торжества. Скромность, скромность и скромность.»
«Я всю свою жизнь провел в скромности, — сказал монах. — Со скромностью я покончил.»
18
— Что-то не так, — сказала Элейн. — Что-то не на месте. Нет, может быть дело далеко не в этом. Но есть что-то такое, чего мы не нашли. Ждет здесь какая-то ситуация — может и не нас, но ждет.
Она напряглась, почти замерла от напряжения, и на ум Хортону пришло воспоминание о старом сеттере, с которым он временами охотился на уток. Чувство ожидания, знания, и в тоже время не совсем знания, привставания на цыпочки от острого ощущения присутствия.
Он остановился, подождал, и наконец, как бы с усилием, она расслабилась.
Элейна посмотрела на Хортона просящими глазами, просящими о том, чтобы ей поверили.
— Не смейтесь надо мной, — сказала она. — Я знаю, что здесь что-то есть — что-то необычайное. Я не знаю, что это такое.
— Я не смеюсь над вами, — ответил он. — Я верю вам на слово. Но как…
— Не знаю, — ответила она. — Однажды в такой ситуации, как эта, я себе не поверила. Но теперь — нет. Это уже случалось раньше, много раз. Почти как знаешь наверняка. Словно предупреждение.
— Вы думаете, это может быть опасно?
— Невозможно узнать — просто ощущение чего-то.
— Мы пока ничего не находили, — сказал он, и это было близко к истине. В трех обследованных ими зданиях не было ничего, кроме пыли, дряхлой обстановки, керамики и стекла. Для археолога это могло бы иметь значение, сказал себе Хортон, но для них двоих это были просто древности — пыльные, заплесневевшие, однообразные древности, которые одновременно угнетали и явно никуда не годились. Когда-то в далеком прошлом жили здесь разумные существа, но для его нетренированных глаз ничто не указывало на цели их пребывания.
— Я об этом часто думала, — сказала Элейна. — Удивлялась. Я ведь не единственная у кого это есть. Есть и другие. Новая способность, приобретенный инстинкт — невозможно точно сказать. Когда люди вышли в космос и высадились на других планетах, они были вынуждены приспосабливаться — как бы это назвать? — ну, может быть, к непохожести. Им пришлось развить новые способы выживания, новые способы думать, новые взгляды и чувства. Может быть, мы этим и обладаем — новым органом чувств, новым способом узнавать. Что-то подобное появилось у земных пионеров, когда они попадали в неизвестные области. Может быть было это и у первобытных людей. Но на давно уже заселенной и цивилизованной Земле наступило время, когда в этом уже не осталось нужды, и оно исчезло. В окружении цивилизации мало неожиданностей. Всякий хорошо знает, чего он может ждать. Но когда он отправляется к звездам, он вновь испытывает нужду в этом древнем способе познания.
— Не смотрите на меня, — сказал Хортон. — Я один из жителей того, что вы назвали цивилизованной Землей.
— А она была цивилизованной?
— Чтобы ответить на это, нужно уточнить термины. Что значит цивилизованный?
— Я не знаю, — ответила Элейна. — Я никогда не видела совершенно цивилизованного мира — в том смысле, в котором цивилизованной была Земля. Или я думаю, что не видела. В теперешние дни нельзя быть уверенным. Вы и я, Картер Хортон, происходили из различных эпох. Могут возникнуть случаи, когда единственным правильным курсом для каждого из нас будет терпение друг к другу.
— Вы говорите так, словно видели множество миров.
— Так и есть, — подтвердила она. — Во время занятий картированием. Приходишь в какое-нибудь место, остаешься там день или два — ну, может побольше, но никогда особенно долго. Лишь так долго, чтобы сделать несколько наблюдений и набросать кое-какие заметки, чтобы составить впечатление того, что это за мир. Понимаете, чтобы можно было опознать его, если вернешься снова. Ибо важно узнать, приносит ли вас система тоннелей когда-либо обратно, в место, где вы уже были. В некоторых местах хочется остаться подольше. Но таких мало. Чаще всего вы бываете рады уйти.
— Скажите мне одну вещь, — попросил Хортон. — Я все о ней думаю. Вы отправились в экспедицию по картированию. Так вы это называете. По мне, так это похоже на сумасброднейшую идею. У вас шансов больше, чем один на миллион, и однако…
— Я же говорила, что есть другие.
— Но даже будь у вас хоть миллион, только один будет иметь шанс вернуться в мир, который уже когда-то посетил. А если всего один из вас отыщет обратный путь, это будет пустой тратой времени. Множество вас должно преуспеть, прежде, чем появится какая-то статистическая вероятность нанести тоннели на карту, или хотя бы начать их наносить.
Та холодно посмотрела на него.
— Там, откуда вы явились, вы, конечно, слыхали о вере.
— Конечно, о вере я слышал. Вера в свое «я», вера в свою страну, вера в свою религию. Какое все это имеет отношение к нашей теме?
— Вера — часто все, что есть у человека.
— Вера, — заявил Хортон, — это когда считают что-то возможным, хотя совершенно уверены, что это не так.
— Зачем так цинично? — спросила Элейна. — Откуда такая узость зрения? Отчего такой материализм?
— Я не циничен, — возразил он. — Просто я принимаю в некоторый расчет шансы. И зрение наше не было узким. Это мы, припомните-ка, первыми отправились к звездам, и мы смогли уйти, убедили себя в уйти только благодаря материализму, который вы по-видимому так презираете.
— Это верно, — согласилась она, — но я говорю не об этом. Земля это одно, звезды — другое. Когда вы оказываетесь между звезд, ценности меняются, сдвигается точка зрения. Есть древнее выражение — «это совсем иная игра» — вы мне, кстати, не скажете, что это означает?
— Я полагаю, она относится к какому-нибудь виду спорта.
— Вы имеете в виду эти дурацкие упражнения, которыми когда-то занимались на Земле?
— Вы ими больше не занимаетесь? Совсем никаким спортом?
— Слишком много необходимо сделать, слишком многому научиться. Мы больше не нуждаемся в искусственном забавлении. У нас нет времени, а даже если б и было, все равно это никому не интересно.
Элейна показала на здание, почти поглощенное деревьями и кустами.
— По-моему, это оно, — сказала она.
— Оно?
— Это в нем странность. Нечто, о чем я говорила.
— Не пойти ли нам посмотреть?
— Я не совсем уверена, — отвечала она. — Сказать вам по правде, я немного боюсь. Того, что мы можем найти; вы понимаете.
— У вас нет никаких мыслей? Вы говорите, что можете чувствовать это нечто. Простирается ли ваше восприятие настолько, чтобы дать хотя бы какой-то намек?
Элейна покачала головой.
— Только странность. Что-то совсем необычное. Может быть, страшное, хотя я по-настоящему не боюсь. Просто напряжение в мыслях, страх необычного, неожиданного. Просто ужасное чувство странности.
— Похоже, туда трудно будет пробраться, — сказал он. — Заросло наглухо. Я могу сходить в лагерь и взять мачете. По-моему, мы его прихватили.
— Не нужно, — возразила она, вынимая из кобуры висевшее на поясе оружие.
— Этим можно прожечь тропу, — сказала она. Оружие было больше, чем казалось, когда оно находилось в кобуре, заканчивалось иглой и выглядело несколько громоздким.
Хортон посмотрел на оружие.
— Лазер?
— Пожалуй. Я не знаю. Это не только оружие, но и инструмент. На моей родной планете оно стандартно. Их все носят. Его можно настраивать, видите… — Она показала ему диск, установленный на рукояти. — Узкий резак, вентилятор, все, что угодно. Но почему вы спрашиваете? У вас оно тоже есть.
— Другое, — возразил Хортон. — Довольно грубое оружие, но эффективное, если знать как с ним обращаться. Оно выбрасывает метательный снаряд. Пулю. Сорок пятого калибра. Оружие, но не инструмент.
Элейна наморщила лоб.
— Я слышала о таком принципе, — сказала она. — Очень древняя идея.
— Может быть, — сказал Хортон, — но к тому времени как я покинул землю, оно было лучшим. В руках человека, знающего, как оно действует, оно точно и весьма смертельно. Высокая скорость, очень большая энергия торможения. Приводится в действие порохом — по-моему, нитритом, а может быть, и корбдитом. Я не знаток химии.
— Но порох мог пролежать много лет, пока вы были на корабле. Он со временем разлагается.
Хортон бросил на нее пораженный взгляд, удивленный ее познаниями.
— Об этом я не подумал, — сказал он. — Но это верно. Конечно, преобразователь материи…
— У вас есть преобразователь материи?
— Так мне сказал Никодимус. Я его, собственно, не видел. Я вообще никогда не видел ни одного преобразователя, говоря по правде. Когда нас погрузили в анабиоз, таких вещей, как преобразователи материи не существовало. Их изобрели позже.
— Еще одна легенда, — пробормотала Элейна. — Утраченное искусство…
— Вовсе нет, — возразил Хортон. — Технология.
Она пожала плечами.
— Что бы там оно ни было — это утрачено. У нас нет преобразователя материи. Как я уже сказала, это легенда.
— Ну, — спросил Хортон, — собираемся мы посмотреть, что это там у вас такое, или мы…
— Мы пойдем и посмотрим, — сказала Элейна. — Я поставлю оружие на самую низкую мощность.
Она нацелила свое приспособление и из него вылетел бледно-голубой луч. Подлесок со зловещим шипением задымился и по воздуху поплыла пыль.
— Осторожнее, — предупредил Хортон.
— Не беспокойтесь, — резко ответила Элейна. — Я умею с ним обращаться.
Она явно умела. Луч прорезал ровную узкую тропу в обход дерева.
— Нет смысла его подрезать. Пустая трата энергии.
— Вы это еще чувствуете? — спросил Хортон. — Эту странность. Можете понять, что это такое?
— Она еще там, — подтвердила Элейна, — но у меня не больше представления о том, что это, чем было.
Она спрятала оружие в кобуру и Хортон, светя перед собой фонариком, первым пошел к зданию.
Внутри было темно и пыльно. По стенам стояла развалившаяся мебель. Маленькое животное, пискнув от неожиданности и ужаса, пробежало по комнате маленьким темным пятнышком в темноте.
— Мышь, — сказал Хортон.
Элейна равнодушно ответила:
— Не мышь, по всей вероятности. Мыши принадлежат Земле, так, во всяком случае, говорят старинные детские стишки. Есть среди них такой: «вышли мыши как-то раз посмотреть, который час…»
— Так детские стишки сохранились?
— Некоторые, — ответила она. — Я подозреваю, не все.
Перед ними возникла закрытая дверь и Хортон, протянув руку, толкнул ее. Дверь развалилась и обрушилась на порог грудой обломков.
Хортон приподнял фонарик и посветил в следующую комнату. Оттуда блеснуло в ответ прямо в лицо, ярким золотым блеском. Они отскочили на шаг и Хортон опустил фонарик. Вторично он подымал его осторожнее, и на этот раз, в блеске отраженного света, они рассмотрели, что его отражает. В центре комнаты, почти заполняя ее, стоял куб.
Хортон опустил фонарик, чтобы избавиться от отсвета и медленно шагнул в комнату.
Свет фонаря, не отражаясь больше от куба, словно бы поглощался им, всасывался и растекался по нему изнутри, так что казалось, будто куб освещен.
И в этом свете парило некое создание. Создание — только это слово и приходило на ум. Оно было огромным, почти во весь куб, тело его простиралось за пределы их поля зрения. На миг появилось ощущение массивности, но не просто какой угодно массы. В ней было ощущение жизни, некий изгиб линий, по которому инстинктивно чувствовалось, что эта масса — живая. То, что казалось головой, было низко опущено перед тем, что могло бы быть грудной клеткой. А тело — или это не тело? Тело покрывал сложный филигранный узор. Словно броня, подумал Хортон, — дорогостоящий образчик ювелирного искусства.