Прокотиков (сборник) - Екатерина Перченкова 2 стр.


Однажды – это было в начале апреля – я возвращалась из школы и, подходя к деревянному дому, сразу заметила, что что-то не так. Рядом с домом стоял экскаватор, кусты вдоль забора были поломаны, и – я почему-то увидела это не сразу, а спустя несколько секунд – самого забора не было на месте. Я побежала к дому. У экскаватора я остановилась, пытаясь восстановить дыхание. Я заглянула во двор. Теперь, при взгляде на первый этаж, стало ясно, что дом – не жилой. Окна были заколочены ставнями – кроме одного, совсем маленького, с разбитыми стеклами. Входная дверь была распахнута. У меня стучало в висках, и мне казалось, что все, что я видела вокруг – дом, старая узловатая яблоня у калитки, небо над крышей, – наскакивали, наслаивались друг на друга. Я подошла к входной двери, заглянула внутрь. Когда мои глаза привыкли к темноте, я их увидела. Доски были сложены у противоположной стены. Некоторые из них – прислонены к ней вертикально. Прямо перед собой я увидела маленькую кошку с пятном между ушами. Одна из двух черных кошек была там же, но перевернута вниз головой. Доска с ее хвостом стояла чуть в стороне. В штабеле досок, сверху, я увидела одну из рыбин и вторую черную кошку. Я прислушалась: снаружи было тихо. Я не могла их так оставить. Я разобрала штабель, вытащила из него нужные доски и, прислонив их к стене, восстановила рисунок. Правда, как я ни старалась, между досками остались зазоры. Подойдя к двери, я обернулась. За зазорами была темнота. Казалось, она вот-вот прорвется оттуда, и, когда это произойдет, уже ничего нельзя будет соединить. Я закрыла за собой дверь.


Я шла домой и пыталась придумать, что предпринять. Раньше я была только наблюдателем, которому случайно стал известен секрет – даже не сам секрет, а то, что он существует. Но теперь получалось, что кошек могу спасти только я. Если бы кошки оставались на заборе, теряли бы там цвет и исчезли, это было бы в порядке вещей. Но исчезнуть вот так, распавшись на фрагменты, утонув в темноте – нет. Дольше, чем до завтра, кошки не продержатся, это было очевидно. Надо было срочно что-то придумать.

– Завтра туда придут рабочие, – говорила я себе, – завтра уже ничего нельзя будет исправить. На чудо тут уже вряд ли можно рассчитывать. Тут нужно сильное средство, такое, чтобы наверняка. Но что это может быть? «Сильнодействующее».


И тогда я подумала про ртуть. Я вспомнила, как, когда я болела и мерила температуру, мама предупреждала меня, чтобы я осторожно обращалась с градусником. Еще я вспомнила, что годом раньше видела, как бабушка читает в «Науке и жизни» статью про опасные для здоровья вещества в нашем быту. Когда она отложила журнал и вышла из комнаты, я тоже просмотрела эту статью. Она оказалась неинтересной – написанной очень мелким шрифтом, с формулами и без картинок, поэтому читать я ее тогда не стала. Но в том абзаце, что я все-таки прочитала, как раз было написано про ртуть – что она испаряется, и если вдохнуть ее слишком много, то от этого можно заболеть и даже умереть, кажется, так. «Что может быть сильнее средства, от которого можно умереть? – думала я. – Если что-то может на кошек подействовать, дотянуться до них там, куда они удаляются, там, где они растворяются, то это – оно».

…Дома я открыла буфет и взяла оттуда градусник. Должен был быть еще один. Я нашла его в ящике серванта. Там же была жестяная коробка со швейными принадлежностями. Я взяла оттуда три оловянных наперстка. Получилось очень удачно – два было больших, а один – маленький, «детский». Потом я пошла в свою комнату и разбила копилку. Я положила в карман куртки термометры, наперстки, гладкий овальный камень, который я нашла в прошлом году на море, фонарик, деньги из копилки и вышла из дома.


Пришлось обойти несколько аптек – «Для чего тебе столько градусников, девочка?» Когда я подходила к деревянному дому, уже сгущались сумерки. Рядом с домом никого не было. Я вошла внутрь и включила фонарик. Кошки были у стены, как я их и оставила. При свете фонаря казалось, что я вижу их более четкими, но одновременно и более плоскими. Надо было спешить.


Я поставила перед кошками наперстки, «детский» – перед маленькой. Потом я вынула из кармана первый градусник и разбила его острый кончик камнем. Я думала, ртуть будет жидкой и вытечет в наперсток, но оказалось, что она состоит из крошечных шариков. Они пролетели мимо наперстка и раскатились по полу. Я попыталась их подобрать, но они проскальзывали между пальцев. Я нашла в кармане конфетную обертку; с ее помощью мне удалось согнать ртуть в один из наперстков. Я вспомнила про блестящий шарик под лапой у маленькой кошки. «Может быть, это было послание, шифровка, как раз на такой случай», – подумала я. Дальше все прошло без происшествий. Я распределила ртуть по наперсткам. Села чуть поодаль, замотала нос и рот шарфом и стала ждать. Я собиралась дождаться, пока средство начнет действовать. Я не знала точно, в чем это будет выражаться, но сразу бы поняла, что что-то происходит, – я не сомневалась в этом. Через какое-то время в фонарике села батарейка, в доме стало почти совсем темно. Я открыла дверь, но даже при свете луны и фонарей видела только очертания кошек, а потом и их перестала различать. Я подумала, что родители уже вернулись с работы и гадают, где я. Потом они станут беспокоиться, пойдут меня искать. Надо было возвращаться домой. Я решила зайти назавтра, по дороге в школу. Завтра все изменится, иначе не может быть. Уходя, я оставила дверь открытой – чтобы у кошек было больше возможностей.


Под утро у меня поднялась температура. Я слышала, как мама говорит папе, что я горю, но точно измерить мне температуру она не могла – оба градусника куда-то делись. Папа попросил градусник у соседей. Потом я слышала, как мама вызывает «Скорую помощь».

* * *

Я поднесла к глазам руки. Они были в сетке ярко-красных прожилок. Надо мной переплетались тонкие прозрачные трубки. Я смотрела на них несколько секунд – трубки стали зеркальными и теперь заполняли всю комнату. Они блестели так сильно, что смотреть на них больше не получалось. Сбоку было окно. В черном небе висели круглые блестящие звезды. Они пульсировали, подступая к стеклу.

* * *

Когда я снова открыла глаза, трубки надо мной были прозрачными. На потолке горела лампа дневного света, но я поняла, что сейчас – не ночь. Я снова посмотрела вбок. На стекле были капли дождя. Я задремала и вдруг услышала за окном глухой стук – как будто о металл ударилось что-то мягкое. Я повернула голову. Дождь перестал. За стеклом была кошка, маленькая, черная, с белым пятном на лбу. Кошка смотрела прямо на меня, а потом отвернулась и стала вылизываться. Потом она исчезла. На следующий день она снова пришла. Опять посмотрела на меня, а потом села, повернувшись ко мне спиной. Мне показалось, что в отдалении, где-то на этаже, я слышу голос мамы. Другой голос, незнакомый и более громкий, говорил, что опасность миновала, но состояние все еще тяжелое. Голоса стихли; я снова посмотрела в окно. Кошки там не было, но на следующий день она появилась снова и уселась снаружи. «Она откуда-то перепрыгивает на подоконник, – поняла я, – видимо, с какого-нибудь дерева или гаража». Еще я точно знала, что никому не должна об этом говорить. Впрочем, меня никто ни о чем и не спрашивал: врачи часто подходили ко мне, считали пульс, проверяли трубки и тут же уходили. Так продолжалось еще несколько дней. Кошка появлялась примерно в одно и то же время, утром, проводила на подоконнике снаружи несколько минут, а потом резко отталкивалась и прыгала куда-то вбок – я успела это разглядеть. Я ждала ее. Однажды утром она не пришла. На следующий день меня отсоединили от трубок и разрешили попробовать встать. Я медленно села на кровати. У меня закружилась голова, но я все же встала и, едва удержавшись на ногах, шагнула к окну. Далеко внизу я увидела улицу. Деревья казались окутанными зеленоватой дымкой. За улицей начинался заводской квартал, тянулись вверх трубы, потом – крыши жилых домов. За ними начинался лес. Он уходил к горизонту, опрокидывался в него, как море. Я попыталась понять, каким образом кошка попадает на подоконник, прислонилась лицом к стеклу, попробовала посмотреть вбок, но у меня снова закружилась голова, и пришлось вернуться в кровать. На следующий день меня перевели в обычную палату, а еще через неделю мама забрала меня домой.


Прошло уже много лет, но я часто думаю о тех кошках, на крыше, и о той кошке, которая ко мне приходила. В моей памяти они почти не имеют цвета, почти прозрачны. Однажды они исчезнут, и я перестану вспоминать о них.

Екатерина Перченкова Котя

Ирку мы полюбили с первого взгляда и навеки. До умопомрачения.

Екатерина Перченкова

Котя

Ирку мы полюбили с первого взгляда и навеки. До умопомрачения.

Наверное, потому, что она досталась нам готовенькой. Мы были молоды и бестолково самостоятельны и все еще полагали, будто сопливый орущий младенец, от которого никуда не деться вплоть до его совершеннолетия, – самое страшное, что может случиться с человеком. И поэтому Валю, Иркину маму, приняли настороженно, пытаясь прочитать по ее лицу признаки одержимости распашонками и молочными смесями и слабоумного умиления по любому поводу. Но Валя оказалась нам вдруг совершенно своя, а вот Ирка…

Ирусик, Ирунчик, Ирсанна, деточка, лапонька, золотко, цветочек аленькый (с непременным московским придыханием, как в старом мультфильме), крохотная наша богиня, по кругу затисканная и зацелованная, одаренная всеми сокровищами мира, до которых могли дотянуться неловкие наши руки – куклами большими и маленькими, музыкальными шкатулками, расшитыми валенками, капроновыми бантами, цветными фломастерами, кубиками ручной работы и плюшевыми медвежатами.

Новую знакомую, вроде нас вчерашнюю студентку, мы стали звать мамой Валей и никак иначе, это считалось вроде почетного титула. Младенец – создание опасное в своей непредсказуемости, характер и талант его еще неведом, а у Вали была уже настоящая, подросшая девочка, и пускай никто из нас не хотел детей вообще – каждый мечтал себе такую же в точности, вот такую, какой мы увидели ее впервые.


В декабре праздновали мой день рождения, и дедушка привел Ирку из садика к нам, чтобы передать маме. Зимнюю нашу полутемную прихожую она озарила, только войдя: большеглазая, румяная с мороза, укутанная в шерстяной красный платок поверх пушистой шубки, с мокрыми от растаявшего инея длиннющими ресницами. Увидела маму, ресницами похлопала – и разревелась горько-горько. Пока ее раздевали, разували и утешали, выяснилась причина слез: в детском саду был мальчик, которого звали Котя. А Ирка, может быть, тоже хочет, чтобы ее звали Котя, но взрослые распорядились иначе и испортили ребенку жизнь, вот прямо всю-всю.

Котенька ты наша, – говорили мы, занимая ее наливным яблоком, и блестящей конфетой, и снежным шаром (шар, конечно, пришлось подарить).


Озарила, да. Быт наш творился непросто; сами недавние дети, мы еще не знали толком, что делать с собой, оказавшись в чужом городе, в неуютном плену съемных квартир и бесконечных долгов, нелюбимых работ и кратковременных трудных любовей; мы еще держались друг за друга спасительной привычкой студенчества, но уже начали подозревать, что никому из нас не суждено выплыть в настоящую прекрасную жизнь, ибо если она и достается человеку – так только чудом. Только огромным везением, которого никогда не хватает на всех. Но ведь Ирка, Ирка наша была самым невозможным из всех вероятных чудес, она была живая, никто ее не зарабатывал и не выпрашивал, она появилась у мамы Вали сама по себе, непонятно за что. А мама Валя была такая обыкновенная, совершенно вроде нас, такая интеллигентная бледная моль в круглых очках и тонких кудряшках, что сама обыкновенность ее внушала надежду: может быть, и про нас запасены чудеса.


Если бы не Ирка, жизнь наша наверняка сложилась бы иначе. А так – я вдруг легкомысленно перестала стеречься возможного ребенка, высчитывая опасные дни, и вскоре мы с Глебом уже стояли смущенные в районном ЗАГСе, потому что наша Аленка немедленно воспользовалась моей легкомысленностью и во мне завелась. Петрович познакомился с мамой своего Стасика в метро. Ольшанская бросила заморачиваться по своим восточным практикам, подразумевавшим стерильную чистоту духа и плоти, и забеременела двойней от учителя йоги, но замуж вышла почему-то за таксиста.

И ничего не случилось. То есть ничего страшного: мы продолжались на свете такими же молодыми и бесприютными, так же держались друг друга, просто нас стало больше на несколько маленьких человек – и мы начали жить размеренней и осторожнее, чтобы не повредить им случайно. Мы в них души не чаяли, но Ирка оставалась незабвенной нашей первой любовью.


Образцом, трафаретом, мерою сбывшейся жизни – вот кем она была для нас. Разведчицей из недалекого будущего: пока наша малышня училась ходить и говорить, Ирка уже писала остреньким наклонным почерком, уже играла гаммы на фортепиано, уже выпрашивала у мамы Вали духи и лак для ногтей и даже была влюблена в мальчика из музыкальной школы. Маме Вале удалось определить ее в гимназию с углубленным изучением французского языка, куда брали или очень богатых, или очень умных; таким образом Ирка оказалась признана очень умной официально. Воспитанная старательность сочеталась в ней с невероятной легкостью размышления, она была почти круглой отличницей и к девяти годам уже разговаривала совершенно как взрослый человек.

Не сказать, чтобы Ирке приходилось просто: во все детские печали и радости она бросалась самозабвенно, с головой, вдохновенно дружила и отчаянно ссорилась, горячо увлекалась и стоически терпела неудачи, болела всеми детскими болезнями подряд, ломала руку на катке, проваливалась однажды под хрупкий апрельский лед и два раза чуть не умерла от анафилактического шока. И никто – никогда – не ощутил ни малейшего желания сохранить ее, уберечь, закутать в уютную вату, потому что запас прочности Ирке достался поистине нечеловеческий. Это, наверное, мы, в юношеском неведении обрушившие на нее всю доступную нам любовь, накопили в ней этот запас. Другие взрослые, поняли мы потом, не поступают так, потому что боятся избаловать.

Какие они все-таки дураки.


Где была она – там не страшно было жить.

Как я смотрела на Аленку свою, бесконечно виня себя, что не могу дать ей самого лучшего на свете, что она моим попустительством долго еще обречена на съемную квартиру и не самую хорошую школу, что летом она увидит море только потому, что до него рукою подать; что я не куплю ей к сентябрю нового телефона, потому что должна выбирать между телефоном и ботинками для нее. Но приходили на чай мама Валя с Иркой, и телефон у Ирки был тоже так себе, и ботиночки не то чтобы новые, и такая она была хорошая и складная, такая аккуратная, словно уверенное перо вывело ее поперек жизни поблескивающей черной тушью, так она была похожа на юную француженку из романтического кино, так спокойно держалась, точно ей принадлежал весь мир.

И пускай в этом мире она оставалась дома, когда одноклассники заказывали на каникулах поездку в Париж, пускай из-за аллергии у нее не было домашнего животного – а котика или собачку она хотела до слез, пускай старательная учеба оставляла ей уже совсем мало свободного времени – мир действительно принадлежал Ирке, покоряясь сиянию ее ослепительной юности.

И тогда я видела, что еще год или два – и в Аленке, пока еще неуклюжей и робкой, тоже проклюнется это властительное сияние, и все будет хорошо.

…У мамы Вали – как это свойственно мамам – был надежный план относительно дочери. Конечно же, институт иностранных языков, конечно, синхронный перевод и международные отношения. Никакого филфака, никакой вот этой высокодуховной гуманитарной нищеты – хватит, натерпелись; в конце концов – просто стыдно идти в педагогический с такой золотой головой, просто невозможно отдать Ирку замуж за какого-нибудь бормочущего рифмоплета, как это водится у петербуржских филологинь: ей по мамы-Валиному плану полагался как минимум перспективный дипломат.

Но у пятнадцатилетней Ирки оказалось свое разумение насчет дальнейшей жизни: одного похода с классом в Театр Ленсовета оказалось достаточно, чтобы сокровище наше принялось мечтать о театральной академии. Из детских уст вылетали даже чудовищные слова «Щепка» и «Щука», доводившие маму Валю и нас заодно буквально до обморока: Ирка всерьез рассматривала возможность уехать от нас в Москву, если не получится поступить здесь. И, как всякий подросток, она была совершенно бесчувственна к тому, что мы не можем расстаться с ней.


Дело спас случай, мы даже не сразу поняли это. Весною, заканчивая девятый класс, Ирка вдруг похудела и заблестела глазами, обзавелась полыхающим румянцем и привычкой запираться в ванной с телефоном, и театральная академия, и Щепка, и Щука померкли вдруг, отдалились, а потом и вовсе пропали из ее словаря.

– Это ведь давно пора было, – сказала мама Валя как-то вечером, испуганно глядя на меня. – Господи, а вдруг он ее обидит?

– Не дрейфь, мам Валь, – легкомысленно отмахнулась я, – мы же тогда его прибьем. Вот этими самыми руками. Ты на нее посмотри, она же у тебя умница. И он наверняка не кто попало.

«Он» оказался десятиклассником Володей, улыбчивым, подтянутым мальчиком, поздним и единственным ребенком университетского профессора, и мама Валя, недавно еще до смерти перепуганная внезапной Иркиной любовью, то и дело скрещивала пальцы, стучала по дереву и даже немножко молилась – вот бы все так и осталось, вот бы сложилось, у детей это редко получается, но пусть будет чудо, ну пожалуйста-пожалуйста!

Назад Дальше