Пелагея умилялась, долго держала на ладони деньги, не зная, куда их положить. И потом всю неделю, в ожидании сына, говорила соседкам:
– Мой-то... большак, каждую получку в дом несет!
* * *Стоял конец июля. На пристани сновали люди, скрипели на воде привязанные лодки, гремели тяжелые, груженные солью вагонетки. Под навесом сидели на узлах пассажиры, топтались босоногие ребятишки. Ждали парохода.
Белоголовый, обветренный, вытянувшийся за лето Ленька стоял на пристани рядом с Пахомычем.
Издалека донесся протяжный гудок. В голубые облака поползли черные клубы дыма. Покачивая белыми, заново покрашенными боками, рассекая носом воду, показался пароход. Пассажиры заволновались. Матросы приготовили сходни. Пароход вплотную подошел к пристани. Тяжелые, намокшие кольца каната шлепнулись на чугунные стойки и тихо заскрипели, натягиваясь между пристанью и пароходом. Глубокая темная щель с мутной водой медленно сокращалась. Пароход, дрогнув, остановился. На палубе засуетились люди. Матросы сбросили сходни.
– Поберегись! Поберегись!
Ленька стоял, опираясь грудью на мешки. Пассажиры толпой протискивались мимо него к выходу.
И вдруг губы у Леньки дрогнули, глаза уставились в одну точку; он бросился в толпу и застрял в ней, пробиваясь вперед головой и руками.
Пахомыч схватил его за рубаху:
– Стой, стой! Ошалел, что ли?
– Папка! Папаня! – вынырнув из толпы, отчаянно крикнул Ленька.
Люди стиснулись, откачнулись к перилам и пропустили человека в шинели. Одна рука его протянулась вперед к Леньке, вместо другой повис пустой рукав. Обхватив отца за шею и не сводя глаз с этого пустого рукава, Ленька повторял, заикаясь и плача:
– Пришел, ты пришел... папаня мой?!
* * *Над лесной дорогой шумели старые дубы. В пышной зелени кустов пели птицы. Темные, согретые солнцем листья мягко задевали за плечи. В светлых лужах мокла изумрудная трава.
Сын крепко держал за руку отца и неумолчно, торопливо рассказывал ему о своей жизни. Голос его иногда падал до шепота и терялся в шуме ветра и птичьих голосов, иногда прорывался слезами, и, охваченный горечью воспоминаний, Ленька останавливался.
– Слышь, папка?..
Отец крепко сжимал тонкую жесткую руку сына.
– Слышу, сынок!..
Встречный ветер трепал полы серой шинели и срывал с Ленькиных плеч черную бархатную отцовскую куртку.
У костра
Один раз в походе ребята отошли далеко от лагеря и решили ночевать в лесу. Вечером развели костер. Варили картошку. Пламя костра бросало таинственный отблеск на кусты и деревья; глазам, привыкшим к свету, все еще вокруг костра казалось черным-черно: и лес, и сбегающие по косогору кусты, и срубленные пни, заросшие папоротником; и только маленький золотой круг, в котором грелись у огня пионеры, казался обжитым и уютным.
Тепло и вкусная горячая картошка разморили ребят. Каждому вспомнилось что-то свое, домашнее, захотелось рассказать об этом товарищам, поделиться.
– Я маленьким эх и озорным был! – усмехнулся Вадим. – Бывало, почистит бабка картошку, а я – раз-раз! – ножичком вырежу из ее картошечек человечков, руки, ноги им из спичек сделаю. А она придет: ах, ах!.. – Он звучно рассмеялся, потом сразу остановился и грустно сказал: – Обижаю я свою бабку...
Ребята удивились.
– Вот тебе раз! – хмыкнул Костя. – То про свое озорство рассказывал, то обиды какие-то вспомнил... С чего это ты?
Вадим помешал угли и, подняв голову, обвел всех затуманенным взглядом:
– А так просто, ни с чего. Есть у меня такая привычка – на бабку огрызаться. Больше всех ее люблю, и ей же первой от меня грубость слышать приходится. А почему это так – не знаю...
– Нет, знаешь! – вдруг откликается из темноты голос вожатого Гриши. Он сидел поодаль от огня, прислонившись спиной к дереву. – Знаешь, Вадим, да сознаться себе не хочешь, – повторил Гриша.
Вадим блеснул черными глазами и повернулся к Грише:
– Ты думаешь, силы воли не хватает? Сдержать себя не могу?
Гриша пожал плечами:
– Нет, почему силы воли не хватает? Я этого не думаю. Ты парень крепкий, сила воли у тебя есть. И сдержать себя ты можешь. Не так уж тебе твоя бабка докучает, чтоб и сдержаться было нельзя. Нет, не в том дело...
– А в чем? – негромко спросили сразу несколько голосов.
– А в том, что Вадим не хочет сдерживаться, распускается, пользуется тем, что бабка его любит. А любит – значит, простит и жаловаться тоже не пойдет, – медленно сказал Гриша.
Ребята посмотрели на Вадима. Он молчал и, обхватив руками коленки, смотрел на огонь.
– А мы, Гриша, наверно, все такие. А не такие, так еще хуже... У каждого, если так откровенно рассказать, что-нибудь найдется плохое, – живо сказал Костя. – Вот я, например, о себе скажу... Я в школе с товарищами один, а дома другой. В школе я и веселый, и все мне хорошо. А дома, как приду, так сейчас надуюсь чего-то, ну, вообще... к сестренке начну придираться – одним словом, тоже распускаю себя... – Костя виновато улыбнулся. – Честное слово!..
– Не та дисциплина, – заметил кто-то из ребят.
– Перед товарищами не больно-то свой характер покажешь – у нас живо на чистую воду выведут, будь спокоен! – тряхнул головой паренек в клетчатой рубашке со значком на груди.
– А я вот что знаю... – придвигаясь к огню, заговорил Саша. – Надо самому себя время от времени проверять: кто я есть, какой человек из меня получается. А то один раз я так себя запустил, что сам себе опротивел... – Он выплюнул изо рта травинку и поглядел на внимательные лица ребят. – Кто смеется – не смейся. Это с каждым может быть...
Ребята поглядели друг на друга.
– Никто не смеется... Что ты?
– Говори...
– Говори, Саша! – послышались тихие голоса.
– А что говорить? Это дело с двойки началось, – хмурясь, сказал Саша. – Получил я как-то двойку по арифметике. Ну, неприятно мне, конечно, и неловко; иду домой и думаю: «Сегодня не скажу – и так у меня сегодня плохой день; завтра скажу». А назавтра я пятерку получил по русскому и опять думаю: «Что я буду хорошее с плохим мешать! Скажу послезавтра». Ну, так день за днем. Хорошее говорю, а о плохом молчу. И все так стал скрывать, а потом уж и врать пришлось, выкручиваться, да уж не только дома перед родителями, а и в классе перед товарищами. Ну, один раз лег спать и думаю: «Что это я перед всеми извиваюсь как-то, все мне на свете опротивело и самому на себя противно глядеть?»
Саша поднял голову и посмотрел на ребят.
– Ну и что? – нетерпеливо спросил Костя.
– Все! – решительно отрезал Саша. – С той поры все! На одной правде живу! Вот как есть, так и есть! Ничего не скрываю и нигде не выкручиваюсь – чистый стал, как после бани вышел!
Наступила тишина. Ребята задумались. Кто-то подкинул в костер сухую ветку. Огонь вспыхнул и осветил лица.
– А у меня вот, ребята... – послышался взволнованный голос Димы, – у меня свой недостаток...
Ребята раздвинулись. Дима боком просунулся между ними и, вспыхивая горячим румянцем, долго не мог найти нужные слова.
Наконец он грустно улыбнулся и сказал:
– Я, наверно, какой-то трус, ребята, хоть мне об этом и говорить трудно... Но раз все о себе правду говорят, то и я хочу сказать.
– Ясно, говори!
– Как скажешь, так сразу и на душе станет легче! – сочувственно зашумели ребята.
– Говори. Тут чужих нет... Может, разберемся вместе, – сказал Гриша, присаживаясь ближе к костру.
– Я леса боюсь, – сказал Дима. – Боюсь, и все. И никак себя побороть не могу. Ни за что бы один в лес не пошел! Я уж себя проверял – выйду ночью из палатки и смотрю: лес, лес... деревья черные, кусты черные, а за кустами будто зверь какой валежником шуршит. Стою и думаю: «Пошел бы я сейчас один туда? Нет, ни за что на свете! Боюсь...»
– А чего боишься? Людей или зверей?
Дима пожал плечами:
– Нет, почему людей? Зверей, конечно, гадюк боюсь, а еще заблудиться мне страшно...
– Да-а... – протянул кто-то из ребят.
– Чудной ты... – сказал Вадим. – Лес все любят, а ты его боишься! И днем боишься?
– Нет, днем меньше. Днем все видно.
– Ну, а если бы ты попробовал преодолеть в себе этот страх? Вот как Саша: преодолел же он свой недостаток, когда понял, что это никуда не годится! И ты попробуй. Возьми себя крепко в руки и решись пойти в лес, и ты увидишь, что ничего там страшного нет, – сказал Гриша.
– Конечно, Димка! Прямо скажи себе: я ничего не боюсь! И иди! Вон лес! – зашумели вокруг ребята.
Дима оглянулся на лес и тяжело вздохнул.
– Может, я с ним пойду для первого раза? – предложил Костя.
– Ну уж нет! Без нянек, пожалуйста! Димка пионер!
– Нечего ему тут долго думать! Пошел, и все!
Гриша вдруг встал, нащупал в траве пустое ведро и протянул его Диме:
– Слушай! Вон там под горкой ручей. Мы с тобой сегодня там были... Пойди и набери воды в ведро, понял?
Дима нерешительно взял ведро.
– Иди, иди, Димка! Нас много! Мы, в случае чего, все к тебе на помощь прибежим! – подбадривали Диму ребята.
Дима нерешительно взял ведро.
– Иди, иди, Димка! Нас много! Мы, в случае чего, все к тебе на помощь прибежим! – подбадривали Диму ребята.
– Иди, – дружески сказал Вадим и погладил товарища по плечу. – Не бойся ничего!
Дима пошел. Ребята молча смотрели, как он спускался с косогора, как в темноте постепенно таяла его фигура, удаляясь вместе с тихим звоном болтающегося на руке ведра. Когда его уже не стало видно, все заговорили разом, перебивая друг друга:
– Пошел!
– Ну и хорошо!
– Важно первый раз решиться!
– А все-таки сила воли у него есть, ребята!
– А ну потише! Не зовет? – спрашивал изредка Вадим, настороженно прислушиваясь к каждому звуку.
– Не зовет! Чего ему звать!
Время тянулось медленно. Ребята помолчали. Потом поговорили еще, но за словами уже чувствовалось нетерпеливое ожидание.
– Долго чего-то он, – сказал Костя, вглядываясь в темноту.
– Может, полное ведро зачерпнул – в гору тяжело нести? – предположил кто-то.
– Не торопится, – поднимаясь, сказал Гриша. – Пойду посмотрю, что там.
– А ну тише! – вдруг крикнул Вадим и замер, подняв вверх руку.
Сквозь ночную тишину прорвался откуда-то дрожащий, жалобный крик...
Ребята вскочили и, толкая друг друга, ринулись в темноту.
Гриша, цепляясь за ветки сбегающих по косогору кустов, первый достиг ручья. За ним почти скатился с горки Вадим, потом остальные ребята. Димки не было. В кустах булькал ручей. На берегу валялось пустое ведро.
– Димка! Эй, Димка-а-а! – тревожно понеслось по лесу.
«А-а-а», – передразнивая ребят, откликнулось лесное эхо, и вслед за ним – снова дрожащий тонкий звук, заглушенный голосом Димы:
– Сюда! Сюда!
Ребята, ломая сучья и обжигаясь крапивой, бросились на зов.
Голос шел из глубокого оврага. На дне его, в топком болоте, копошился Димка и рядом с ним что-то большое, темное, похожее на зверя.
– Ребята! Сюда! Тут жеребенок в болоте застрял! Никак не вытащу! – кричал Димка.
«И-и-и!» – жалобно ржал жеребенок, пробуя вытащить заплывшие топкой глиной ноги.
Димка, подвернув выше колен штаны и обхватив обеими руками шею жеребенка, изо всех сил тащил его на берег.
Ребята сбросили тапочки и полезли в овраг.
* * *У ручья вымыли ноги. Почистили копытца жеребенку. Димка, поглаживая густую щеточку его гривки, возбужденно рассказывал:
– Я пришел к ручью... и только хотел воды зачерпнуть, слышу – кричит кто-то! Я подумал: ребенок кричит – заблудился, в овраг попал! Ну, бросил ведро – и туда! А там не ребенок, а жеребенок стоит. Залез в топкое место и никак не вылезет! —Он провел рукой по торчащим вверх ушам жеребенка и добавил: – Тут колхоз близко... Наверное, в ночное лошадей пригнали, а он отбился от матки и попал в болото.
Ребята смотрели на Димку и улыбались.
– А как же ты пошел в овраг, Дима? Ты ведь и к ручью идти боялся! – спросил Костя.
– Это – другое дело, – быстро ответил за товарища Вадим. – В овраг он на помощь побежал, тогда, верно, и страху не было...
– Нет, был, – Димка улыбнулся и покачал головой: – Еще какой страх был! Только я стиснул зубы и решил: будь что будет! Не бросать же кого-то в беде? Я этот страх свой... как бы вам сказать... – Дима развел руками, подыскивая слово.
– Преодолел! – спокойно досказал за него Гриша.
Почему?
Мы были одни в столовой – я и Бум. Я болтал под столом ногами, а Бум легонько покусывал меня за голые пятки. Мне было щекотно и весело. Над столом висела большая папина карточка, – мы с мамой только недавно отдавали ее увеличивать. На этой карточке у папы было такое веселое доброе лицо. Но когда, балуясь с Бумом, я, держась за край стола, стал раскачиваться на стуле, мне показалось, что папа качает головой...
– Смотри, Бум... – шепотом сказал я и, сильно качнувшись, схватился за край скатерти.
Стол выскользнул из моих рук. Послышался звон...
Сердце у меня замерло. Я тихонько сполз со стула и опустил глаза. На полу валялись розовые черепки, золотой ободок блестел на солнце. Бум вылез из-под стола, осторожно обнюхал черепки и сел, склонив набок голову и подняв вверх одно ухо.
Из кухни послышались быстрые шаги.
– Что это? Кто это? – Мама опустилась на колени и закрыла лицо руками. – Папина чашка... папина чашка... – горько повторяла она. Потом подняла глаза и с упреком спросила: – Это ты?
Бледно-розовые черепки блестели на ее ладони. Колени у меня дрожали, язык заплетался:
– Это... это... Бум!
– Бум? – Мама поднялась с колен и медленно переспросила: – Это Бум?
Я кивнул головой. Бум, услышав свое имя, задвигал ушами и завилял хвостом. Мама смотрела то на меня, то на него.
– Как же он разбил?
Уши мои горели. Я развел руками:
– Он немножечко подпрыгнул... и лапами...
Лицо у мамы потемнело. Она взяла Бума за ошейник и пошла с ним к двери. Я с испугом смотрел ей вслед. Бум с лаем выскочил во двор.
– Он будет жить в будке, – сказала мама и, присев к столу, о чем-то задумалась. Ее пальцы медленно сгребали в кучку крошки хлеба, раскатывали их шариками, а глаза смотрели куда-то поверх стола в одну точку.
Я стоял, не смея подойти к ней. Бум заскребся у двери.
– Не пускай! – быстро сказала мама и, взяв меня за руку, притянула к себе. Прижавшись губами к моему лбу, она все так же о чем-то думала, потом тихо спросила: – Ты очень испугался?
Конечно, я очень испугался: ведь с тех пор, как папа умер, мы с мамой так берегли каждую его вещь. Из этой чашки папа всегда пил чай...
– Ты очень испугался? – повторила мама.
Я кивнул головой и крепко обнял ее за шею.
– Если ты... нечаянно, – медленно начала она.
Но я перебил ее, торопясь и заикаясь:
– Это не я... Это Бум... Он подпрыгнул... Он немножечко подпрыгнул... Прости его!
Лицо у мамы стало розовым, даже шея и уши ее порозовели. Она встала:
– Бум не придет больше в комнату, он будет жить в будке.
Я молчал. Над столом из фотографической карточки смотрел на меня папа...
* * *Бум лежал на крыльце, положив на лапы умную морду, глаза его не отрываясь смотрели на запертую дверь, уши ловили каждый звук, долетающий из дома. На голоса он откликался тихим визгом, стучал по крыльцу хвостом... Потом снова клал голову на лапы и шумно вздыхал.
Время шло, и с каждым часом на сердце у меня становилось все тяжелее. Я боялся, что скоро стемнеет, в доме погасят огни, закроют все двери, и Бум останется один на всю ночь... Ему будет холодно и страшно. Мурашки пробежали у меня по спине. Если б чашка не была папиной... и если б сам папа был жив... Ничего бы не случилось... Мама никогда не наказывала меня за что-нибудь нечаянное... И я боялся не наказания – я с радостью перенес бы самое худшее наказание. Но мама так берегла все папино! И потом, я не сознался сразу, я обманул ее, и теперь с каждым часом моя вина становилась все больше...
Я вышел на крыльцо и сел рядом с Бумом.
Прижавшись головой к его мягкой шерсти, я случайно поднял глаза и увидел маму. Она стояла у раскрытого окна и смотрела на нас. Тогда, боясь, чтобы она не прочитала на моем лице все мои мысли, я погрозил Буму пальцем и громко сказал:
– Не надо было разбивать чашку.
После ужина небо вдруг потемнело, откуда-то выплыли тучи и остановились над нашим домом.
Мама сказала:
– Будет дождь.
Я попросил:
– Пусти Бума...
– Нет.
– Хоть в кухню... мамочка!
Она покачала головой. Я замолчал, стараясь скрыть слезы и перебирая под столом бахрому скатерти.
– Иди спать, – со вздохом сказала мама.
Я разделся и лег, уткнувшись головой в подушку. Мама вышла. Через приоткрытую дверь из ее комнаты проникла ко мне желтая полоска света. За окном было черно. Ветер качал деревья. Все самое страшное, тоскливое и пугающее собралось для меня за этим ночным окном. И в этой тьме сквозь шум ветра я различал голос Бума. Один раз, подбежав к моему окну, он отрывисто залаял. Я приподнялся на локте и слушал. Бум... Бум... Ведь он тоже папин. Вместе с ним мы в последний раз провожали папу на корабль. И когда папа уехал, Бум не хотел ничего есть и мама со слезами уговаривала его. Она обещала ему, что папа вернется. Но папа не вернулся...
То ближе, то дальше слышался расстроенный лай. Бум бегал от двери к окнам, он звал, просил, скребся лапами и жалобно взвизгивал. Из-под маминой двери все еще просачивалась узенькая полоска света. Я кусал ногти, утыкался лицом в подушку и не мог ни на что решиться. И вдруг в мое окно с силой ударил ветер, крупные капли дождя забарабанили по стеклу. Я вскочил. Босиком, в одной рубашке я бросился к двери и широко распахнул ее:
– Мама!
Она спала, сидя за столом и положив голову на согнутый локоть. Обеими руками я приподнял ее лицо, смятый платочек лежал под ее щекой.
– Мама!
Она открыла глаза, обняла меня теплыми руками. Тоскливый собачий лай донесся до нас сквозь шум дождя.
– Мама! Мама! Это я разбил чашку. Это я, я! Пусти Бума...
Лицо ее дрогнуло, она схватила меня за руку, и мы побежали к двери. В темноте я натыкался на стулья и громко всхлипывал. Бум холодным шершавым языком осушил мои слезы, от него пахло дождем и мокрой шерстью. Мы с мамой вытирали его сухим полотенцем, а он поднимал вверх все четыре лапы и в буйном восторге катался по полу. Потом он затих, улегся на свое место и не мигая смотрел на нас. Он думал: «Почему меня выгнали во двор, почему впустили и обласкали сейчас?»