— Вы удивляете меня, ваше преподобие, — возразил я протоиерею, — как можно верить неосновательным суждениям, которые позволяют себе на мой счёт без каких-либо к тому доказательств.
— Это вы, — заговорили разом все присутствующие, -только вы способны на подобную гнусность. Никто другой не осмелился бы сделать это.
— Я обязан, — добавил протоиерей, — составить протокол.
— Если вы так этого хотите, предоставляю вам полную свободу действий. Но знайте, что меня ничто не испугает.
Сказав это, я вышел.
За обедом при виде моего спокойствия и равнодушия мне сказали, что греку пустили кровь и он может уже двигать глазами, но речь и твёрдость движений ещё не возвратились. На следующий день он заговорил, однако уже после моего отъезда я узнал, что он сделался слабоумен и подвержен припадкам. В таком плачевном состоянии он и оставался до конца своих дней. Участь его огорчила меня, но я утешался тем, что не имел намерения причинить ему столько несчастий, и, к тому же, шутка его могла стоить мне жизни.
В тот же день протоиерей решил предать руку земле и одновременно послал в канцелярию тревизанского епископа формальное противу меня обвинение.
Мне надоели непрестанные укоры, и я возвратился в Венецию, а через пятнадцать дней получил предписание явиться в духовный суд. Я попросил синьора Барбаро осведомиться о причине вызова в сие страшное учреждение. Меня удивило, что действуют так, словно есть доказательства осквернения мною могилы, хотя на самом деле могли быть одни лишь подозрения. Однако дело заключалось совсем не в этом. Синьор Барбаро узнал, что некая женщина принесла на меня жалобу, требуя возмещения за насилие над её дочерью. Она утверждала, будто я завлёк её дочь на Зуэкку и злоупотребил силой. В качестве доказательства она присовокупляла, что из-за грубого обращения, которым я добился своего, дочь её не встаёт с постели.
Это было одно из тех дел, которые часто затевают, чтобы ввести в расходы и неприятности даже совершенно невиновного. В насилии я был нисколько не повинен, но зато, как справедливо указывалось, основательно отлупил девицу. Я написал своё оправдание и просил синьора Барбаро не отказать в любезности передать оное секретарю суда.
Объяснение
Настоящим заявляю, что в такой-то день, встретив сказанную женщину с её дочерью, я подошёл к ним и предложил зайти в лимонадную лавку; девица не позволяла ласкать себя, и мать сказала мне: “Она ещё нетронутая и правильно делает, что не даётся без выгоды для себя”. — "Если это правда, я отдам за дебют шесть цехинов”. — “Можете удостовериться сами”.
Убедившись посредством осязания в том, что, возможно, так оно и есть, я велел ей привести дочь после полудня на Зуэкку. Предложение моё было принято с радостью, мать доставила мне свою девицу к Крестовому саду и, получив шесть цехинов, ушла. Однако, как только я пожелал воспользоваться приобретёнными правами, девица, наученная, как я полагаю, своей матерью, нашла способ помешать мне. Сначала сия уловка была не лишена приятности, но, в конце концов, я утомился и велел ей прекратить таковую игру. Она же с мягкостью ответила, что, если у меня нет силы, то это не её вина. Раздражённый сими словами, я заставил её принять такую позу, которая доказывала как раз обратное; но она высвободилась, да так, что я оказался не в состоянии что-нибудь предпринять.
Тогда я привёл себя в порядок, взял оказавшуюся поблизости палку от метлы и преподал ей урок, чтобы извлечь хоть какой-нибудь профит из шести цехинов, которые имел глупость заплатить вперёд. Однако я не повредил ей ни рук и ни ног, поскольку старался наказывать её только по задней части, где и должны находиться все знаки моего выговора. Вечером я заставил её одеться и посадил в случайную лодку, на которой она благополучно возвратилась домой. Мать сей девицы получила шесть цехинов, сама она сохранила свою отвратительную девственность, а если я и виноват, то только в том, что поколотил бесчестную девку, воспитанную ещё более подлой матерью.
Объяснение моё ничему не помогло, потому что судья знал девицу, и мать только смеялась, как ловко обвела меня. На вызов в суд я не явился; должны были дать приказ о моём аресте, но в том же суде получилась жалоба на осквернение могилы. Для меня было много лучше, что это второе дело не попало в Совет Десяти.
Хотя в сущности оно и являлось совершенным пустяком, но по церковным законам относилось к тяжелейшим преступлениям. Мне было приказано явиться через двадцать четыре часа в суд, где я сразу же оказался бы под арестом. Синьор Брагадино, не оставлявший меня добрыми советами, рекомендовал упредить беду и скрыться. Слова его показались мне весьма разумными, и, не теряя ни минуты, я занялся приготовлениями.
Никогда ещё я не покидал Венецию с таким сожалением, как в этот раз, — у меня было несколько галантных интрижек самого приятного свойства, да и в игре фортуна тоже мне благоприятствовала. Друзья уверяли меня, что не позднее чем через год оба дела забудутся, поелику в Венеции всё устраивается, лишь бы прошло некоторое время.
Я уехал с наступлением ночи и уже на следующий день остановился в Вероне. Там я не задержался, рассчитывая через два дня достичь Милана. Я был холост, ни с кем не связан, отлично экипирован, имел полный набор драгоценностей и, хотя не мог представить рекомендательных писем, обладал туго набитым кошельком, и здоровье моё омрачалось единственным недостатком — мне было всего двадцать три года.
VIII ЖИЗНЬ В ПАРМЕ 1749 год
Я поехал в комедию и познакомился там с несколькими корсиканскими офицерами, которые служили во Франции в Королевском Итальянском полку, а также с одним молодым сицилианцем по имени Патерно, отменнейшим вертопрахом, какого только видел свет. Сей юноша был влюблён в актрису, которая потешалась над ним: он развлекал меня описаниями всех её бесподобных качеств и рассказами о её к нему жестокосердии. Хотя она и принимала его в любое время, но каждый раз, когда он пытался добиться хоть какой-нибудь милости, холодно его отвергала. Ко всему этому бесчисленными обедами и ужинами, без которых вообще не стала бы обращать на него внимания, она разоряла сего несчастного.
В конце концов ему удалось заинтриговать меня. Рассмотрев его предмет на сцене и найдя в ней некоторые достоинства, я решил завязать знакомство, и Патерно взял на себя удовольствие сопровождать меня.
Я встретил у неё лёгкое обхождение и, зная её скудные средства, не сомневался, что пятнадцати или двадцати цехинов достаточно для овладения этой крепостью. На таковые мои рассуждения Патерно лишь рассмеялся и возразил, что, если я осмелюсь сделать ей такое предложение, она вообще откажет мне от дома. Он назвал мне офицеров, которых она не желает более видеть, чтобы наказать за подобные предложения. “Тем не менее, — добавил он, — мне бы хотелось, чтобы вы попробовали и потом откровенно рассказали мне, как обернулось дело”. Я понял, что он смеётся надо мной, но обещал исполнить его желание.
Придя к ней в ложу и воспользовавшись тем, что она восхищалась моими часами, я сказал, что стоит ей только захотеть, и она получит их.
— Благородные люди не делают подобных предложений честной девице.
— Другим я предлагаю не больше дуката, — ответил я и удалился.
Узнав от меня про этот разговор, Патерно подпрыгнул от удовольствия, а дней через семь или восемь объявил мне, что она сама описала ему всё в точности как я, и полагает, что я не хожу к ней из боязни быть пойманным на слове. Я просил передать, что навещу её ещё раз, но не ради предложений, а единственно дабы показать моё пренебрежение её авансам.
Повеса мой исполнил всё без умолчаний, и раздосадованная актёрка велела ему сказать, что я просто боюсь появиться у неё. Решив доказать в тот же вечер своё презрение, я после второго акта, когда она уже кончила роль, явился к ней в ложу. Ока отослала сидевшего там какого-то субъекта, якобы по спешной надобности, и после того как тщательно заперла дверь, с весёлым видом уселась у меня на коленях и спросила, верно ли, что я так сильно презираю её.
В подобном положении никогда не достаёт духу обидеть женщину, и вместо ответа я сразу же приступил к делу, не встретив даже такого сопротивления, которое служит лишь для возбуждения аппетита. Но и здесь, по своему обыкновению, я поддался чувству, абсолютно неуместному, когда благородный человек имеет слабость вступать в отношения с женщинами подобного сорта, и оставил ей двадцать цехинов. Весьма довольные друг другом, мы вместе посмеялись над глупостью Патерно, который, очевидно, совсем не понимал, как оканчиваются обиды такого рода.
На следующий день, повстречав беднягу - сицилианца, я сказал ему, что провёл время с великой скукой и вообще не намереваюсь более ходить туда. На самом деле я не имел к тому желания, но более существенная причина, указанная мне самой природой ровно через три дня, принудила меня сдержать данное слово.
Однако же, хоть и глубоко озабоченный постыдным своим положением, не почитал я себя вправе жаловаться, ибо видел в сём несчастье справедливую кару за то, что польстился на сию новоявленную Лаису.
Я почёл за лучшее довериться г-ну де ла Э, который обедал у меня всякий день, не скрывая своей бедности. Этот умудрённый годами и жизнию муж передал меня в руки искусного лекаря, бывшего к тому же ещё и дантистом. Известные симптомы принудили его принести меня в жертву богу Меркурию, и сие лекарство не позволило мне выходить из комнаты в течение шести недель. Это было зимой 1749 года.
Пока я избавлялся от одной скверной болезни, де ла Э заразил меня ещё худшей, коей я никогда не считал себя подверженным. Сей фламандец, оставлявший меня одного лишь на один час утром, дабы, как он говорил, сходить помолиться, превратил меня в святошу! И до такой степени, что вслед за ним я почёл за счастие эту болезнь как средство ко спасению моей души. Несомненно, подобная перемена в моём рассудке была следствием ослабления организма из-за употребления ртути. Сей вредоносный металл столь притупил мой ум, что все прежние убеждения казались мне совершенно ложными. Я решился вести совсем другой образ жизни.
Де ла Э говорил мне о рае и делах потустороннего мира с такой убеждённостью, словно побывал там собственной персоной, и сие даже не казалось мне смешным, настолько приучил он меня не доверяться рассудку.
В начале апреля месяца, совершенно излечившись от своего недуга и обретя прежнюю крепость, стал я каждодневно посещать со своим благодетелем храмы и не пропускал ни единой службы. С ним же проводил я вечера в кофейне, где неизменно собиралось весёлое общество офицеров. Среди них выделялся один провансалец, который развлекал компанию всяческими фанфаронадами и рассказывал о подвигах своих на поле брани под знамёнами разных держав, главным образом испанскими. Поскольку он был занятен, то в виде поощрения все делали вид, что верят ему. Как-то, заметив мой пристальный взгляд, он спросил, не были ли мы ранее знакомы.
— Чёрт возьми, сударь, ещё бы не знакомы! Разве вы забыли, что мы вместе сражались при Арбелах?
Слова мои были встречены общим смехом, но фанфарон, нимало не смутясь, с живостью ответствовал:
— Но что здесь смешного? Я и на самом деле был там, и кавалер мог видеть меня. Кажется, я даже припоминаю его.
Затем, обратившись уже ко мне, он назвал полк, в котором мы оба служили, и мы тут же расцеловались, выразив обоюдное удовольствие вновь встретиться в Парме.
После сей истинно комической шутки я удалился в сопровождении моего неразлучного попечителя.
На следующее утро мы с ним ещё сидели за столом, как в комнату вошёл сей провансальский хвастун и, не снимая шляпы, заявил:
— Синьор Арбела, у меня к вам важное дело. Поторопитесь выйти со мной, а если вам страшно, можете взять кого хотите. Я всегда управлялся с полудюжиной противников.
Не отвечая на сие ни слова, я встал, вынул пистолет и, прицеливаясь, сказал с твёрдостию:
— Никому не позволено беспокоить меня в моей комнате. Извольте выйти или я прострелю вам голову.
Мой храбрец выдернул из ножен шпагу и предложил мне стрелять. В ту же минуту де ла Э бросился между нами и стал отчаянно стучать ногами в пол. Явился хозяин и пригрозил офицеру, что позовёт стражу, если тот сейчас же не уберётся.
Офицер ушёл, заявив, что я публично оскорбил его и он озаботится получить должную ему сатисфакцию столь же публично.
Опасаясь, как бы дело не приняло дурной оборот, стал я рассуждать с де ла Э о средствах к поправлению положения. Однако же нам недолго пришлось ломать голову — через полчаса явился офицер герцога пармского с приказанием для меня незамедлительно прибыть к конному караулу, где старший по гарнизону майор де Бертолан хотел говорить со мной.
Я попросил де ла Э сопровождать меня в качестве свидетеля, дабы подтвердить как всё сказанное мною в кофейне, так и происшедшее у меня в комнате.
У майора я застал нескольких офицеров. Среди них был и мой фанфарон.
Г-н де Бертолан, человек неглупый, увидев меня, слегка улыбнулся, а затем с самым серьёзным видом сказал:
— Сударь, поскольку вы публично обидели этого офицера, то обязаны дать ему публичную же сатисфакцию согласно его желанию. Как старший по гарнизону я принужден требовать от вас этого, дабы сие дело кончилось ко всеобщему удовольствию.
— Господин майор, о сатисфакции не может быть и речи, поскольку я ни в каком смысле не сказал ничего оскорбительного, а лишь заметил, что, кажется, видел его в битве при Арбелах, и сомневаться в этом у меня не было никаких оснований, тем более получив подтверждение от него самого.
— Но мне, — перебил меня офицер, — послышалось Родела, а не Арбелы, и все знают, что я был при Роделе. Вы же говорили об Арбелах и с единственным намерением посмеяться надо мной, ибо сия битва произошла более двух тысяч лет назад, а сражение у Роделы в Африке относится к нашему времени, и я был там под командой герцога Монтемара.
— Прежде всего, сударь, вы не можете судить о моих намерениях. Я не оспариваю, что вы были при Роделе, коли вы так говорите. Но теперь дело меняется, и сатисфакции требую уже я, раз вы осмеливаетесь утверждать, что я не участвовал в Арбельском сражении. Герцог Монтемар там не командовал, но я был адъютантом при Параменионе, и меня ранили у него на глазах. Если вы пожелаете видеть шрам от сей раны, то я, к сожалению, не смогу удовлетворить вас, ибо тогдашнее моё тело уже не существует, а тому, в котором я живу теперь, лишь двадцать три года.
— Всё это похоже на безумие, но в любом случае у меня есть свидетели, что вы посмеялись надо мной, и я требую сатисфакции.
— Равно как и я. Наши притязания по меньшей мере одинаково справедливы, но мои даже основательнее — ведь ваши свидетели подтвердят, что вы говорили, будто видели меня при Роделе, а я, чёрт возьми, никак не мог быть там.
— Возможно, я ошибся.
— Это могло произойти и со мной.
Майор, еле сдерживавшийся, чтобы не рассмеяться, сказал:
— Я не вижу для вас никаких оснований требовать сатисфакции, поскольку кавалер, так же, как и вы, согласился, что мог ошибиться.
— Но разве возможно, чтобы он участвовал в битве при Арбелах?
— Он оставляет вам право верить или не верить этому. А теперь, господа, позвольте просить вас, как истинно благородных людей, пожать друг другу руки.
Что мы и сделали с превеликим удовольствием.
На следующий день несколько смущённый провансалец явился пригласить меня к обеду, и я достойно принял его. Так закончилось сие забавное происшествие, чему более всех радовался г-н де ла Э.
IX ПУТЕШЕСТВИЕ В ПАРИЖ 1750 год
В начале карнавала 1750 года я выиграл в лотерею три тысячи дукатов. Фортуна сделала мне сей подарок в то время, когда я не ощущал в нем никакой надобности, ибо всю осень держал банк и много выигрывал.
Вознамерившись совершить путешествие во Францию, я положил тысячу цехинов у синьора Брагадино и, пока длился карнавал, имел достаточное самообладание, чтобы не рисковать своими деньгами за фараоном. Один весьма почтенный патриций предложил мне четвёртую долю в своём банке, и в первые дни великого поста я получил от него большой куш.
Тогда же из Мантуи в Венецию приехал мой друг Балетти, которому предложили ангажемент в театре Св. Моисея на время Вознесенской ярмарки. Он привёз с собой Марину, но поселился отдельно от неё, так как она покорила сердце одного богатого английского еврея и тот тратил на неё большие деньги.
Я собирался сначала поехать на ярмарку в Реджио, затем в Турин, куда съезжалась тогда вся Италия по случаю бракосочетания герцога Савойского с испанской инфантой, а оттуда в Париж, где приготовлялись великолепные празднества к предстоящему разрешению от бремени мадам дофины.
Балетти также предполагал совершить это путешествие к своим родителям, которые служили в парижских театрах.
Сам он собирался выступать в Итальянской Комедии на ролях молодых любовников. Для меня никто не мог быть приятнее такого спутника, да и в Париже он мог доставить мне тысячу удобств и полезных знакомств.
Я оставил своего брата Франческо в школе батальной живописи синьора Симонетти и обещал в Париже не забывать о нём — тогда в сей столице таланту всегда был обеспечен успех.
В Венеции оставался и другой мой брат, Джованни, но он собирался ехать в Рим, где ему пришлось четырнадцать лет проработать при мастерской Рафаэля Менгса. В 1764 году он переехал в Дрезден и жил там до своей смерти, последовавшей в 1795 году.
Балетти выехал прежде меня, а 1 июня 1750 года я покинул Венецию, намереваясь присоединиться к нему в Реджио. Я был превосходно экипирован и имел достаточно денег, чтобы ни в чём не нуждаться, конечно при условии благоразумного поведения.