Семь писем о лете - Дмитрий Вересов 9 стр.


Через полчаса она разлила кипяток по кружкам. «Мама, как есть хочется…» Девочка, грея ладони о чашку, смотрела на забытый пакет. «Мам, а вдруг там есть хлеб?» – «Что ты, доченька, нельзя, чужое, вдруг что секретное. Он придет за ним». Пальчики, обхватившие кружку, были почти прозрачными. Доротея поставила чашку, встала и подошла к пакету. Скорее, это был мешок, черный, из тонкой блестящей клеенки. Наверху прорезаны два овальных отверстия – ручки. Она никогда раньше таких не видела. «НКВД, у них все особое…» Она осторожно взялась за края и заглянула вовнутрь. От увиденного закружилась голова. В пакете были продукты. Мгновение она стояла над пакетом. Потом посмотрела на дочь. «Да пусть меня потом расстреляют…» – подумала она и стала вынимать продукты. Желудок резко заболел, зазвенело в ушах. Она выкладывала на стол упакованное в прозрачную пленку мясо, настоящее, огромный кусок, совершенно диковинную колбасу, бутылки с вином, шоколад и хлеб, хлеб, хлеб…

Платон встряхнул головой и вернулся в реальность. Было холодно, как на улице. Он так глубоко ушел в воспоминания, что не заметил, как и когда заглох двигатель, что печка перестала работать и машина выстудилась. С удивлением Платон обнаружил, что сидит в шинели. Вероятно, он замерз и натянул ее на себя вместо тонкой кожанки на рыбьем меху. Даже фуражку надел. Он посмотрел на часы. Да, он пробыл здесь больше часа, хотя, казалось, просидел здесь не более пятнадцати минут. «Уснул я, что ли, провал в голове какой-то, ей-богу. Мать тогда сказала, что благодаря этому таинственному гэбисту они остались в живых… Надо ж так нырнуть мощно, как будто сам там побывал», – подивился Платон яркости то ли воспоминаний, то ли сна. «И меня в честь этого капитана Платоном назвали, – вспомнил он. – Домой. Третья попытка».

Через четверть часа он въехал к себе во двор. В окнах его квартиры горел свет. Платон обрадовался: значит, у Александры репетицию отменили. До вечерней съемки он еще успеет обнять ее… потом они сядут за стол, перекусят… Только сейчас Платон почувствовал, до какой степени проголодался.

Он выбрался из машины, открыл заднюю дверь и протянул руку… Пакета с продуктами не было. Конечно, надо было бы тупо обшарить всю машину, но он почему-то не сомневался, что большого пакета, скорее мешка, черного, блестящего, как будто сделанного из тонкой клеенки, там нет…

Капитан НКВД, открыв заднюю дверь джипа, сидел на подножке и курил папиросу. Окна его дома светились тепло и уютно, там его ждали. Но, для того, чтобы жить дальше, ему нужно было несколько минут одиночества…

Докурив, он встряхнулся, перевел дух – и полез в багажник, где и обнаружился пакет из маркета, под завязку набитый вкусностями. Реальность вернулась, жизнь продолжилась…

3 Черный ящик

– «Пламя – это область пространства, в которой происходит горение…» – бормотал Серега Сорокин. Он держал под мышкой немного обугленный деревянный ящичек, добытый на чердаке. Кусок брезента, в который был завернут ящичек, успел сгореть, а сам ящичек Серега спас, хоть и наступил на него, когда добивал огонь на чердаке, и малость повредил.

– Что бормочешь, акадэмик? Заклинания? – прохрипел Петр Никитич, прохрипел, потому что связки у него были обожжены уже много лет назад и лечены, конечно, в основном, спиртосодержащими жидкостями. Но в меру. В меру. Иначе какой же из него… Но не о том речь.

Серега без году неделя окончил Пожарную академию и намеревался делать офицерскую карьеру, но щенок был еще, по пожарным понятиям, а потому отношение было к нему соответствующее: дрессура – называлось бы в цирке такое отношение. Дрессировщик его Петр Никитич натуру имел не то что дурную, это не так, но и добряком не был, к тому же и «академиев не кончал», а потому гонял и подначивал Серегу.

– Заклинания, спрашиваю?

– Да так, – отвечал Серега, – науку повторяю.

– Самое время, самое время, – рычал Петр Никитич, который возился у открытого люка. – А работать, стало быть, неученые будут…

– Не заедайся, Петр Никитич, – сказал Серега. – Заклинания не наука изобретает. А всякие там… заклинатели. Ты таких в глаза видел? И вот если я тебя сейчас спрошу, помогать или нет, ты меня по-доброму пошлешь. Так?

– Да че тут работать-то… – отвернулся Петр Никитич, ибо Серега был прав по поводу доброго посыла, но уж коли упредил по своей догадливости, то и посылать неинтересно. – Че работать-то? Все уже, отработали. Грузись, по коням, домой поехали. Че там у тебя за трофей? Золото-бриллианты?

– Бумаги какие-то, письма, что ли… Конверты там. Не смотрел еще, – ответил Серега.

– А тебе не ведомо, акадэмик, что такие вещественные факты дознавателям положено оставлять? – обрадовался воспитательному случаю Петр Никитич и даже выпрямился во весь свой немалый рост. – Взысканиев еще не получал? Полу-у-чишь, орелик…

– А тебе не ведомо, Петр Никитич, что такие вещественные факты, бумажные то есть, пока до них дознаватели доберутся, сто раз истлеть успеют на угольках? Или в кислоте пропадут? Что ты цепляешься? А к дознавателям я эту пачечку и так отправлю, сдалась она мне.

– Как это ты отправишь? Поперек начальства? Засекут – рапорта год писать будешь, вот тебе и взыскание. Чтоб впредь не цапал на пожаре. Поперек судьбы. Что должно сгореть, то и горит, так и знай.

– Тогда и тушить не стоило, раз судьба. Гори оно все…

– Поговори мне еще! – возвысил голос Петр Никитич. – Ты пока тонкостей пожарного дела не знаешь, твое дело – молчать и делать, что говорят старшие. Умник нашелся! Акадэмик, т-твою…

– Петр Никитич, угомонись! И рапорт напишу, и отправлю – все по правилам будет, чего пристал? Не тебе же взыскание получать?

– А, – махнул рукой Петр Никитич, – хочешь нарываться, дело твое. Мне-то что, в саммделе? Я предупредил…

Серега и вправду собирался отдать находку дознавателям, вернее, дознавателю, то есть даже дознавательнице – по имени Лариса, с которой он познакомился на выпускной гулянке в Академии, танцевал с ней, потом гулял неделю ночами, приглашал в кафе, и все у них сложилось самым замечательным образом. Не так давно он был представлен Ларисиным родителям в качестве жениха и даже произнес старомодную фразу о прошении руки.

– Не утруждайся, – махнул рукой Ларкин папахен, – что изменится от того, если мы с Кирой проявим самодурство и не велим вам жениться? Кира, как ты думаешь, что изменится?

Ларкина маман, та самая Кира, отвечала несколько томно и с улыбкой:

– Я думаю, Марик, наши возражения будут проигнорированы. Вы же не бандит, Сергей, и не эстрадный зануда. Зачем же мы будем вам отказывать? Мы с Мариком рады Лариному выбору.

На самом-то деле Марк Юльевич (назовем его так по созвучию с настоящим именем-отчеством), Ларисин отец, являвшийся некоей, пусть и небольшой величиной в «структурах», запросто мог отвадить претендента в зятья, но Сергей его вполне устраивал. Потому что, действительно, не был ни бандитом, ни «эстрадным занудой», как выразилась его супруга, ни «хомяком», как сам он определял людей с гуманитарными склонностями и поэтическими задвигами, а, следовательно, со смутными житейскими и материальными перспективами.

Так или иначе, Серега пришелся ко двору. И теперь он надеялся, что его находка при посредстве Ларисы попадет в руки Марка Юльевича. И тот, пользуясь своими служебными полномочиями, сможет отыскать адресата семи конвертов, обнаруженных Серегой на погоревшем чердаке «дома с башнями».

Марк Юльевич не отказал, но и в восторг не пришел. Но был он, не в упрек ему сказано, тщеславен, как бывает тщеславен иллюзионист, что вызывает фокусами своими изумление почтеннейшей публики. И поэтому, желая показать свои возможности будущему зятю, а также проявить лишний раз – на всякий случай – свое благорасположение, он согласился навести справки относительно адресата писем, спасенных Серегой. Но…

– Но должен сказать, Сергей, что мало надежды. Скорее всего, этой Анастасии Александровны Афанасьевой и следа не осталось в земных пределах. Конверты, видишь, старые. Хорошо, что из толстой крафтовой бумаги, в таких заказные письма, верно, отправляли. Я думаю, военного времени послания. Конверты мы, конечно, вскроем, ничего не поделаешь! Возможно, внутри найдутся какие-то факты, которые помогут нам найти эту самую Анастасию Афанасьеву. Или ее потомков, что скорее.

– На ощупь там, похоже, фотографии, – заметил Сергей. – И довольно много. Такие толстые конверты.

– Похоже, похоже, – закивал Марк Юльевич. – Тем более следует вскрыть. Но я тебе гарантирую: ничто не пропадет. Если ничего такого, ну, ты понимаешь… Если ничего такого, то расследование проведем в частном порядке, шерочка с машерочкой, как говорится, шерше наведут.

– Спасибо, Марк Юльевич, – сказал Серега. Но в глубине души решил, что вляпался. Он-то надеялся, что все будет намного проще: стоит только передать конверты будущему тестю, как они легко и просто, по некоему мановению, попадут к адресату, и все будут довольны – и адресат тем, что получил, вернее, получила, весть из собственной далекой юности, и Серега с Марком Юльевичем – своим собственным благородством.

– Я думаю, Марик, наши возражения будут проигнорированы. Вы же не бандит, Сергей, и не эстрадный зануда. Зачем же мы будем вам отказывать? Мы с Мариком рады Лариному выбору.

На самом-то деле Марк Юльевич (назовем его так по созвучию с настоящим именем-отчеством), Ларисин отец, являвшийся некоей, пусть и небольшой величиной в «структурах», запросто мог отвадить претендента в зятья, но Сергей его вполне устраивал. Потому что, действительно, не был ни бандитом, ни «эстрадным занудой», как выразилась его супруга, ни «хомяком», как сам он определял людей с гуманитарными склонностями и поэтическими задвигами, а, следовательно, со смутными житейскими и материальными перспективами.

Так или иначе, Серега пришелся ко двору. И теперь он надеялся, что его находка при посредстве Ларисы попадет в руки Марка Юльевича. И тот, пользуясь своими служебными полномочиями, сможет отыскать адресата семи конвертов, обнаруженных Серегой на погоревшем чердаке «дома с башнями».

Марк Юльевич не отказал, но и в восторг не пришел. Но был он, не в упрек ему сказано, тщеславен, как бывает тщеславен иллюзионист, что вызывает фокусами своими изумление почтеннейшей публики. И поэтому, желая показать свои возможности будущему зятю, а также проявить лишний раз – на всякий случай – свое благорасположение, он согласился навести справки относительно адресата писем, спасенных Серегой. Но…

– Но должен сказать, Сергей, что мало надежды. Скорее всего, этой Анастасии Александровны Афанасьевой и следа не осталось в земных пределах. Конверты, видишь, старые. Хорошо, что из толстой крафтовой бумаги, в таких заказные письма, верно, отправляли. Я думаю, военного времени послания. Конверты мы, конечно, вскроем, ничего не поделаешь! Возможно, внутри найдутся какие-то факты, которые помогут нам найти эту самую Анастасию Афанасьеву. Или ее потомков, что скорее.

– На ощупь там, похоже, фотографии, – заметил Сергей. – И довольно много. Такие толстые конверты.

– Похоже, похоже, – закивал Марк Юльевич. – Тем более следует вскрыть. Но я тебе гарантирую: ничто не пропадет. Если ничего такого, ну, ты понимаешь… Если ничего такого, то расследование проведем в частном порядке, шерочка с машерочкой, как говорится, шерше наведут.

– Спасибо, Марк Юльевич, – сказал Серега. Но в глубине души решил, что вляпался. Он-то надеялся, что все будет намного проще: стоит только передать конверты будущему тестю, как они легко и просто, по некоему мановению, попадут к адресату, и все будут довольны – и адресат тем, что получил, вернее, получила, весть из собственной далекой юности, и Серега с Марком Юльевичем – своим собственным благородством.

– Не за что благодарить, – потянулся в кресле Ларкин папахен. И повторил мысль мудрого Петра Никитича: – Знаешь, Сергей, я оценил твой порыв, но… вполне возможно, что не стоило тревожить это старье. Пусть бы горело, меньше проблем. Ты извини, но, если здесь, в конвертах, некий вселенский или даже местного значения геморрой, я сделаю вид, что в глаза их не видел, и тебе от души посоветую тоже лишиться памяти.

– О’кей, – кивнул Серега.

– И отлично, – пропел папахен, гася холодные искорки в глазах, и поболтал льдинками в стакане с виски. – За взаимопонимание!

– О’кей, – качнул Серега своим стаканом.

В конвертах никакого геморроя, однако, не оказалось.

Но были там письма – семь писем ленинградского мальчика. Семь писем на пропахших дымом старых, рыхлых тетрадных листках и множество фотографий города, стоявшего на пороге мученичества.

Времени после разговора прошло с неделю и:

– Я ее нашел, эту самую Анастасию Александровну Афанасьеву, – сообщил папахен почти накануне свадьбы, – жива еще. Вот адрес, если птички в паспортном не напутали. По возрасту – она. Но сколько там ей лет теперь? Старуха. Или в маразме, или слаба. Ты вообрази, что с ней сделают эти письма? Могут и убить. Так что на твоей совести – нести или не нести. Как хочешь. Вот конверты в этом пакете. Вскрывались аккуратно, ничего не порвано, не потеряно. В музей города бы эти снимки, да больше забот у меня нет. Нигде это твое сокровище не заприходовано. Вот сам и выбирай: в музей отдать или старушке. Или выбросить и забыть. Принимай, друг, решение. Это чтобы ты знал, что всякая инициатива наказуема.

Серега недолго думая выбрал старушку, раз уж жива, пусть сама распоряжается. Но сам писем не понес, памятуя о наказуемости инициативы, а также из боязни старушечьих эмоций и сердечных припадков. Он попросту отправил по почте бандероль, а потом, женившись на Ларисе, забыл обо всем в радостях свадебного путешествия на турецкий курорт.

Сереге Сорокину мы скажем спасибо, так же как и «птичкам» из паспортного отдела – оттого что прозевали в картотеке заметку о том, что адресат, подходящий по возрасту, по причине смерти выбыл. На возраст же нашей Аси, полной тезки своей прабабушки, «птички» внимания не обратили. Но нет сомнения, что и Серега, и «птички», и Марк Юльевич послужили, что называется, орудиями судьбы. И я осмеливаюсь подозревать, что и разгильдяйство, приведшее к возгоранию строительного мусора на чердаке «дома с башнями», случилось не просто так.

Не нами замечено, что ручейки случайностей наполняют реку судьбы, и все мы плывем по этой реке в неведомый нам океан…

* * *

Кто из вас в ранней юности не измышлял себе любви, кто не спасал ее или не был спасаем из волн морских, не вызволял или не был вызволяем из огненного плена, кто в противостоянии – один против многих – не защищал любовь свою от покушений злоумышленников, пусть бросит в меня камень. Пусть бросит, но окажется либо лжецом, либо беспамятным, либо предавшим свою перволюбовь.

Перволюбовью я называю то изначальное, измышленное чувство, тот совершенный сюжет, который если и терпит питающие его дополнения, то все равно замкнут, как новорожденный бутон. И чудо в том, что этот сюжет по нашей воле постоянно переживается как новоявленный, как откровение. И чудо в том, что он существует. И сотворенный нами избранник, без всякого сомнения, достоин наших высоких чувств, нашей жертвенности и нашей благодарности.

Трагедия перволюбви в том, что она, невоплощенная, со временем и по мере нашего взросления изживается в повседневности, исходит на иллюзии, но тлеет, все тлеет в самой глубокой глубине и не дает живой душе успокоения. Мы ищем, и ждем, и надеемся на обретение, не отдавая себе в том отчета. И в многократных наших разочарованиях, в страхе перед обыденностью, в тоске, вызываемой обыкновенностью, в бытовой скуке виновны именно наши мечтания. Но покуда живы они, жива и душа, их породившая.

Если же чья-то перволюбовь обретает свое воплощение и расцветает, то слагается предание. Но души, погрязшие в убожестве, считают – чтобы утешиться – такие предания небылицами, тем более что внятного завершения у таких преданий не имеется, потому что какое же может быть завершение у расцветшей мечты? Какое же? Страшно подумать. Да и не хочется думать о том, принесет ли плоды цветение или сгинет пустоцветом. Или распылится мечта по Вселенной, и каждый атом ее будет миллионы лет скитаться в поисках своей орбиты, лишь иногда вспыхивая отраженным светом чужих звезд…

Беда в том, что нам не дано понимание результата – перед нами бездна. Я же говорю – природа мечты, природа перволюбви трагична, на острие иглы существует греза, осуществление ее или увядание одинаково означают прощание с нею. Столь же горестна она, затянувшаяся на жизнь и привычная или, в иных условиях – при высокочувствительности ее творца, способная иссушить его, измучить и даже довести до безумия.

Но блажен тот, кому светит она в юности – свято и трепетно. Чрезвычайную ранимость придает она, но какой при этом силой наделяет! И как бы желалось, чтобы сила эта оставалась с нами до конца нашего пути. Но…

Но пора вернуться к нашей повести.

…Ася, Ася.

* * *

– Ася! Ася! – позвал с порога Александр Андреевич, Асин отец. – Ася! Ты дома? Ася, ты меня слышишь? Анастасия, дитя мое!

Ася сидела у окна в своей комнате и смотрела на дождь, размывший краски лета, и думалось ей, что и чувства, и души человеческие блекнут под дождем, и расстояния, их разделяющие, становятся неизмеримыми, такими, что нет надежды их преодолеть. Струи как струны, натянутые в проеме окна, и звучит тоскливая и однообразная мелодия одиночества.

– Анастасия, дитя мое!!!

Если папа говорит «дитя мое», значит, делать вид, что не слышишь его, не стоит, потому что настал момент колебательный – между обычной добродушной сдержанностью и приступом редкой, но довольно-таки бурно выражающейся раздражительности, в общем простительной для хирурга после случающихся трех-четырех срочных полостных операций в сутки.

– Анастасия!

– Ммм?

– Что за манера мычать?

– Здравствуй, папа! – строптиво подчеркивая каждый звук, проговорила Ася и потянула за проводки наушников-бусинок. Наушники повисли у колен, тихо брякнув друг о дружку.

Назад Дальше