Философский камень - Маргерит Юрсенар 7 стр.


Первый раз всеобщий траур вызван был смертью Яна Матиса, убитого во время вылазки, предпринятой им против войска епископа во главе трех десятков мужчин и целой толпы ангелов. Ганс Бокхольд, увенчанный королевской короной, верхом на лошади, покрытой церковной ризой как попоной, был незамедлительно провозглашен с паперти Королем-пророком; водрузили помост, на котором, как на троне, каждое утро восседал новый царь Давид, единолично верша дела земные и небесные. Несколько удачных нападений на кухню епископа принесли трофеи в виде поросят и кур, и на помосте было устроено пиршество под звуки флейт. Хилзонда смеялась вместе со всеми, глядя, как взятых в плен вражеских поваров заставили приготовить различные яства, а потом отдали на растерзание толпе, которая топтала их и молотила кулаками.

Мало-помалу в душах людей стала совершаться перемена, подобная той, что превращает ночью сновидение в кошмар. Охваченные экстазом Святые ходили, шатаясь, точно в пьяном угаре. Новый Король-Христос объявлял один пост за другим, чтобы подольше растянуть съестные припасы, которыми были забиты в городе все подвалы и чердаки. Однако порой, когда от бочонка с сельдями распространялось невыносимое зловоние или на округлости окорока появлялись пятна, жители обжирались до отвала. Измученный болезнью Бернард Ротман не выходил из комнаты и покорно соглашался со всеми приказами нового Короля, довольствуясь тем лишь, что проповедовал народу, толпившемуся у его окон, любовь, очистительный огонь которой истребляет всю окалину земную, и упование на Царствие Божие. Книппердоллинг из бургомистра, должность которого упразднили, был торжественно возведен в звание палача. Этот толстяк с красной шеей получал такое удовольствие от своей новой роли, словно всю жизнь втайне лелеял мечту стать мясником. Убивали часто, Король повелел истреблять трусливых и тех, кто не выказывал должного рвения, — истреблять, пока зараза не перекинулась на других; к тому же на каждом мертвеце удавалось выгадать паек Теперь в доме, где жила Хилзонда, о казнях говорили так. как в былое время в Брюгге — о ценах на шерсть.

Ганс Бокхольд смиренно соглашался, чтобы во время мирских собраний его звали Иоанном Лейденским по имени его родного города, но перед Верными он назывался еще иным, неизреченным именем, ибо чувствовал в себе силу и пламень сверхчеловеческие. Семнадцать жен свидельствовали о неистощимой мощи Бога, Из страха, а может, из тщеславия зажиточные горожане предоставляли Христу во плоти своих жен, как прежде предоставили ему свои деньги; потаскушки из самых дешевых заведений оспаривали друг у друга честь служить утехам Короля. Он явился к Книппердоллингу побеседовать с Хилзондой. Она побледнела, когда к ней прикоснулся этот маленький человечек с живыми глазками, который пошарил руками, том но портной, и отвернул край ее корсажа. Она вспомнили, хоть и гнала от себя это воспоминание, как в Амстердаме, когда еще простым бродячим комедиантом он кормился у нее за столом, он воспользовался тем, что она склонилась к нему с полным блюдом в руках, чтобы прикоснуться к ее бедру. Она с отвращением приняла поцелуй этих слюнявых губ, но отвращение сменилось экстазом; последние преграды благопристойности спали с нее, как старое рубище или как высохшая кожура, которую сбрасывают в помойную яму; омытая нечистым и жарким дыханием, Хилзонда перестала существовать, а с нею — и все страхи, угрызения и горести Хилзонды. Прижимая ее к себе, Король восхищался хрупким телом, худоба которого, по его словам, еще более подчеркивала благословенные женские формы — удлиненные поникшие груди и выпуклый живот. Этот человек, привыкший к шлюхам или к тяжеловесным матронам, восхищался изысканностью Хилзонды. Он рассказывал о себе: уже в шестнадцать лет он почувствовал себя богом. В лавке портного, у которого он служил подмастерьем, у него случился припадок падучей, и его выгнали; вот тогда, крича и изрыгая пену, он вознесся на небо. Таком же трепет божественного наития он изведал в бродячем театре, где играл роль паяца, получающего побои; на гумне, где он впервые познал женщину, он понял, что Бог и есть эта плоть в движении, эти обнаженные тела, для которых нет больше ни бедности, ни богатства, этот мощный ток жизни, который смывает самую смерть и струится словно ангельская кровь. Он вещал все это выспренним слогом лицедея, пестрящим грамматическими ошибками деревенского паренька.

Несколько вечеров подряд он усаживал Хилзонду за пиршественный стол среди Христовых жен. Вокруг, напирая на столы так, что казалось, они вот-вот рухнут, теснилась толпа: голодные на лету подхватывали куриные шейки и ножки, которые Король милостиво бросал им, и молили его о благословении. Кулаки юных пророков, служивших при нем телохранителями, удерживали толпу, Дивара, титулованная королева, извлеченная из притона в Амстердаме, тупо пережевывала пищу и каждый раз, отправляя ее в рот, обнажала зубы и кончик языка; она напоминала здоровую ленивую телку. А Король вдруг воздевал руки, начинал молиться, и его лицо с нарумяненными хорошело, театрально бледнея. А иногда он дул в кому-нибудь из гостей, чтобы причастить того Святому Духу. Однажды ночью он увел Хилзонду в заднюю комнату, чтобы, задрав ей юбки, показать юным пророкам святой алтарь наготы. Между новой королевой и Диварой началась потасовка, и Дивара, во всеоружии своих двадцати лет, обозвала Хилзонду старухой. Женщины покатились клубком по плитам пола, вцепившись друг другy в волосы. Король примирил их, пригрев в этот вeчер у своего сердца обеих.

По временам эти одурманенные и ошалелые души охватывала вдруг лихорадочная жажда деятельности. Ганс приказал безотлагательно снести городские башни, колокольни и те шпицы с коньками, что горделиво вознеслись выше других, а стало быть, отказывались признать, что перед Богом все равны. Толпы мужчин и женщин в сопровождении орущих ребятишек устремились вверх по узким лесенкам башен. Град черепицы и камней посылался на землю, увеча прохожих и кровли приземистых домов; с крыши собора Святого Маврикия не удалось сбросить медные статуи поверженных святых, и они так и остались висеть между небом и землей; в жилищах бывших богачей повыдирали балки, и теперь сквозь образовавшиеся в потолке дыры проникали снег и дождь. Старуху, которая Пожаловалась, что боится замерзнуть насмерть в своей Комнате без окон и дверей, изгнали из города; епископ отказался принять ее в свой стан, и во рву еще несколько ночей раздавались ее крики.

К вечеру разрушители прекращали свою деятельность и, свесив ноги в пустоту и вытянув шеи, с нетерпением искали в небе приметы наступающего конца света. Когда же красная заря на западе бледнела и сумерки окрашивались сначала в серый, потом в черный цвет, усталые труженики возвращались спать в свои лачуги.

Охваченные тревогой, похожей на радостный хмель, люди сновали по изуродованным улицам. С высоты крепостных стен они озирали раскинувшийся вокруг простор, куда доступ им был закрыт, — так глядят мореплаватели на грозные валы, обступившие их ладью; и мутило их от голода так же, как мутит тех, кто отважился пустить ся в открытое море. Хилзонда бродила взад и вперед по одним и тем же улочкам, крытым переходам, по одним и тем же лестницам, ведущим на башенки, — иногда в одиночестве, иногда ведя за руку дочь. В ее опустошенной голове бил набат голода, она чувствовала себя легкой и вольной, как птицы, которые без устали кружат между церковными шпилями, и изнеможение ее было сродни тому, что охватывает женщину в минуту наслаждения Иногда, отломив длинную сосульку, свисающую с какой-нибудь балки, она совала ее в рот, чтобы освежиться Люди вокруг нее, казалось, были во власти того же опасного возбуждения; несмотря на ссоры, вспыхивавшие из-за куска хлеба или сгнившего капустного листа, терпен шие голод и нужду Праведники сливались воедино в общем потоке нежности, источаемой их сердцами. Однако с некоторого времени недовольные стали поднимать голос, недостаточно ревностных уже не предавали смерти — слишком велико стало их число.

Йоханна пересказывала своей госпоже, что толкуют и городе насчет мяса, которое раздают жителям. Хилзопди продолжала есть, будто ничего не слышала. Люди похвалялись тем, что уже отведали ежей, крыс и кое-чего похуже, точно так же, как те, кого прежде числили людьми строгих правил, стали чваниться вдруг распутством, хоти, казалось, этим скелетам и призракам неоткуда взять сил, Люди уже не таясь отправляли потребности своего больного тела; они устали хоронить мертвых, но трупы, штабелями сваленные во дворах, стыли на морозе, и смрада не чувствовалось. Никто не заговаривал о том, что с первым апрельским солнышком начнется холера — до апреля никто не надеялся дотянуть. Никто не упоминал также о том, что враг подступает все ближе, постепенно засыпая окружающие город рвы, и вот-вот пойдет на приступ. На лицах Праведников появилось теперь то притворное выражение, какое бывает у гончей, когда она делает вид, будто не сльшит щелканья бича за своей спиной.

Наконец однажды человек, стоявший на валу рядом с Хилзондой, указал куда-то рукой. По равнине, извиваясь, тянулась длинная колонна, вереницы лошадей месили подтаявшую грязь. Послышался радостный вопль, слабые голоса затянули песнопения — ведь это же войско анабаптистов, избранное в Голландии и в Гелдерланде, о прибытии которого неустанно твердят Бернард Ротман и Ганс Бокхольд, это братья, явившиеся на помощь своим братьям. Но вот войска уже братаются с армией епископа, осадившей Мюнстер, на мартовском ветру развеваются знамена, и кто-то узнает среди них стяг принца Гессенского; этот лютеранин стакнулся с идолопоклонниками, чтобы истребить Праведников. Мужчинам удалось обрушить со стены огромый камень на головы тех, кто вел подкоп под один на бастионов, выстрел часового уложил гессенского гонца. Осаждающие ответили на него аркебузными залпами — среди осажденных оказалось много убитых. Больше никто ничего не предпринимал. Но приступ, которого все ждали, не начался ни в эту ночь, ни в следующую. В этом летаргическом бездействии прошло пять недель.

Бернард Ротман давно уже роздал свои последние съестные припасы и пузырьки с лекарствами; Король, по своему обыкновению, пригоршнями бросал через окно крупу, однако берег остатки снеди, припрятанной под полом. Он много спал. Перед тем как в последний раз произнести проповедь на уже почти пустынной площади, он более полуторa суток провел в каталептическом сне. С некоторых пор он перестал посещать по ночам Хилзонду: изгнанных с позором семнадцать жен заменила совсем еще юная девочка, которая слегка заикалась и была наделена даром пророчества, — Король любовно именовал ее своей пичужкой, голубкой своего Ковчега. Покинутая Королем, Хилзонда не огорчилась, не рассердилась и не удивилась; для нее стерлась грань между тем, что было и чего не было; она, казалось, не помнила, что была наложницей Ганса; но отныне все запреты для нее рухнули — однажды ночью она вздумала дождаться возвращения Книппердоллинга: ей хотелось посмотреть, удастся ли расшевелить эту гору плоти; он прошел мимо, что-то бормоча и даже не взглянув на нее, — ему было не до баб.

В ту ночь, когда войска епископа ворвались в город. Хилзонду разбудил предсмертный хрип зарезанного часового. Двести ландскнехтов проникли в город через подземный ход, указанный им предателем. Бернард Ротман, одним из первых услышавший сигнал тревоги, забыв о болезни, вскочил с постели и бросился на улицу, длинные полы рубашки нелепо плескались вокруг тощих ног; его из милосердия убил какой-то венгр, не понявший епископского приказа — главарей смуты взять живьем. Король, которого враги застигли спящим, отбивался от них, отступая из комнаты в комнату, из коридора в коридор, с отвагой и проворством кошки, которую травят собаки; на заре Хилзонда увидела, как его волокут на площадь: театральную мишуру с него содрали, он был обнажен до пояса и сгибался пополам под ударами хлыста. Его пинками затолкали в громадную клетку, где он обыкновенно держал перед казнью недовольных и недостаточно ревностных. Покрытого ранами Книппердоллинга оставили валяться на скамье, решив, что он убит. Весь день раздавалась в городе тяжелая поступь солдат; этот мерный гул означал, что в крепости безумцев вновь воцарился здравый смысл в образе людей, которые продают свою жизнь за твердую плату, пьют и едят в установленный час, при случае грабят и насилуют, но помнят, что где-то у них есть старушка мать, и бережливая жена, и маленькая ферма, куда они могут вернуться доживать свой век; они ходят к обедне, когда им прикажут, и веруют в Бога без излишней пылкости. Вновь начались казни, только теперь по приказу законной власти, с одобрения и папы, и Лютера. Тощие оборванцы с деснами, изъеденными голодом, для откормленных наемников были отвратительными насекомыми, которых нетрудно и не жаль раздавить.

Когда первые бесчинства утихли, на соборной площади у помоста, на котором прежде восседал Король, начата, публичное судилище. Смертники смутно понимали, что обещание пророка сбывается несколько иначе, чем они предполагали, как это обычно и случается с пророчествами: их муки в этом мире приходят к концу, и они прямехонько возносятся на небо, огромное и красное. Лишь немногие проклинали человека, вовлекшего их в этот искупительный хоровод. Некоторые в глубине души сознавали, что давно уже жаждут смерти, как, без сомнения, жаждет лопнуть слишком туго натянутая струна.

Хилзонда до вечера прождала своей очереди. Она надела на себя самое нарядное из оставшихся у нее платьев и заколола косы серебряными шпильками. Наконец явились четверо солдат. Это были честные рубаки, которые выполняли свою обычную работу. Взяв за руку маленькую Марту, которая подняла крик, Хилзонда сказала ей:

— Пойдем, дочь моя, нас призывает Господь.

Один из солдат вырвал у матери невинного ребенка и швырнул его Йоханне, которая прижала девочку к своему черному корсажу. Хилзонда безмолвно последовала за своими палачами. Она шла так быстро, что им пришлось прибавить шагу. Чтобы не оступиться, она слегка подобрала полы зеленого шелкового платья, так что казалось, будто она ступает по волнам. Взойдя на помост, она смутно различила среди казненных, своих былых знакомцев, однy из прежних королев. Она опустилась на груду еще не остывших тел и подставила шею.

Странствия Симона уподобились крестному пути. Те, ктo был должен ему больше других, выпроводили его, не заплатив ни гроша, из боязни пополнить кошелек или суму анабаптистов; плуты и скупцы читали ему наставления. Его шурин Жюст Лигр объявил, что не может возвратить разом крупные суммы, помещенные Симоном в его антверпенский банк; к тому же он льстил себя мыслью, что сумеет распорядиться добром, принадлежащим Хилзонде и ее дочери, лучше, чем простофиля, стакнувшийся с врагами государства. Понурившись, словно нищий, которого вытолкали взашей, вышел Симон из украшенных резьбой и позолотой, точно рака с мощами, парадных дверей торгового дома, который он сам помог основать, Такую же неудачу потерпел он и в роли сборщика пожертвований: лишь немногие бедняки согласились поделиться последними крохами со своими братьями. Дважды взятый на подозрение церковными властями, Симон вынужден был откупиться, чтобы не угодить в тюрьму. Он до конца оставался богачом, которого ограждают от всех бед его флорины. Часть жалких сумм, собранных им таким образом, у него украл содержатель постоялого двора в Любеке, где Симона свалил апоплексический удар.

Болезнь вынуждала теперь Симона часто останавливаться в пути, и до окрестностей Мюнстера он добрался за день до начала штурма. Надежды проникнуть в осажденный город оказались тщетными. В лагере князя-епископа, которому Симон когда-то оказал услуги, его приняли недружелюбно, но притеснять не стали; он нашел приют на ферме, расположенной поблизости от крепостных рвов и серых стен, отделявших от него Хилзонду и дочь. За некрашеным деревянным столом у фермерши с ним рядом сидели судья, приглашенный для участия в готовящемся церковном судилище, офицер, служивший при епископе, и несколько перебежчиков, которым удалось выбраться из Мюнстера и которые без устали обличали неистовства Праведных и преступные деяния Короля. Но Симон пропускал мимо ушей россказни предателей, поносивших мучеников. На третий день после взятия Мюнстера ему наконец разрешили войти в город.

Изнемогая от зноя ветреного июньского утра, наугад отыскивая дорогу в городе, знакомом ему лишь понаслышке, он с усилием ковылял по улицам, по которым дозором проходили солдаты. Под одной из аркад Рыночной площади на пороге какого-то дома он увидел вдруг Йоханну с ребенком на коленях. Девочка подняла крик, когда незнакомый мужчина захотел ее поцеловать. Йоханна молча присела перед хозяином. Симон распахнул дверь со сбитыми замками и обошел все комнаты нижнего, а потом и верхнего этажа. Выйдя вновь на улицу, он отправился к помосту, где совершались казни. Еще издали он увидел свисающее с него зеленое парчовое полотнище и по этому платью узнал под грудой мертвецов тело Хилзонды. Он не стал терять времени на праздное любопытство у бренной оболочки, от которой освободилась душа, и вернулся к служанке и дочери.

По улице, погоняя корову, шел пастух с ведром и скамеечкой для дойки, громко предлагая парное молоко; в доме напротив открыли таверну, Йоханна, которую Симон снабдил несколькими лиардами, употребила их на то, чтобы наполнить оловянные кубки. В очаге затрещал огонь, и вскоре в руках ребенка звякнула ложка. Домашняя жизнь постепенно затеплилась вокруг них, разлилась по опустелому дому — так приливная волна затопляет берег, который усеян обломками крушения, выброшенными морем сокровищами и живущими на отмели крабами. Служанка постелила хозяину на ложе Книппердоллинга, чтобы избавить его от необходимости подниматься наверх. Вначале она лишь угрюмо отмалчивалась на вопросы старика, медленно потягивавшего подогретое пиво, а когда наконец заговорила, из уст ее полился поток проклятий, отдававших одновременно помоями и Священным Писанием. Для старухи гуситки Король навсегда остался нищим бродягой, которого кормят на кухне, а он осмеливается спать с женой хозяина. Высказав все, она принялась скоблить пол, громыхая щетками и ведрами и яростно полоская тряпки.

Назад Дальше