Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 4 стр.


Денег у Аси вполне хватало на то, чтобы отправиться поездом с вокзала: двести маминых, сто папиных, по настроению выданных вчера «на баловство», еще сотня, ловко и нагло выуженная у деда в тот момент, когда он охмурял по телефону продавщицу из «Старой книги», и еще рублей двадцать пять с мелочью, остававшихся в кошельке, – «как бы сэкономленных».

И Ася, в связи с таким финансовым благополучием, решила, что с вокзала – великолепного, гулкого, изукрашенного росписью и мозаикой, с темно-серебряным туманом под стеклянной крышей – ехать будет правильнее, потому что никакой такой станции метро «Купчино» на Царскосельской дороге, да и вообще метро, в довоенные прабабушки-Настины времена еще не построили. И поезда были другие, но с этим, конечно, ничего не поделаешь.

Народу в ясное и теплое субботнее утро было полно, но Ася умудрилась в поезде устроиться у окна и сразу надвинула на глаза стащенную у деда из шкафа шляпу сорокалетней давности, ставшую вдруг остро модной в этом году. Шляпа вполне прилично сохранилась, потому что дед в молодые годы не склонен был, как он выражался, «пижонить». Он предпочитал береты или кепки, если возникала необходимость прикрывать голову, или так называемые «лыжные» шапочки, которые можно было в мороз натянуть на уши.

Что касается этой самой шляпы, то у деда она носила название «шпионской», и название Ася оценила как «прикольное», то есть, надо понимать, положительно оценила, и для полной шпионской достоверности нацепила мамины черные очки вполлица. Она решила, что такой вид более-менее подойдет для предпринимаемой ею тайной экспедиции.

Ася с удовольствием надела бы и вовсе старые, почти антикварные вещи, хранившиеся в кладовке, которые частенько примеряла и даже, случалось, днями ходила в них по дому. Но при всей своей приверженности к театральности и фантасмагории, Ася проявила здравомыслие, осознав, что, если она вырядится в благородный, но выцветший древний крепдешин с ватными плечами седлом, ее сочтут рехнувшейся и будут шарахаться, если не упекут в известное заведение, что на пользу ее экспедиции никак не пойдет.

Ася под своей шляпой торопила время. И вот поезд дрогнул, лязгнул и тронулся, и первые минут пятнадцать пути за окном мелькали окраинный скучный и наглый новострой и пустые совхозные поля. «Плоский и печальный край», – пролетели в голове у Аси чьи-то слова. Чьи, не пыталась она вспомнить – приняла как послание. По вагонам побежали коробейники с мороженым и всякой мелочью, заявился неумелый гармонист с неумехой-гармошкой и, прислонившись к раздвижным дверям тамбура, мучил пассажирский народ чем-то устаревшим и героическим, пока ему не накидали мелочи и не спровадили тем самым. Вокруг болтали о пустяках, гомонили, смеялись и немножко – из-за ерунды – скандалили, как водится.

Асе мешали. Ася, чтобы уединиться, немного поелозила, устраиваясь поудобнее, прижала нос к пыльному стеклу, прикрыла под очками глаза и стала слушать колеса. Колеса выстукивали свой вечный и верный ритм, не изменившийся с тех пор, когда построен был Царскосельский железный путь. И это было на руку Асе. Сердце ее застучало в такт колесам, она чувствовала малейшее изменение ритма – дорожного речения. И когда чуть скрипнул камешек под колесом, чуть сжалось сердце, Ася поняла, что она получила некий благосклонный ответ, некий пропуск в страну своих изысканий, поняла, что пора смотреть во все глаза.

И она стала смотреть.

Ася сидела по левому борту поезда. Она с умыслом выбрала эту сторону, потому что, помнилось ей, как раз слева по ходу находился железнодорожный музей – Паровозный, как его называют, – множество старинных вагонов и паровозов, поржавевших и ободранных, собранных на кусочке пути, этакая богадельня для бывших странников.

Асе особо симпатичным показался один не особенно большой, но с огромной трубой, паровоз с остатками черной и красной краски на цилиндрическом туловище и колесах, в ржавчине, как в седине. Выглядел он одновременно и усталым работягой, и большой заброшенной игрушкой, когда-то любимой, но много лет обиженной невниманием. И еще, подумала Ася, ржавчиной и общей непрезентабельностью пренебрегшая, паровоз этот вполне сошел бы за весьма благородную – надежную и респектабельную – машину времени…


В Настины школьные времена электрический поезд, чуть ли не единственный, бегал от Балтийского вокзала – тогда еще только начинали тянуть провода вдоль дальних рельсов. В Павловск же дачные поезда водил паровоз. Мы вправе предположить, что именно этот, который дремлет теперь в музейном хламовнике под всеми дождями и снегами.

Он черно и обильно дымил, и пар выпускал пышными усами, и вида был сердитого. Но прицепленный к нему легкий и продувной дачный поезд бодро катил мимо унылых Суйсаарских равнин, мимо Царского Села, четыре года назад переименованного в город Пушкин в связи с печальным юбилеем, и еще минут пять до конечной, до Павловска. А дальше рельсы не были проложены. Поэтому паровоз заводили на поворотный круг и мало-помалу, тихонечко и аккуратно разворачивали на рычагах, пока точно не совпадут рельсы, носом к Ленинграду, хвостом – к дальним и заповедным оредежским краснопесчаным берегам, куда ему ходу не было.

В поезде и на станции по прибытии в Павловск гомонили, веселились и ребячились, потому что солнце светило на голубом небе, запахи майского цветенья сладко тревожили, итоговые баллы уже стали известны, учебный год почти закончился, и все они ощущали себя почти взрослыми, потому что до взрослой жизни оставался всего один год. Всего один.

Все, конечно же, захотели посмотреть на то, как разворачивают паровоз. Они, что бы там ни предполагали о себе, были еще дети, и не стоило отказывать им в невинном и поучительном зрелище. Долго смотрели затаив дыхание, потом зааплодировали и закричали «ура!» и – немного устаревшее, перенятое у родителей – «даешь!». Гомонили, веселились и ребячились. И, ощущая себя почти на воле, оценивали друг друга немножко по-новому, почти как незнакомцев, и от этого дух захватывало.

Средних лет супружеская пара, преподававшие физкультуру Инесса Генриховна и Геннадий Степанович, сбивали в строй тридцать мальчиков и девочек, которые, насмотревшись на манипуляции с паровозом, уже начали, маленькими компаниями или поодиночке, разбредаться по станции.

– Дети, строимся! – кричала Инесса Генриховна. – Ковальчук, Нахимсон, Донара Кудрявцева и Эрлена Кудрявцева… Кто из вас кто?.. Хоть бы вам в косы ленточки разного цвета, что ли… Строимся, строимся!

– Товарищи! – басил Геннадий Степанович. – Пора! Пора! Время – вперед! Январев и Афанасьева! Вы в коллективе или нет? Не отрывайтесь, вставайте в строй. Что вы там шушукаетесь? Обсудите с коллективом! Афанасьева, у тебя по каждому поводу свое особое мнение, мы все это знаем. Но мы хотим, чтобы с нами считались. Мы – отряд. Январев, сегодня как раз пригодился бы твой фотоаппарат, где же он? Как без дела щелкать каждую минуту, так он наготове, а как по делу…

– Геннадий Степанович, что ты разошелся? – громким шепотом уговаривала его супруга. – У нас же мирный поход, а не день критики! Что ты воюешь? В парк, в парк! – И она простирала полную руку. – Дети, в парк! Там белочки!

– Белочки… – недовольно вертел головой Геннадий Степанович. – Дети… Детям – по пятнадцати лет, не меньше! В их возрасте Аркадий Гайдар полком командовал. Дети! Им страну поднимать через год-другой, вставать в ряды. Белочки… Белочки и боевитость, Инесса, разные вещи. Ты их еще вместо гимнастики поучи кружева крючком вязать.

– И поучу! – шепотом кипятилась Инесса Генриховна. – Лучше буду рукоделью и домоводству девочек учить, чем приседаньями-отжиманьями командовать! Девочки – будущие матери и хозяйки, а ты – всех готов под ружье! У тебя не гимнастика уже, а войсковые учения! Или дисциплинарные роты, как при царе!

Все, кто был поближе, с интересом прислушивались к перепалке между супругами. Такие перепалки случались по десять раз на дню и вносили приятное разнообразие в школьные будни. На физкультурные занятия ходили как в цирк на представление с участием любимых клоунов. Однако при всем своем кипучем темпераменте Геннадий Степанович был вполне безобиден, то есть воевал только на словах, напоказ, чтобы не заподозрили в аполитичности, а на деле «ребяток» жалел и жизнь им не портил. К тому же довольно быстро выдыхался – был словесно исчерпаем.

– Ладно тебе, Инесса! – отмахнулся утомившийся воевать Геннадий Степанович и скомандовал в полный голос: – Отряд, шагом марш! Заводи песню! Блинников! Твой… это… выход!

И лучший в классе певун Сема Блинников завел:

И отряд подхватил разноголосицей:

Песня была из любимых и пелась с воодушевлением, хотя и несколько ироническим (надо же было показать свою взрослость – не пятиклассники песни хором петь):

И отряд подхватил разноголосицей:

Песня была из любимых и пелась с воодушевлением, хотя и несколько ироническим (надо же было показать свою взрослость – не пятиклассники песни хором петь):

На громкую дружную песню оборачивались по-летнему светло одетые граждане, приехавшие раздышаться в парке. Кто улыбался сочувственно и одобряюще, кто недовольно кривил лицо, не приемля воинственности и трубно-барабанного оптимизма, не основанного ни на чем, кроме молодого щенячьего жизнелюбия, взятого в оборот пропагандистской машиной.

неслась песня.

У Викторины Виленовны Апрельской (урожденной Ангелины Кузьминичны Богоявленской), отрекшейся поповской дочери, а ныне – учительницы литературы и истории, от пения больно стучало в затылке. До того больно, что полуседые кудряшки казались ей проволочными, колкими, поэтому Викторина Виленовна то и дело поправляла белый беретик, перекладывала под ним кудряшки то так, то этак. Изломанная была женщина – и дочерним отступничеством своим, и нынешней постоянной готовностью предавать самое себя. Так уж искривила она свою линию судьбы, что каждодневно и чуть ли не ежечасно приходилось ей лицемерить, ибо ее партийная принадлежность не оставляла иного выхода – людей прореживали, словно морковь на грядке, чтобы, как морковка – одна к одной, люди становились столь же добротными, ровными, согласными.

У Викторины Виленовны, неприятно некрасивой с детства и весьма неровной в общении, семьи не было, а была лишь партийная ячейка да школьная почасовка плюс классное руководство и общественные нагрузки. Экскурсия в Павловск проходила по разряду общественных нагрузок, и Викторина Виленовна к экскурсии, или к «походу» – по определению физкультурной парочки, серьезно готовилась. Необходимо было говорить не только об истории парка, культурных насаждений (или того, что от них осталось за последние годы), дворца и павильонных построек, но и о царской вредности и душегубстве.

При этом приходилось держаться в строгих границах, чтобы излагаемые факты и оценки не вызвали ненужных аллюзий в головах некоторых живо мыслящих и всегда готовых свои мысли озвучить учеников. Стало быть, факты следовало – нет, не подтасовывать, разумеется, а – выбирать. Учеников же, обладающих повышенными ассоциативными способностями и просто болтунов ради красного словца, следовало, как знала она по своему горькому опыту, нейтрализовать с самого начала. Поэтому, когда вошли, наконец, в парк, вдохнули еловый сырой дух и собрались плотной группой, Викторина Виленовна, начиная экскурсию, сделала пару предварительных – дисциплинарного характера – замечаний:

– Акимова и Лагин, непристойно советским школьникам держаться за руки и шушукаться на ухо в общественных местах. Расцепитесь. Анастасия Афанасьева и Январев, вам уже сегодня делали замечание… Курослепов, единственное, о чем я прошу, – это внимание и уважение к учителю. Свое остроумие, заранее предупреждаю, приберегите для стенгазеты. Там оно будет уместно в разделе «На штык!». Кудрявцевы и Назарян, я не уверена в вашей эрудиции, а поэтому вам следует прислушаться к моей… гм… лекции. Итак…

Но беда-то в том была, что Викторина Виленовна выросла в Павловске, и отец ее служил в тамошней церкви при кладбище. И Павловск она любила до ночных мучительных грез, возвращавших ее к ней самой, девчонке Ангелине, в платочке до бровей и в чистом платье собирающей майскую купаву и ландыши для украшения церкви. И рассказывать она, сама не своя, стала что-то невиданно красивое, идеологически беззубое и почти что утопическое. Да и не рассказывала, а будто говорила сама с собой. И начала так:

так Федор Глинка писал в начале девятнадцатого века, когда рукотворные павловские красоты были еще совсем свежи, новы, молоды, но и полны великолепия, – говорила Викторина Виленовна, вышагивая под елками по павловскому променаду и глядя на свои плоские туфли на шнурках…

…Смерть Викторине Виленовне, страдавшей гипертонией, ниспослана была легкая и быстрая. Видно, намучилась женщина. Умерла она от инсульта где-то почти через месяц после упомянутой экскурсии. Умерла поздним субботним утром 21 июня сорок первого года в поезде по дороге в Павловск, куда конспиративно отправилась, чтобы в одиночестве побродить по парку и взглянуть на дом, где жила когда-то.


Павловск был конечной остановкой, но, если бы поезд следовал дальше, Ася все проворонила бы, находясь во власти своих грез, и укатила куда-нибудь к Суйде, к Вырице, где была семейная дача, а то и в дальнюю даль – к Поселку. Но когда все подхватились, завздыхали, засобирались, затолкались у выхода из вагона, она – иного слова не подберу – очнулась, поправила свои страшные очки, обняла покрепче парусиновую сумку и двинулась за толпой. У турникета перед подземным переходом была толкотня, в кассу за билетами в парк – очередь.

Билет за сто рублей покупать было обидно, но Ася встала в очередь, все так же сжимая в объятиях свою сумку. Стояла, вертела головой – и не зря вертела: прошел слух о совершенно бесплатной дыре в заборе.

– А… где? – спросила Ася, обращаясь к воздушному пространству, откуда и пришла информация.

– А налево пойдите, девушка, вдоль решетки. С километр пройдете, там прутья раздвинуты. Вы худенькая, вы пролезете. А кто в теле, те дальше идут, там куска забора вообще нет – снесли добрые люди.

– Спасибо, – сказала Ася эфиру и отправилась, следуя указанию. Очередь туповато и рассеянно посмотрела ей вслед, качнулась, но не двинулась, упорствуя в добропорядочности.

Ася шла по тропинке вдоль решетки, которая ограничивала дикую, лесную часть парка, и довольно скоро увидела, как между раздвинутых прутьев протискиваются подростки с велосипедами, вероятно, жители неизвестного Асе поселка, выходящего к парку богато застроенной окраиной.

Ася последовала за велосипедистами и оказалась на лесной тропинке, усыпанной старой хвоей. Тропинка сворачивала, ее пересекла другая, велосипедисты катили уже где-то далеко впереди, позванивали, объезжая неторопливую пожилую пару. Лес был сырой, глухой и темноватый по низу, а по верху, густо солнечному, прогретому, полнился птичьим гомоном, мельканием быстрых теней.

Перед Асей на тропинку вылетела рыжей кометой белка и замерла с настороженной надеждой.

– У меня ничего нет, – честно призналась Ася белке, но на всякий случай протянула пустую руку, приглашая. Белка, однако, была дальнозорка и меркантильна, потому не стала задерживаться и стрельнула на сосну.

Тропинка петляла и местами круто горбилась, ныряла под заросшие склоны, падала в вязкие болотца, оставшиеся с весеннего таяния, которые стояли в низинках, – Асе приходилось выбирать обходные пути, чтобы не утопить кроссовки. Блуждала она довольно долго, и встречались ей по пути компании средних лет дамочек, ушедших в отрыв, семейные пары с детьми и собаками, веселые группки петушащейся молодежи с непременными банками пива в руках, пожилые романтические дамы в непременных шляпках и панамах, любовные парочки, в страстном своем уединении презревшие приличия.

Блуждала Ася, блуждала, наверное, целый час, не меньше, и в конце концов вышла к темной речке – на высокий обрывистый сосновый бережок со старым кострищем, постояла немного, чтобы оглядеться, и прислонилась спиной к теплому сосновому стволу, потом сползла по нему, пачкая в смоле майку, присела на корточки, швырнула в речку подвернувшуюся старую растопыренную шишку. Стоило подумать, куда двигаться дальше.

Павловск пока обманывал ее надежды – не ради прогулки приехала она сюда. Никаких таинственных встреч, никаких озарений не случилось, никаким новым знанием не наполнилась душа. Поэтому пора, пожалуй, выбираться из леса, почти решила Ася, но – городское дитя – подустала, притомилась. Сидела она под сосной, смотрела то на небо, то в дремучую глубь лесную, то на черное зеркало негостеприимной сонной речки, и двигаться ей, очарованной, не хотелось. Разморило Асю. Она не спала, конечно, просто замечталась по привычке своей, не всегда уместной.

Тропинка вдоль берега была прохожая, мимо замершей под деревом Аси то и дело проходили люди, смеялись, сквернословили, не умея по-иному выражать свои мысли и эмоции, беседовали или молчали, не замечая ее. Ася не прислушивалась к пустым и праздным разговорам, а молчание человеческое воспринимала как подарок. Так и сидела, замерев.

Назад Дальше