Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 21 стр.


Асе, должно быть, передалось раздражение собачки. Толчея, визг и хохот стали для Аси почти невыносимы. Поэтому она через некоторое время отстала от компании, увлекшейся выбором напитков, затерялась в толпе и припустила к Тучкову мосту, к себе на Петроградку, в свою комнату, в свой мир, где поселились и жили себе тихо, как мышки, любовь и надежда.


В последние дни июля явилось наконец-то лето, стало душно – все июньские дожди испарялись, небо из зеленого сделалось белесым. Полиняло, говорил дед, значит, быть жаре. Он любил иногда предсказывать погоду, в особенности, правда, плохую. На то у меня есть спина, говорил, и гипертония.

Наташа настояла, чтобы дед с Асей отправились на дачу.

– Я больше никаких отговорок слышать не хочу, – говорила она. – Нет у вас, мои милые, причин, по которым непременно надо остаться в городе. Вы оба бледные и хилые городские создания. Вам надо на воздух, на солнце.

– Ма-аам! – возмущалась Ася. – Воздуха и здесь до фига! Достала дача за всю жизнь! Без компа я ваще сдохну!

– Аська! Это с компом ты скоро сдо… последнее здоровье потеряешь! Глаза красные, под носом сыро, кожа нездоровая. Или в облаках витаешь, или раздражительность сверх всякой меры! Угомонись и собирайся!

– Ната! – бунтовал дед. – Я прекрасно себя чувствую! И сейчас не имею возможности ехать на дачу. У меня назначена масса встреч. Я не могу подводить людей. Особенно женщин. Я ведь не современный поскакун – пообещал и забыл. И потом на даче нельзя не наклоняться – то одно, то другое. Или грядку вскопать, к примеру? Полить твои цветочки? А моя спина? А давление?

– Какие грядки, Андрей Платонович? – несказанно удивилась Наташа. – Когда это у нас были грядки?

– Пора бы им быть… У всех есть.

– Кто же у нас будет огородничать? И что толку сажать в песок?

– Ну клумбы, – упрямился дед.

– Боже! Клумбы! Одно название! Что, может, там все само растет. А не растет, так и ладно. Колокольчики точно растут, они неприхотливые, и ромашки. И флоксам ничего не сделается – зацветут через пару недель. Нет, что за отговорки? Алекс, хоть ты скажи! У нас бунт на корабле!

– Отец, езжай уж с Аськой, – вступил Александр Андреевич. – Ничего там не надо делать, даже печку топить – жара. Мы с Наташей приедем к выходным, что надо привезем, что надо приберем. С твоей спиной и прочим мороки больше здесь, чем на даче. Ты и сам это отлично знаешь.

– Анастасия, нас отправляют в ссылку, – вздохнул дед. – Двадцать четыре часа на сборы. Жестокие люди! Остается смириться с неизбежным. Или надеяться, что завтра пойдет дождь и будет лить все лето.

Быстро снарядили машину – средних лет «жигули»-пятерку, купленную дедом во времена благополучия и былых надежд, – и отправились знакомой дорожкой. Когда пролетали Павловск, бурчавшая всю дорогу Ася притихла. Потом стала изображать мировую скорбь и меланхолию, да так успешно, что несчастный эмо-бой на ее сумке обзавидовался бы. Но внимания на Асины, как раньше говорили, эволюции никто не обращал – дело было привычное, и существовал меж взрослыми некий воспитательный заговор.

Дача была в Вырице, в самой дали, определяемой третьей железнодорожной платформой. Там тишина и благодать. И воздух воздухом не назовешь, а назовешь волшебством животворящим – не иначе. Там елки шатрами до небес, там береза у дома величава, приветлива и добра, как нянюшка. Там дождевая вода уходит в песок и уносит, смывает городскую дребедень и дурноту, оставляя главное. Там речка Оредеж – вода живая в красных обрывистых берегах, берега – в птичьих норках, и ласточки-береговушки мелькают над водой черными стрелками; склоны – в мягкой траве и в широко разбежавшихся соснах, или лес – дремучий мир спускается к самому берегу, а в лесу грибы, особенно по краям старых военных воронок и окопов, почему – тайна, и ягоды – земляника, черника, но по сладости год на год не приходится.

– Кислятина будет в этом году, – заявил дед. – Такая мокрость была в самое цветение. Опять дверь в сарае просела. Ася, помоги-ка мне открыть – пусть внутри проветрится, просохнет. Не проржавел бы инструмент. Что бы там Натка ни говорила, а копать придется. Вон как расползлись ее клумбы.

И подмигнул Асе, мол, на два слова, к сараю.

– Ну? – спросила Ася, кислая, как предполагаемая ягода.

– Ася, я действительно не могу не пойти на одну важную встречу, то есть на две. То есть пока на две, а там видно будет, – сообщил дед. – Ты же разумная девочка. Надеюсь, денек, а потом еще денек ты сможешь провести без меня?

– Да хоть неделю, – мрачно ответила Ася. – Хоть все лето.

– До этого вряд ли дойдет.

– Жаль.

– Ася, я все равно не рассержусь. Поэтому грубить ни к чему. И еще я попрошу тебя не рассказывать родителям о моих отлучках. Они совершенно не понимают, что я еще не старая развалина в маразме, а ты уже взрослая и днем вполне способна побыть одна. Вечером я буду возвращаться, ты не беспокойся.

– Я не беспокоюсь, – буркнула Ася. – Можешь даже не возвращаться. Но мое молчание дорого будет стоить!

– Ася! Я шокирован! – изобразил шутовской испуг дед. – Ты меня шантажируешь?

– Дед, не тупи, раз не в маразме. Все ты уже понял.

– Твои разъезды влетят в копеечку. Это я могу кататься туда-сюда почти бесплатно. По крайней мере ограничься днем в неделю.

– Двумя, и точка, – отрезала Ася.

– Грабеж, – вздохнул дед.

– Шантаж, – первый раз за два дня улыбнулась Ася. – Я, кстати, могу ночевать у Синицы, она с предками только в конце августа дней на десять на море уедет. Ее, между прочим, дачей не мордуют, хотя у нее двоюродная бабка то ли в Новгородской, то ли в Псковской. Гдов – это где? Короче, дед, я ночую у Синицы, предки не будут против, они у нее прикольные – в театре играют, их все равно полночи нет, а тебе экономия выйдет в двойную цену билета.

– Там посмотрим, – проворчал дед.

Так составился заговор, благодаря которому Ася могла ненадолго возвращаться в город, которому она доверяла, который питал ее влюбленность, обнадеживал, принимая в свое пространство.

В городе оставался и Микки, явившийся накануне отбытия на дачу к Асиному парадному с извинениями неизвестно за что. Он ее полдня прождал – караулил, потому что на мобильные звонки она не отвечала. Ася устыдилась – собственно, стыд в последнее время стал ее стихией или, в лучшем случае, внутренней погодой – и отправилась в обнимку с Микки бродить по набережным, уводя его, однако, от известных мест. Она не чувствовала себя вправе дарить ему то, что было подарено ей Мишкой.

…В первую же дачную ночь Ася вылезла на крыльцо, уселась на рассохшиеся шаткие ступеньки. Невысоко висела половина луны, горизонт светился мягко, как монитор компьютера. На светлом небе не было видно ни звездочки. Ночь блюла тишину. Белым сном спала береза у калитки.

«Здравствуй, Мишка, – начала Ася. – Мне так тебя недостает. Я люблю тебя – это главное, что я хочу тебе сказать…»

Почему-то Микки существовал отдельно от Мишки.

6 Код жизни

Герда аккуратно сложила халат, упаковала его в плотную оберточную бумагу, специально для этого принесенную с собой из дому, и получившийся компактный пакет обвязала коричневой бумажной бечевкой. Она регулярно, не реже чем раз в неделю, забирала казенную одежду домой, в стирку. Это делалось по двум причинам: во-первых, Герда была очень требовательной к себе и придавала большое значение тому, как она выглядит на работе, а во-вторых, стирая спецодежду собственным мылом, она способствовала экономии государственных ресурсов, что приветствовалось руководством. Она подошла к старшему мастеру, и тот, предварительно отогнув край бумаги и заглянув в пакет, выдал ей маленький бумажный квадратик с написанным на нем синим карандашом словом «стирка», подписью и, его, старшего мастера, личным штампом.

Мастер проделал все необходимые манипуляции не спеша и с достоинством, чтобы девушка чувствовала его молчаливое одобрение, но, протянув ей проштампованную бумажку, не повернулся к ней, а продолжал строго смотреть прямо перед собой, чтобы ей было понятно, что поступать таким образом в тяжелое для страны время – долг и обязанность каждого гражданина. Герда понимала.

– До свидания, господин старший мастер.

Сделав книксен, Герда пошла по прямому и широкому центральному проходу к выходу из цеха, мимо свистящих и воющих станков, режущих сверкающий металл, – началась вечерняя смена. На проходной она отдала листик с визой мастера, предъявила свой сверток и, очутившись за воротами, побежала к остановке – успеть на подошедший трамвай. Вагон был полупустой, ее смена успела разъехаться, пока она ждала мастера, и Герде досталось свободное место. Она села, вытянув уставшие за двенадцатичасовое стояние ноги. Ехать предстояло сорок минут. Девушка сунула мягкий сверток под поясницу – не забыть! – и немного расслабилась. Полностью это сделать ей в последнее время не удавалось. Внутри все время присутствовало некое напряжение. И тому была причина, тайная, известная только ей одной.

Это началось почти полгода назад. Герде как раз исполнилось шестнадцать, на заводе она работала уже больше года, была на хорошем счету, и, когда фрау Хольт, давно мучившаяся отеком ног, совсем разболелась, на ее операцию старший мастер цеха господин Кнауф поставил ее, Герду, а пожилую фрау Хольт определил на заготовительный участок, где трудились инвалиды, потому что там работать можно было сидя. Герда целых два дня стояла рядом с фрау Хольт, обучаясь, и еще три дня проработала под ее наблюдением. После этого фрау Хольт доложила старшему мастеру, и господин Кнауф сам постоял за спиной Герды, проверяя ее работу. Как она волновалась тогда! Еще бы! Ведь порученная ей операция была завершающей, после нее изделие, над которым трудились все работающие в цехе, становилось законченным, в его суровой, холодной, безупречной красоте рождалась и с этой минуты чутко дремала, как будто прислушиваясь к происходящему вокруг, огромная сила, несущая смерть.

В эти дни Герда испытывала гордость. Ее продовольственный паек был увеличен, и ей выдали талон на право получения раз в месяц целых двух килограммов копченых говяжьих костей. А самым главным для нее было то, что теперь у нее было личное клеймо, которое она наносила на готовое изделие. Конечно, не такое, как у старшего мастера господина Кнауфа, не красивый штамп из литой резины с должностью и фамилией, набранными готическими буковками в зеркальном отображении, и наклеенный на дубовую плашечку с резной ручкой, нет. Ее клеймо состояло из трех букв, пяти цифр и одного тире, которые Герда набивала на специально обозначенном месте изделия. Она знала, что клеймо ее недолговечно, что ему уготована очень короткая жизнь, что оно исчезнет вместе с тем, на чем проставлено, когда это совершит то, для чего создано, в одно мгновение разлетится на тысячу осколков, разорванное заложенной внутри и пробужденной к действию неодолимой страшной силой. И все же это было ее клеймо, с кусочком ее имени, и ни с каким другим его перепутать было нельзя.

Клеймо набиралось при помощи маленьких стальных кернов с цифрами и буквами на торцах. Герда прижимала керн – длинный прямоугольничек – к поверхности изделия и ударяла по нему молоточком. На тускло блестящем металле появлялась буква. Потом вторая, третья, потом цифры. Когда Герда встала на место старой фрау Хольт, в цех пришел представитель секретного отдела управления завода и заменил один керн с буквой. Он составил акт, а Герда в нем расписалась, и господин старший мастер Кнауф тоже расписался. Теперь первая буква фамилии Герды стала одним из знаков клейма.

Герда была горда. Она видела себя взрослой и строгой. И старалась быть такой. И у нее получалось. Только дома она снова становилась самой собой, девочкой, в общем-то еще совсем ребенком, который радуется своему первому взрослому успеху, и радость эта искренна и беззаботна, как радость от новой игрушки, и не омрачена знанием того, что игрушка эта – последняя… Герда сразу заметила, что мать отнеслась к ее новой, ответственной и важной работе не так, как она ожидала.

Новость не обрадовала женщину. Она покивала, поулыбалась, но улыбка была какая-то механическая, а глаза вдруг стали грустными. По вечерам, когда они сходились дома после работы, мать была молчалива и задумчива. На вопросы дочери, ничего ли не случилось, отвечала, что нет, что все в порядке, на некоторое время оживлялась, а потом снова задумывалась о чем-то, уходила в себя. Герда нервничала, не понимая, что происходит, думала, перебирала все мыслимые варианты того, что могло вдруг так повлиять на маму. Разговор состоялся в тот день, когда Герда принесла льготные талоны. Она вручила их матери и объяснила, за что их ей выдали и теперь будут выдавать постоянно, потому что она, Герда, своей работой, своей операцией результирует труд всего коллектива. Ее работа очень важна, очень ответственна, потому что, ошибись она, Герда, хоть чуть-чуть, и усилия сотни человек и большие деньги пропадут зря, потому что изделие не сработает, не совершит того, для чего создавалось, останется просто красивой, но бесполезной болванкой. И исправить уже будет ничего нельзя и некому, так как она, Герда, последняя.

Мать слушала, глядя в окно мимо Герды, потом положила талоны на стол и подошла к комоду, на котором были расставлены семейные фотографии в деревянных рамочках. В комнате было уже почти темно, Герда потянулась к выключателю, но мать остановила ее. Она стояла перед снимками и, казалось, отчетливо видела их, несмотря на темноту. Потом повернулась к Герде и тихо спросила:

– Девочка, ты помнишь папу?

Вопрос просто ошеломил девушку своей неожиданностью и, как ей показалось, совершенной несвоевременностью. Она замолчала, наткнувшись на этот вопрос, как на стену.

Они с матерью не говорили об отце уже год, с тех пор как началась война с русскими. Тема была запретной. Прошлым летом, в конце июня, когда начали регулярно передавать сводки об успешном продвижении войск в глубь советской территории, и Герда спросила о том, а как же теперь папа, мать сказала ей, что с сегодняшнего дня они об отце говорить не будут, по крайней мере вслух. Так надо, так будет лучше для него. И для них. Тогда они дождутся конца войны и, возможно, увидят папу.

Герду почему-то напугало услышанное, она не поняла причины запрета, хотела спросить, открыла рот, но испугалась еще больше, опустила глаза и замолчала. Больше они об этом не говорили, а Герда даже запрещала себе думать о нем, где он сейчас и что с ним может быть…

Отец Герды, Майнхард Экк, был инженером по прокладке тоннелей. Весной сорокового года он с группой других немецких специалистов был направлен к русским, в Ленинград, где шло строительство метро. Он присылал коротенькие смешные письма и обещал рассказать все подробно, когда, очевидно уже очень скоро, приедет в отпуск… А потом с русскими началась война…

– Ты помнишь отца, Герда? – повторила вопрос мама.

Они стояли в темной комнате друг против друга. Мать подошла к дивану.

– Иди сюда, сядем, – позвала она Герду.

Обе опустились на диван. Герде опять, как тогда, год назад, вдруг стало страшно.

– Ты так гордишься своей работой, девочка. А ты знаешь, что ты делаешь, что делает ваш цех, что производит ваш завод?

Девушка удивилась:

– Конечно, знаю. Снаряды.

Мать кивнула:

– Снаряды. Для чего?

Герда удивилась еще больше:

– Для пушек.

Мать потянулась, взяла руку Герды и оставила в своих ладонях:

– Да, ты делаешь артиллерийские снаряды. И, если я правильно поняла, ты на своей операции окончательно готовишь снаряд к действию, ты взводишь на снаряде курок.

Герда обрадовалась:

– Да, мама, я же тебе об этом и говорила. Операция очень ответственная, если я совсем немного ошибусь, снаряд может не взорваться, когда попадет в цель, поэтому я должна быть очень собранна и внимательна. Потому и паек увеличенный… – Герда замолчала, смешавшись под пристальным взглядом матери.

– Герда, – сказала мать, – а ведь он сейчас там. Там, – и видя, что Герда еще не поняла, произнесла: – Вчера сообщили, что наши начали обстреливать Ленинград…

Всю смену на следующий день Герда проработала в каком-то оцепенении. Внешне это никак не проявлялось, просто молодая работница трудового фронта сосредоточенно выполняла свою работу. В самом конце, пропуская предпоследнее за этот день изделие, Герда, задержав дыхание, не довела конус по резьбе на два оборота. Все остальное выполнила в строгом соответствии с технологическим процессом. Она проводила глазами лежащий на ленте транспортера снаряд. Он может взорваться. А может не взорваться. Возможности равны. На его металлическом теле стояло личное клеймо Герды. Ее сердце бешено колотилось, колени ослабли и дрожали. Почему-то она была совершенно счастлива… Назавтра Герда, замирая от ужаса, повторила то же самое и в последующие дни тоже, но уже с несколькими снарядами. Теперь она проделывала это с каждым десятым.

Вероятность того, что ее могли уличить, была ничтожно мала, так как после нее снаряды укладывались в ящики и отправлялись прямо на фронт. Страх все же остался, но со временем как-то притупился, заглох, вытесненный появившимся неизвестно откуда и почему тайным восторгом. И теперь, набивая клеймо на каждый особый снаряд, Герда просила Всевышнего, что если суждено папе там, в далеком, чужом Ленинграде, попасть под обстрел, то пусть это будет вот этот вот снаряд, ее, и никакой другой…

Задумавшись, Герда чуть не проехала свою остановку. Подхватив сверток с халатом, она легко спрыгнула на мостовую прямо с верхней ступеньки трамвая и, помахав рукой вслед удаляющемуся вагону, пошла к дому. «Сегодня расскажу маме», – решила она…

* * *

– Ну что ты на меня все время смотришь?!

Фло бросила расческу на столик и повернулась к матери.

Она вообще не любила, чтобы на нее смотрели в то время, когда она стояла перед зеркалом и «занималась собой», и тем более это нервировало ее сейчас, когда до самолета оставалось менее трех часов. Вчера они поругались, не здорово, так, в очередной раз, легкий конфликт поколений. Вообще, отношения у них были более близкими, чем у друзей Фло с их родителями. Несмотря на то что Флоранс исполнилось двадцать, для парижанки возраст вполне самостоятельный, теплота и понимание, которое всегда было между ними, не исчезло, не ослабело, напротив, дополнилось дружеской доверительностью двух женщин, одна из которых делилась опытом прожитых лет, а другая питала ту эмоциями и остротой восприятия юности.

Назад Дальше