Тот вечер я провел там.
Но не думайте, что он проделывал такие вещи со мной постоянно. Напротив, иногда я испытывал очень странное чувство освобождения (не знаю, как еще это можно назвать); подобно тому, как в удушливый, серый день, когда все погружено в меланхолию, вдруг подует освежающий ветер и снова можно дышать полной грудью. И однажды я обнаружил, что это тоже делал он, и делал сознательно.
Как-то раз вечером я пошел к нему в студию посмотреть на его творение. Удивительно, как по-новому я стал воспринимать эту статую. Она все еще была непропорциональна (хотя правильнее будет сказать, что я знал, что она должна быть такой — я помнил, что таково было мое первое впечатление; теперь она уже не раздражала меня так сильно — вероятно, к тому времени я к ней достаточно пригляделся). В то же время мои собственные миниатюры стали казаться мне несколько ребяческими, я был недоволен ими. А ведь это ужасно — быть недовольным произведениями своих рук, которые когда-то казались прекрасными.
Итак, он смотрел на меня с выражением крайнего нетерпения, а я взирал на статую, когда внезапно меня охватило то самое чувство освобождения и легкости. Я осознал это, когда обнаружил, что думаю о нескольких важных письмах, недавно полученных мной от фирмы, в которых, в частности, спрашивалось о времени готовности выполняемого мной заказа. Я подумал, что эту работу уже давно пора было закончить, поэтому лучше приняться за нее сейчас же. Я выпрямился в кресле, как будто внезапно пробудился ото сна, и, посмотрев на статую, увидел ее такой, как в первый раз, — уродливой и совершенно непропорциональной.
В следующее мгновение я попытался встать, но тут же сел обратно, как будто кто-то толкнул меня.
Вряд ли кому понравится такое обращение, поэтому, не глядя на Бенлиана, я довольно раздраженно пробормотал:
— Не надо, Бенлиан!
Затем я услышал, как он встал и отодвинул кресло. Он стоял позади меня.
— Паджи, — произнес он с волнением в голосе, — я не принесу тебе добра. Оставь меня. Уходи.
— Нет, нет, Бенлиан! — взмолился я.
— Уходи, слышишь, и не приходи больше! Найди себе другое жилище, уезжай из Лондона и не давай мне знать о себе…
— О, что я сделал не так? — горестно спросил я.
— Возможно, так будет лучше и для меня, — пробормотал он, а затем добавил: — Довольно! Уходи!
И я пошел к себе и занялся работой для фирмы. Но я не могу вам передать, каким одиноким и несчастным я себя чувствовал.
В то время я дружил с одной юной девушкой — милым, отзывчивым существом — которая иногда приходила ко мне в мое предыдущее жилище и штопала мне одежду. Мы не виделись уже очень давно, но каким-то образом она нашла меня и однажды вечером пришла на склад, поднялась ко мне в студию, направилась прямиком к мешку для белья и начала искать вещи, которые нужно было заштопать. Признаюсь, когда-то я был к ней неравнодушен; и я почувствовал себя ужасно неловко, когда она вошла и, ни о чем не спрашивая, принялась за починку моих вещей.
Так мы и сидели: она — штопая мою одежду, я — занимаясь своей работой и радуясь, что кто-то скрашивает мое одиночество. Она непринужденно и весело болтала своим мягким голосом, в котором не было ни малейшего упрека.
Но вдруг ни с того ни с сего я вновь начал думать о Бенлиане. И я не просто думал о нем — меня охватило сильнейшее беспокойство. Мне пришло в голову, что, может быть, ему плохо или он болен. И вся радость от прихода моей подруги тут же улетучилась. Я делал вид, что усердно работаю, и постоянно поглядывал на часы, лежавшие на столе передо мной.
Наконец мое терпение кончилось. Я встал.
— Дейзи, — сказал я, — мне нужно идти.
Она очень удивилась.
— Почему же вы не сказали, что я вас задерживаю? — воскликнула она, тут же поднявшись.
Я начал бормотать извинения…
В общем, я ее выпроводил. Закрыв за ней дверь в заборе, я направился на другую сторону склада к Бенлиану.
Он лежал на диване, ничем не занимаясь.
— Я знаю, что должен был прийти раньше, Бенлиан, — сказал я, — но у меня была гостья.
— Да, — произнес он, глядя на меня пристальным взглядом, который вогнал меня в краску.
— Она очень милая, — начал я, запинаясь, — но ведь вас не интересуют девушки, и вы не пьете и не курите…
— Нет, — сказал он.
— Я думаю, — продолжил я, — вам нужен небольшой отдых, вы себя измучили. — Он в самом деле выглядел очень больным.
Но он покачал головой.
— Человек наделен ограниченным количеством сил, Паджи, — сказал он, — и если он потратит их на одно, на другое их уже не хватит. Мои силы ушли туда, — он указал взглядом на статую. — Я теперь почти не сплю, — добавил он.
— Тогда вам нужно обратиться к врачу, — сказал я встревожено. (Я был уверен, что он болен.)
— Нет, нет, Паджи. Все мои силы уходят туда; все, кроме небольшого остатка, который не может уйти… Ты слышал разговоры художников о том, что они вкладывают душу в свою работу, Паджи?
— Не надо напоминать мне о моих никчемных миниатюрах, Бенлиан, — попросил я.
— Ты наверняка слышал такие разговоры. Но они шарлатаны, эти профессиональные художники, все до единого, Паджи. Им нечего вкладывать, потому что их души не стоят и гроша… Ты знаешь, Паджи, что Сила и Материя — это одно и тоже? Что в настоящее время установлено, что нельзя определить материю иначе, как точку приложения силы?
— Да, — горячо ответил я, как будто слышал это не в первый раз, а в сотый.
— Таким образом, если можно вложить душу в свое творение, то с тем же успехом можно вложить в него и свое тело…
Я придвинулся очень близко к нему и вновь почувствовал, будто кто-то чужой завладел моим голосом. Мой ум озарила искра понимания.
— Неужели, Бенлиан? — вскричал я шепотом, почти не дыша.
Он кивнул три или четыре раза и что-то прошептал. Я не знаю, почему мы оба перешли на шепот.
— Это правда, Бенлиан? — снова прошептал я.
— Показать тебе?.. Хотя я и пытался изо всех сил не допустить этого…
— Да, покажите! — ответил я сдавленным голосом.
— Тогда не говори ни слова! Я храню их там, наверху…
Он приложил палец к губам, как будто мы с ним были двое заговорщиков; затем он на цыпочках пересек студию и поднялся к себе в спальню на антресоли. Вскоре он также на цыпочках вернулся, держа в руках несколько свернутых листов бумаги. Это были фотографии. Мы вдвоем склонились над маленьким столом. Руки Бенлиана дрожали от волнения.
— Помнишь это? — прошептал он, показывая мне шероховатый снимок.
Это был один из снимков, сделанных мной с использованием потускневших фотопластинок после первого вечера нашего знакомства.
— Подойди поближе ко мне, если ты напуган, Паджи, — сказал он. — Ты говорил, что фотопластинки старые. Но нет, пластинки были в порядке; это я — не в порядке!
— Конечно, — произнес я. Это казалось таким естественным.
— Вот это, — сказал он, взяв со стола снимок под номером «1», — обычная фотография, где я изображен до того, как это началось. А теперь взгляни на эту и на эту…
Он разложил снимки в ряд передо мной.
Номер «2» был не совсем ясным, как будто его сделал новичок; на номере «3» часть лица была скрыта какой-то мутной пеленой; номер «4» был еще более расплывчатым и нечетким. Наконец, на номере «5» была изображена фигура с руками в перчатках, поднятыми вверх, как будто под дулом пистолета; лицо на этом снимке было полностью размыто.
И все это нисколько не казалось мне ужасным, и я продолжал бормотать: «Конечно, конечно».
Затем Бенлиан потер руки и посмотрел на меня с улыбкой.
— Я неплохо продвигаюсь, не правда ли? — сказал он.
— Великолепно! — еле слышно вымолвил я.
— Лучше, чем тебе кажется, — сказал он весело, — потому что ты еще не совсем подготовлен. Но ты будешь готов, Паджи, ты будешь готов…
— Да, да!.. А долго это займет, Бенлиан?
— Нет, — ответил он, — не долго, если я смогу воздержаться от приема пищи и сна и не буду думать ни о чем, кроме статуи. И если ты не будешь отвлекать меня, приглашая к себе девиц.
— Простите меня! — сокрушенно произнес я.
— Ну, ничего, ничего… тсс! Это моя собственная студия, Паджи. Я купил ее. Я купил ее специально для того, чтобы создать мою статую, моего бога. И я плавно перехожу в нее; а когда я перейду полностью — полностью, Паджи, — ты можешь взять ключ и приходить, когда захочешь.
— О, спасибо вам! — благодарно прошептал я.
Он слегка толкнул меня локтем.
— А что они подумают о ней, Паджи, все эти устроители выставок и члены академий, которые говорят, что их души живут в их работе? Что подумает о ней эта кудахтающая толпа, Паджи?
— Они все глупцы! — усмехнулся я.
— Значит, у меня будет один единственный почитатель, не так ли, Паджи?
— Конечно! — ответил я. — Как это замечательно!.. А сейчас не нужно ли мне уйти?
— Да, сейчас ты должен уйти; но очень скоро я вызову тебя снова… Ты знаешь, Паджи, я пытался обойтись без тебя; я пытался в течение тринадцати дней, и это чуть не убило меня! Но это в прошлом. Больше я не буду пытаться. А теперь ступай, Паджи…
Я понимающе посмотрел на него, а затем вышел и вприпрыжку побежал через склад к себе домой.
III
Это просто глупо — вот именно, глупо — говорить, что какая-то часть человека не переходит в его работу. Взять, к примеру, мои собственные жалкие безделушки. Даже те недоумки, которые их покупают, и то различают в них мой почерк: когда однажды я попытался подсунуть им вещицы, сработанные одним моим сильно нуждающимся коллегой, они мгновенно распознали подмену. Бенлиан не раз говорил, что человек как бы распределяет себя по всему, с чем соприкасается, распыляя некое воздействие (насколько я мог его понять); и наша ошибка, по его словам, в том, что мы проходим через этот мир, просто растрачивая это воздействие вместо того, чтобы направлять его. А уж если Бенлиан не понимал всего о таких вещах, хотел бы я увидеть того, кто понимает! Человек с такой колоссальной волей и умом, какими обладает он, конечно же, должен быть способен перенести себя хоть в статую, хоть во что угодно другое, если он этого захочет, и будет обходиться без еды, разговоров и сна, чтобы сохранить себя для этой цели!
«Человек не может одновременно делать и быть», — сказал он мне однажды. «Его силы ограниченны, и он может потратить их либо на себя, либо на что-то вовне. Если он попытается делать и то и другое, он не преуспеет ни в том, ни в другом. Что касается меня, я собираюсь сделать одну совершенную вещь». О да, это был поистине уникум! Только вообразите: человек ваяет эту странную статую — из самого себя! — а затем ищет того, кто станет его почитателем!
Между прочим, я совершенно не представлял, до какой степени я почитаю его, пока он вновь не отдалился от меня, как бывало и раньше, оставив меня в полном одиночестве, совершенно несчастным!.. И я злился в то же самое время, потому что ведь он обещал мне, что такое больше не повторится… Это случилось как-то ночью, не помню точно, когда. Я выбежал на лестничную площадку и закричал во двор:
— Бенлиан! Бенлиан!
У него в студии горел свет, и я услышал приглушенный крик:
— Уходи! Уходи! Уходи!
Он боролся — я знаю, что он боролся, в то время как я стоял на лестничной площадке, — боролся с желанием отпустить меня. А я только и мог, что броситься на кровать и захлебываться в рыданиях, пока он пытался освободить меня, не желающего быть освобожденным… А он мучительно боролся, совсем один…
(Впоследствии он рассказал мне, что ему приходилось время от времени что-нибудь съедать и немного спать и это ослабляло и усиливало его — усиливало его тело и ослабляло переход… ну, вы понимаете.)
Но на следующий день все опять было хорошо. Я снова был с Бенлианом. И, вспоминая его борьбу, я думал о том, сражался ли когда-нибудь хоть один умирающий человек за свою жизнь так безоглядно, как Бенлиан сражается за то, чтобы преодолеть свою и воплотить себя.
В следующий раз, когда он вызвал меня, или послал за мной, — как это ни называй — я влетел в его студию со скоростью пули. Он сидел, глубоко погрузившись в большое кресло, худой, как мумия, и казалось, что лишь в его бездонных глазницах еще теплится жизнь. Увидев его, я постучал костяшками пальцев друг о друга и хихикнул.
— Ты переходишь, Бенлиан! — произнес я.
— Правда? — отозвался он едва слышным шепотом.
— Ты хотел, чтобы я принес фотографический аппарат и магний? (Я схватил их, как только почувствовал, что он вызывает меня, и принес с собой.)
— Да. Приступай.
Итак, я установил аппарат напротив него, сделал все приготовления и взял пинцетом магниевую ленту.
— Ты готов? — спросил я. Затем я поджег ленту.
Студия, казалось, заплясала от ослепительного света. Лента искрилась и шипела. Я спустил затвор; через несколько секунд дым поднялся кверху и повис клочьями под потолком.
— Скоро тебе придется водить меня под руки, Паджи, — произнес Бенлиан сонно, — ибо сам ходить я уже не смогу. Да и вообще стану безвольным, как заядлый опиоман.
— Можно мне сделать хотя бы один снимок статуи? — спросил я с надеждой.
Он поднял руку и ответил:
— Нет, нет, Паджи. Это все равно что испытывать нашего бога. Вера — вот пища, которой питаются боги. Пусть люди из Общества психических исследований занимаются фотографированием, когда все закончится. А теперь прояви снимок.
Я проявил пластинку. «Переход» теперь казался полным.
Но Бенлиан был недоволен.
— Что-то не то, — сказал он. — Я еще не достиг такого совершенства, я это чувствую. Видимо, твой фотографический аппарат недостаточно чувствителен, чтобы обнаружить меня, Паджи.
— Я принесу другой утром! — выпалил я.
— Нет, — ответил он. — У меня есть идея получше. Найми кэб завтра к десяти утра, и мы кое-куда съездим.
В десять тридцать следующего утра мы приехали в большую больницу и, пройдя через несколько коридоров и спустившись по множеству ступеней, оказались в подвальном помещении. Посредине стояла медицинская кушетка, и повсюду было множество разнообразных приборов, рамок с матовым стеклом, стеклянных трубок самых необычайных форм, динамо-машина и другие предметы. Также там было двое врачей, с которыми Бенлиан завел беседу.
— Сначала попробуем мою руку, — сказал Бенлиан через некоторое время.
Он подошел к кушетке и положил руку под рамку с матовым стеклом. Один из врачей производил какие-то манипуляции в углу. Помещение наполнилось неприятным треском, и ослепительная вспышка осветила рамку, под которой находилась рука Бенлиана. Врачи переглянулись и оба сделали шаг назад. Один из них сдавленно вскрикнул; он был смертельно бледен.
— Положите меня на кушетку, — сказал Бенлиан.
Я и врач, который лучше держал себя в руках, подняли его и уложили на парусиновую кушетку. Рамка, излучающая пульсирующий зеленый свет, медленно прошла над всем его телом. После этого врач побежал к телефону и вызвал одного из своих коллег…
Мы провели там всё утро, в течение которого приходили и уходили десятки докторов. Потом мы ушли. Домой мы тоже возвращались в кэбе, и Бенлиан всю дорогу молча посмеивался.
— Как же они всполошились, а, Паджи! — хихикал он. — Человек, которого не берут рентгеновские лучи, — как же они перепугались! Обязательно отмечу это в дневнике.
— Это было потрясающе! — хихикнул я в ответ.
Бенлиан вел нечто вроде дневника или журнала. Потом он передал его мне, но они забрали его на время. Он был огромный, как гроссбух, и не сомневаюсь, что обладал чрезвычайной ценностью. Нехорошо было с их стороны вот так вот взять ценную вещь и не вернуть. Ну и посмеялись же мы с Бенлианом, представляя, как они читают этот дневник! Он одурачил их всех — ученых рентгенологов, художников из академий — всех! На форзаце было написано «Моему Паджи». Я обязательно опубликую его, когда получу назад.
К этому времени Бенлиан ужасно ослаб; все-таки это очень трудная работа — воплощать себя. Ему приходилось время от времени пить немного молока, иначе он бы умер прежде, чем все было бы закончено. Я уже давно забросил свои миниатюры, и, когда приходили гневные письма от заказчиков, мы с Бенлианом просто бросали их в огонь и смеялись; вернее, я смеялся, а он только улыбался — он был слишком слаб, чтобы смеяться. Денег у него было много, так что мы могли это себе позволить. Теперь я спал у него в студии, чтобы не пропустить «переход».
А ждать, как я думал, оставалось совсем недолго. Я все время смотрел на статую. Такого рода вещи (если вы не знаете) делаются постепенно, и я думал, что Бенлиан был занят заполнением ее внутренней части и еще не приступал к наружной, потому что на вид статуя оставалась неизменной. Но несмотря на то, что он потягивал молоко и иногда позволял себе немного поспать, дело великолепно продвигалось, и, наверное, теперь изваяние было уже почти заполненным. Я был ужасно взволнован, ведь оставалось совсем немного…
А потом вдруг кто-то пришел и чуть все не испортил. Странно, но я забыл, что именно тогда произошло. Я помню только, что были похороны, и помню, как всхлипывающие люди смотрели на меня и кто-то назвал меня черствым, но кто-то другой сказал: «Нет, взгляните на него», и что на самом деле все наоборот. И, кажется, я припоминаю, что это было не в Лондоне, потому что я был в поезде; но после похорон я увильнул от них и снова очутился в Юстоне[2]. Они погнались за мной, но мне удалось скрыться. Я запер собственную студию, а сам, словно мышь, затаился у Бенлиана, когда появились они и стали колотить в дверь…