В 1997 году, снимая телефильм о шпионах, они попали в гости к очень ветхому, но крайне доброжелательному старичку, много лет служившему в свое время в разведке. Старичок много лет был разведчиком в Германии и прекрасно знал немецкий. Достав из стола старую затертую папку с грифом «Совершенно секретно», он долго рассказывал, с кем и против кого он работал в 30-е и 40-е годы. Фамилию дедушки Арне, своего давнего противника, он тоже, конечно, вспомнил.
Когда гости обратили внимание на роскошь огромной, уставленной богатой мебелью квартиры, хозяин скромно сказал: «Так живут все советские люди». Когда его спросили о сталинских репрессиях, он ответил, что лично он ни о каких репрессиях ничего не знает, – скорее всего, это выдумки буржуазной прессы. «Ну, как же, – возразила Наташа, – вот моего дедушку в тридцать седьмом расстреляли. Ему было всего тридцать два года». Глаза улыбчивого и благодушного старичка сразу стали цепкими и злыми, как будто через маску вдруг проглянуло другое лицо. «Как ваша фамилия?» – спросил он жестким голосом допрашивающего.
С Наташей, впервые за восемь лет приехавшей в Россию, из-за ее яркой кавказско-семитской внешности и полного отсутствия российских навыков тоже время от времени возникали проблемы. Так, в метро ее буквально на каждом шагу хватали бдительные милиционеры как «лицо кавказской национальности» и требовали предъявить паспорт, видимо, принимая ее за чеченскую террористку.
В июле 1997 года она прилетела в Москву, чтобы отправиться вместе со мной в Самару на Грушинский фестиваль. Войдя к нам в дом в чрезвычайно модной парижской шляпке и каком-то немыслимом европейском костюме, она сказала: «Я надеюсь, что в отеле на фестивале будет какой-нибудь душ». Пришлось срочно переодевать ее в кроссовки, штормовку и по возможности затертые джинсы. Дорога на фестиваль также оказалась не простой. Места в купейном вагоне по билетам, взятым для нас оргкомитетом, оказались в разных купе. Нижние полки в нашем купе занимали наркоманы, которые, как выяснилось, тоже ехали на фестиваль «покейфовать и поколоться». Я мирно уснул на своей полке и только утром обнаружил, что Наталья за всю ночь не сомкнула глаз от страха.
На самом фестивале, где она наняла от фирмы для съемок телевизионного оператора из Тольятти, тоже не обошлось без происшествий. В один прекрасный день, проходя по поляне, я обратил внимание на плотную толпу мужчин, в том числе подвыпивших, кого-то обступивших. Протиснувшись внутрь, я увидел Наташу, которая, как выяснилось потом, решила произвести расчеты со своим оператором. Прямо на глазах восхищенной публики под жадными взглядами мужиков она доставала из-за роскошного корсажа стодолларовые бумажки и передавала их оператору.
Несколько позже оператор подошел ко мне и смущенно сказал: «Александр Моисеевич! Она заставляет меня снимать все подряд, в том числе горы пустых бутылок из-под водки. Ну, она иностранка, понятно, но мы-то с вами – русские люди, – зачем нам позориться?» «Правильно, – улыбнулся я, – не снимайте». Опасения наши были напрасными, поскольку пленка формата Бетакам, купленная им в Тольятти, оказалась бракованной, и все съемки пошли насмарку.
Забегая вперед, хочу вспомнить другую историю, связанную со съемками немецкого телевидения в Москве. В феврале 1999 года, в год двухсотлетнего пушкинского юбилея, в Москву прибыла большая съемочная группа, чтобы снять документальный фильм о Пушкине. Возглавлял группу режиссер Раймонд Кусерофф. Меня попросили быть гидом и консультантом по пушкинским местам в Москве. Начали мы с бывшей Немецкой улицы, где почти напротив нынешней станции метро «Бауманская» находился прежде дом, где, по наиболее вероятной версии, родился Пушкин. Теперь там здание школы, перед которой стоит небольшой бюст юного поэта. Шел мелкий февральский снег. Операторы расположились возле бюста и начали снимать. В этот момент подъехал экскурсионный автобус с большой группой школьников во главе с учительницей. Как выяснилось из разговора, это были четвероклассники и пятиклассники из 16-й московской школы для трудных детей. Подойдя к памятнику, дети хором стали читать: «У лукоморья дуб зеленый». Я вступил с ними в разговор: «Ребята, за что вы любите Пушкина?» Маленький светловолосый мальчик, блестя отважными голубыми глазами, ответил: «За то, что он был очень храбрый человек. Ведь Дантес был моложе его и гораздо сильнее. А он не побоялся вызвать его на поединок…» (Эта неожиданная мысль никогда не приходила мне в голову.) «А ведь плохо, что Дантес убил Пушкина?» – спросил я. «Плохо, плохо!» – дружно закричали дети, не ожидая подвоха. «А было бы лучше, если бы Пушкин победил в поединке и убил Дантеса?» Наступило неловкое молчание. Школьники явно растерялись. Потом худенькая девочка, глядя в сторону, тихо сказала: «Нет, все-таки плохо». «Почему? – наседал я. – Ведь Пушкин бы остался живым». «А Пушкин, – запинаясь и с трудом подбирая нужные слова, ответила она, – а Пушкин никого не должен убивать. Лучше бы они помирились, и дуэли бы не было». И все ребята облегченно засмеялись и дружно захлопали в ладоши. Я был потрясен этим точным детским пониманием несовместимости гения и злодейства, недоступным многим взрослым людям.
В тот же день на Красной площади Раймонд Кусинофф нарядился в цилиндр и крылатку, приклеил бакенбарды и стал прогуливаться возле Спасской башни, изображая Пушкина. Его снимали скрытой камерой, чтобы не привлекать прохожих. Тем не менее довольно скоро подошел милиционер. «Кто этот сумасшедший?» – строго спросил он. «Вы что, не видите, что это Пушкин?» – возмущенно ответил ему русский оператор Дмитрий Благоверов. «Ну, так бы сразу и сказали», – смутился милиционер и мирно удалился.
Вернемся, однако, в 1997 год. Тогда, возвратившись в Гамбург, Арне и Наталья подали в телекомпанию NDR проект фильма о русской авторской песне, в котором должен был сниматься я, в связи с чем планировался мой приезд в Германию в начале ноября. Судьба, однако, повернулась иначе.
Во второй половине августа в поселке Красновидово, где мы с женой снимали на лето квартиру в писательском поселке, я выкупался в уже по-осеннему холодной Истре. Через несколько дней у меня заныла поясница, но я не придал этому особого значения, приняв боли за обычный радикулит. 12 сентября (эту дату я запомнил) я приехал на машине на работу на заседание Ученого совета и, вылезая из-за руля, ощутил резкую боль в левой ноге. С трудом добравшись до телефона, я позвонил жене, поскольку передвигаться без посторонней помощи не мог. Невропатолог в академической поликлинике выписала мне бюллетень и порекомендовала натираться мазями, однако ночью боль усилилась, стала постоянной и нестерпимой, и приехавшая «Скорая» отвезла меня в отделение невропатологии в нашу академическую больницу в Узком. Двадцать дней и бессонных из-за боли, которую так и не смогли снять, ночей, проведенных там, наглядно показали мне катастрофически бедственное состояние нашей нищей и беспомощной медицины. Никаких лекарств в больнице не было, их надо было искать и покупать в аптеках по чудовищным ценам. Все попытки поставить мне капельницу ни к чему не привели, так как капельницы были неисправными. Истыкав толстенными иглами вены на обеих руках и доведя их до полного посинения, сестры оставили это неблагодарное занятие.
В первый же день мне сделали рентген позвоночника, и к вечеру ко мне в палату вошел один из лечащих врачей со снимком в руках. «Вообще-то нам запрещено это делать, – грустно сказал он, – но я считаю, что вы человек мужественный и должны знать правду. У вас в легком, по всей видимости, саркома. Посмотрите». С этими словами он протянул мне рентгенограмму, на которой в области правого легкого отчетливо проступало большое пятно. Меня бросило в озноб. В этот день как раз была пятница, и уж не помню как я дожил до понедельника. Помогала только боль, заглушавшая всяческий страх. Через два дня меня повезли на повторный рентген и заявили, что пленка была бракованной и с легкими все в порядке.
Отделение невропатологии, в которое меня поместили, занималось в основном реабилитацией больных, перенесших инсульт. За стенкой, в соседней палате, время от времени кричал и страшно матерился какой-то несчастный академик, не оправившийся после инсульта. Надо отдать должное врачам, которые из всех сил старались мне помочь. Меня кололи иглами, возили на физиотерапию, пару раз меня тряс мануальщик. Ничего не помогало. Только после этого решили, что надо бы сделать ядерно-резонансное исследование позвоночника. Своей установки в больнице не было, и меня по большому блату за доллары возили на машине в кремлевскую клинику. Исследование показало, что у меня межпозвонковая грыжа, очень неудачно придавившая какие-то нервные узлы и центры.
Кто-то из умельцев сказал мне, что уменьшить боль можно, если лежать на спине с поднятыми на табуретку ногами, и я несколько дней провел в этом дурацком положении. Специалистов спинальщиков в клинике не было. Пока я скучал в больнице, бедная моя жена обивала пороги московских светил в разных клиниках. «Надо оперировать, – говорили хирурги. – Если вы не сделаете этого, он останется инвалидом и не сможет двигаться». «Только не операция, – авторитетно заявляли невропатологи, – после операции, как правило, бывают рецидивы, и все будет еще хуже. Да и процент успешных операций у нас очень невысок».
Кто-то из умельцев сказал мне, что уменьшить боль можно, если лежать на спине с поднятыми на табуретку ногами, и я несколько дней провел в этом дурацком положении. Специалистов спинальщиков в клинике не было. Пока я скучал в больнице, бедная моя жена обивала пороги московских светил в разных клиниках. «Надо оперировать, – говорили хирурги. – Если вы не сделаете этого, он останется инвалидом и не сможет двигаться». «Только не операция, – авторитетно заявляли невропатологи, – после операции, как правило, бывают рецидивы, и все будет еще хуже. Да и процент успешных операций у нас очень невысок».
В этот критический момент неожиданно пришла помощь с немецкой стороны, где Арне Васмут планировал сделать фильм обо мне. Я уже упоминал, что муж Наташи Касперович, Анатолий Контуш, работал в лаборатории клиники Эппендорфского университета. В лаборатории велись исследования по изучению липидов в крови, наследственных заболеваний, влияния на кровь витаминов, неизлечимой болезни Альцгеймера и так далее. Руководила лабораторией профессор Ульрика Байзигель, молодая, на редкость энергичная и привлекательная женщина, носившая короткую прическу и приезжавшая на работу на велосипеде, которая, несмотря на молодость, пользовалась в клинике неоспоримым авторитетом.
Благодаря активному вмешательству в ситуацию Наташи Касперович и Ульрики Байзигель удалось договориться, что меня положат в клинику для обследования на предмет определения необходимости операции. Мой друг Владимир Лукин обратился с письмом к немецкому послу, и мне буквально за два дня оформили немецкую визу. Ничего этого я, лежа в больнице, не знал и поэтому очень удивился, когда утром 30 сентября у меня в палате неожиданно возник сотрудник моей лаборатории Леша Горшков с каталкой и объявил, что меня немедленно везут на самолет. Так, прямо в больничной пижаме, с трудом переодевшись в машине, я отправился сначала домой за женой, а затем в аэропорт «Шереметьево-2», откуда санрейсом Люфтганзы мы вылетели в Гамбург.
Когда меня на больничной каталке выкатили в Гамбурге в зал ожидания, друзья, с которыми мы виделись лишь месяц назад, меня не узнали. Сморщившийся от боли, я был похож на груду серого тряпья. В клинике, куда меня привезли около десяти вечера, тут же была вызвана дежурная бригада диагностики. Посмотрев диаграмму ядерно-резонансного исследования, сделанного в кремлевской клинике, хирурги заявили: «Брак. Срочно повторить обследование».
Где-то к полночи все нужные обследования были закончены, и ведущий хирург с печальными итальянскими глазами – Лука Папавера – через Наташу, игравшую роль переводчицы, объяснил мне, что операцию делать совершенно необходимо и очень срочно, поскольку выскочивший позвоночный диск искрошился, и у меня в запасе всего несколько часов – может наступить общее отравление организма. После этого я подписал бумаги, что на операцию согласен и в случае нежелательных последствий всю ответственность беру на себя. (Аккуратная немецкая медицина всегда не забывает застраховать врача от больного.)
Операция состоялась на следующее утро под общим наркозом и заняла около трех часов, которых я, уснув после анестезии, сделанной говорившим по-русски сербом, конечно, не заметил.
Когда я пришел в сознание после операции, ко мне в палату заявилась оперировавшая меня бригада хирургов во главе с Лука Папавера, который спросил, есть ли у меня вопросы. Оказалось, что таков общий порядок. Голова моя еще плавала в тумане, и мой первый вопрос вышел из подкорки: «Скажите, доктор, такая сложная операция и все центры рядом. Останусь ли я мужчиной?» Когда Наталья перевела мой вопрос, Папавера долго хохотал, поскольку, как он объяснял потом, ему больные никогда прежде таких вопросов не задавали. Обычно спрашивают – выживу или нет, будет паралич или не будет и тому подобное. «Передайте герру профессору, – сказал Папавера, – что он быстро пойдет на поправку, у него на редкость здоровая психика».
Металлические скобы со шва на моей спине сняли на третий день, и уже на четвертый день меня перевезли из больницы на квартиру Ульрики Байзигель, которая, уехав на научную конференцию в Париж, оставила моей жене ключи от своей квартиры, хотя мы с ней тогда были почти незнакомы. У меня были довольно веские причины не задерживаться в больнице – каждый день пребывания в ней стоил около пятисот долларов.
Поскольку долгое время после операции я мог только лежать или стоять, то переезд на машине, да еще низенькой немецкой малолитражке, где надо было сгибаться, оказался весьма сложным мероприятием. Арне Васмут, который меня перевозил из больницы, сильно загрустил, поглядев на меня, и сказал потом Наташе: «Ты думаешь, что его можно будет снимать в кино? Это же живой труп. Плакали мои денежки!»
Хирург Папавера сказал, что боли в правой ноге пройдут через три-четыре дня, но они не прошли и через неделю. Не в силах заснуть от боли, я ходил по пустой квартире, за окнами которой бушевали атлантические ветры, несущие шквальные и холодные дожди. Испуг охватывал меня. Вот сделали операцию, и ничего не прошло. Что же будет? Только на третью неделю боли стали понемногу ослабевать и уходить. К этому времени мы с женой переселились от Ульрики в дом к Наташиной матери Неле, на редкость доброй и душевной женщине, года на три моложе меня, которая, как оказалось, тоже была когда-то геологом. Преодолевая боль, я начал понемногу «расхаживать» больную ногу, сначала с палкой, поскольку сильно хромал, потом – без нее. Примерно через три недели после выхода из больницы мы смогли приступить к съемкам, приятно удивив и успокоив Арне.
Что же касается доброжелательности и отзывчивости немецких врачей, с которыми мне многократно пришлось встречаться впоследствии, то, вопреки нашим заскорузлым представлениям о расчетливости и холодности немцев, она оказалась поистине удивительной. Так, через месяц после операции, в Дортмунде, где меня неожиданно прихватил нешуточный приступ гипертонии, первый попавшийся врач, к которому я обратился, и его жена, работавшая медсестрой в его маленькой амбулатории, сделали мне необходимые уколы, снабдили грудой весьма дорогостоящих лекарств и категорически отказались брать деньги. Я уже не говорю о замечательных врачах Эппендорфской клиники: профессорах Байеле и Уланде, докторах Ангелине Гудхофф и Александре Манне, многократно помогавших мне в трудных ситуациях.
Кстати, в немецких поликлиниках меня поразила и такая мелочь: врач выходит из своего кабинета к каждому очередному больному и обязательно протягивает ему руку. В аптеке все больные, имеющие страховку (а в Германии страховку имеют практически все), платят за лекарство не более десяти марок независимо от его реальной стоимости.
К сожалению, мое общение с немецкой медициной на этом не кончилось. В апреле 2006 года в Москве, выступая в Доме ученых, за несколько минут перед началом концерта я решил спуститься со второго на первый этаж и открыл дверь на лестницу, которая ремонтировалась, но ограждена не была. Механически шагнув вперед, я упал с двухметровой высоты, поскольку пролет лестницы был разобран, и ударился оперированной частью спины о бетонные ступени. Находясь, видимо, в нервном шоке, я еще выбрался наверх и даже вышел на сцену. Там я попытался начать петь, но успел только сказать: «Если в зале есть врач, прошу его подняться на сцену». После этого я потерял сознание от острой боли. На вызванной «Скорой» меня увезли в больницу. Забавно, что после того, как меня увезли, зрители, расходясь с отмененного концерта, скупили в книжном ларьке все мои диски и книги, опасаясь, что это выступление было последним.
Меня отвезли в травмотологическое отделение 31-й московской клиники с диагнозом сотрясение мозга и травмы спины. Около месяца я провалялся в травмотологии, но острая боль в спине не проходила, хотя по данным ОМРТ никаких новых грыж в позвоночнике не обнаруживалось. Пришлось снова лететь в Гамбург все к тому же Лука Папавера. На этот раз меня выручила немецкая медицинская техника. Дело в том, что наша ядерно-резонансная томография давала очень маленькую развертку, на которой ничего не было видно. Поэтому наши хирурги разводили руками и говорили, что у вас там ничего вроде нету. В Германии мне снова сделали ОМРТ с почти полуметровой разверткой. Выяснилось, что при ударе от диска откололись два осколка, застрявшие в спинном канале, и срочно нужна вторая операция, которую сделал все тот же Папавера. При этом он предупредил меня, что третий раз он уже за меня не возьмется.