Любовные и другие приключения Джиакомо Казановы, кавалера де Сенгальта, венецианца, описанные им самим - Том 1 - Джакомо Казанова 13 стр.


Маленькая Элен неукоснительно отдала полученные шесть франков сестре и рассказала, каким образом заработала их. Когда я уходил, она подошла и шепнула, что ей нужны деньги и, если я захочу, можно немного уступить. Это развеселило меня, и я обещал зайти на следующий день. Патю не поверил моему рассказу, и, желая доказать свою правоту, я настоял, чтобы он тоже посмотрел на Элен. Приятель мой согласился, что резец самого Праксителя не смог бы превзойти подобное совершенство.

Вечером следующего дня я пришёл к ней и, поскольку мы никак не могли сторговаться, условился с её сестрой, что каждый раз буду отдавать двенадцать франков за то, чтобы оставаться с нею наедине. До тех пор, пока у меня не явится желание заплатить шестьсот. Цена, конечно, была чрезмерная, но Морфи недаром принадлежала к греческой расе и не затрудняла себя излишней щепетильностью. У меня же не возникало ни малейшего желания расставаться с запрашиваемой суммой, поскольку я не испытывал потребности получить сам предмет, оценивавшийся столь высоко. Я и так имел всё то, чего мне хотелось.

Старшая сестра считала меня одураченным, ведь за два месяца я истратил триста франков. Вероятно, она приписывала мою сдержанность обыкновенной жадности.

Я пожелал иметь изображение сего великолепного тела, и один немец-живописец за шесть луидоров бесподобно запечатлел его. Он избрал для натуры весьма пикантную позу — она лежала животом вниз, опираясь руками и грудью на подушку и повернув голову в три четверти. Искусный художник столь изысканно обрисовал её нижнюю часть, что не оставалось желать ничего лучшего.

Но кто может предугадать тайные пути Провидения! Патю захотелось иметь копию портрета, я не мог отказать ему, и этим делом занялся тот же мастер. Однажды, когда художника пригласили в Версаль, он среди других работ показал и сию очаровательную миниатюру. Она так понравилась г-ну де Сен-Квинтену, что он незамедлительно отправился с нею к королю. Его Христианнейшее Величество, будучи великим ценителем, пожелал собственными глазами убедиться в достоверности портрета.

По обыкновению дело было поручено тому же г-ну де Сен-Квинтену, сему услужливому наперснику короля. Он справился у художника, возможно ли доставить оригинал в Версаль, и тот, полагая это вполне вероятным, взялся всё разузнать.

С этим предложением немец явился прямо ко мне, и я незамедлительно сообщил о нём старшей сестре, которая, естественно, пришла в совершенный восторг. Она принялась отмывать малютку и дня через два или три, нарядив как полагается, повезла в сопровождении художника испытать фортуну. Камердинер королевского министра удовольствий уже получил все необходимые распоряжения и проводил дам в один из павильонов парка. Художник же остался ждать на постоялом дворе, чем кончатся испытания. Через полчаса в павильон вошёл король, спросил у юной Морфи, действительно ли она гречанка, и, вынув из кармана портрет, внимательно рассматривал девочку.

Потом он сел, взял малютку на колени; удостоверившись своей августейшей рукой, что цветок ещё не сорван, поцеловал её. Морфи внимательно смотрела на своего повелителя и улыбалась.

— Почему ты смеёшься?

— А вы как две капли воды похожи на шестифранковое экю.

Её наивность развеселила монарха, и он спросил, хочет ли она остаться в Версале.

— Это зависит от моей сестры.

Сестра, конечно, поспешила уверить короля, что даже мечтать не смеет о таком счастье. Монарх удалился, снова заперев их. Через четверть часа снова пришёл Сен-Квинтен и отвёл девочку в отдельные апартаменты, поручив заботам некоей женщины, а сестра возвратилась на постоялый двор. Художник получил пятьдесят луидоров, старшая Морфи — ничего, у неё только взяли адрес. Зато на следующий день ей прислали тысячу. Честный немец отдал мне двадцать пять луидоров в возмещение пропавшего портрета и обещал снять копию с оригинала Патю и, кроме того, рисовать для меня бесплатно всех женщин по моему желанию.

Юная Морфи пришлась монарху по вкусу не столько из-за редчайшей красоты, сколько благодаря своей наивности и неопытности. Он поместил её в знаменитый Олений Парк, который был истинным гаремом сего сладострастного короля и куда никого, кроме представленных королю дам, не допускали. Через год малютка разрешилась сыном, исчезнувшим, как и многие другие, неизвестно куда — при жизни королевы Марии о судьбе побочных детей Людовика XV ничего известно не было.

По прошествии трёх лет Морфи получила отставку, но, отсылая её, король подарил четыреста тысяч франков, которые она принесла в виде приданого одному бретонскому офицеру.

Злая шутка мадам де Валентинуа, свояченицы князя Монако, явилась причиной опалы прелестной Морфи. Сия весьма известная в Париже дама подговорила эту молодую особу, якобы для увеселения короля, спросить его, как он обходится со своей старой женой. Слишком простодушная, чтобы заподозрить ловушку, она сделала монарху сей непристойный вопрос. Оскорблённый Людовик XV испепелил её гневным взглядом и вопросил: “Несчастная, кто подучил тебя?”

Бедная Морфи, почти уже не живая, бросилась перед ним на колени и во всём призналась.

С тех пор она уже не видела короля, а графиня Валентинуа появилась при дворе лишь через два года. Сей государь, прекрасно чувствовавший все грехи свои как супруга, никогда не допускал ни малейшего непочтения к королеве.

Французы, несомненно, самый рассудительный народ в Европе, а может, и во всём свете, но сие ничуть не мешает тому, что в Париже обман и шарлатанство более всего могут рассчитывать на успех. Когда плутовство открывается, над ним смеются, но тем временем новый проходимец набивает себе кошелёк, пока его не выведут на чистую воду. Это неоспоримое свидетельство владычества моды над сим любезным, ловким и вертопрашным народом. Достаточно поразить его чем-нибудь, и сколько бы сие ни было невероятно, толпа готова верить, ибо каждый боится, сказав “это невозможно”, простыть глупцом. Во Франции только физики понимают, что между силой и действием лежит бесконечность, хотя в Италии сия аксиома известна каждому. Но я не хочу этим сказать, что итальянцы умнее французов.


XI ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВЕНЕЦИЮ 1753 год

В середине августа я вместе с братом уехал из Парижа. Два года жил я в этом великом городе, где у меня было множество удовольствий и никаких неприятностей, кроме того, что иногда не доставало денег. Через Мец, Майнц и Франкфурт приехали мы к концу месяца в Дрезден. Матушка была счастлива видеть нас и изъявляла нам наинежнейшие чувства. Брат мой провёл в этом красивом городе четыре года, неустанно упражняясь в своём искусстве и копируя батальные картины великих мастеров, собранные в знаменитой галерее.

Жизнь, которую я вёл до конца карнавала 1753 года, не представляла собой ничего необычного. Чтобы сделать удовольствие комедиантам и особливо моей матушке, сочинил я комедию для двух арлекинов в виде пародии на “Братьев-врагов” Расина. Король много смеялся комическим несуразностям моей пьесы, и я получил великолепный подарок от сего блистательного и щедрого монарха. Знаменитый граф Брюль всеми силами помогал ему тратить деньги. В скором времени я уехал из Дрездена, оставив там любезную мою матушку, брата, а также сестру, вышедшую замуж за придворного клавесиниста, который скончался два года назад.

Пребывание моё в Дрездене ознаменовалось любовным сувениром, от коего, как и во всех других подобных случаях, я избавился шестинедельным постом. Сколь то ни странно, но большую часть моей жизни я посвятил тому, что стремился заполучить себе сию болезнь и, достигнув сего, прилагал усилия к исцелению. И в том и в другом я был весьма успешен. А сегодня, пользуясь касательно этого вожделенным здравием, я печалюсь от невозможности снова получить сей недуг. Вопреки моим желаниям, принуждает меня к этому старость, сия жестокая и неизбежная хворь. Болезнь эта, которую мы, итальянцы, по невежеству называем французской, хотя могли бы сами претендовать на честь первыми завести её у себя, не сокращает жизнь, а лишь оставляет неизгладимые знаки своего пребывания. Сии шрамы, будучи плодами наслаждений, может быть и не столь почтенные, как полученные в марсовых баталиях, никогда не должны служить предметом сожалений.

В Дрездене я имел возможность часто видеть короля, который был чрезвычайно привязан к своему министру графу Брюлю, поелику сей фаворит обладал двойным секретом — быть ещё более расточительным, нежели сам король, и исполнять любые его желания.

Совершенно напрасно говорят, что граф Брюль погубил Саксонию, он оставался лишь усердным исполнителем желаний своего государя. Оставшиеся после него в бедности дети достаточно обеляют память отца.

Дрезден имел тогда самый блестящий двор изо всех столиц Европы. Там процветали искусства, но совершенно не было галантности, ибо таковой не отличался сам король Август, да и саксонцы по натуре своей отнюдь к сему не склонны, пока государь не подаст им в том примера.

Дрезден имел тогда самый блестящий двор изо всех столиц Европы. Там процветали искусства, но совершенно не было галантности, ибо таковой не отличался сам король Август, да и саксонцы по натуре своей отнюдь к сему не склонны, пока государь не подаст им в том примера.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Простившись со всеми моими приятелями и приятельницами, я выехал наконец из Вены в почтовой карете и на четвёртый день ночевал в Триесте. Под Вознесение я был уже в Венеции и имел счастие после трёх лет разлуки обнять моего обожаемого благодетеля синьора Брагадино и двух его неразлучных друзей, которые с радостию увидели меня в добром здравии и великолепном наряде.

Возвратившись в своё отечество, я испытывал то сладостное чувство, которое рождается в каждом благородном сердце при виде тех мест, где испытало оно первые свои впечатления. С тех пор я приобрёл некоторое понимание света; я узнал законы чести и общежительства; наконец, я чувствовал себя выше почти всех из своего окружения и нетерпеливо стремился вновь восприять прежние свои привычки, хотя и обещал себе быть впредь более осмотрительным и осторожным.

Взойдя в свой кабинет, с удовольствием увидел я там идеальное status quo.[4] Бумаги мои, кои покрывала пыль с палец толщиной, очевидно свидетельствовали, что ничья посторонняя рука не прикасалась к ним.


XII ТЮРЬМА ПОД СВИНЦОВОЙ КРЫШЕЙ 1755-1756

Вы помните, любезный читатель, о сочинении аббата Кьяри — сатирическом романе, в коем он обошёлся со мной довольно дурно. Аббат сей был ничем не лучше большинства своих собратьев, если не хуже. Я не имел повода быть им довольным и объяснил ему это в таковых выражениях, что он, опасаясь палки, держался настороже. Около сего времени получил я неподписанное письмо, в коем советовали не заботиться о наказании аббата, а подумать о самом себе, поелику мне угрожает неминуемая опасность. Сочинители анонимных писем достойны презрения, однако в некоторых случаях следует всё же принимать во внимание содержащиеся в них советы. Я не сделал этого и совершил большую ошибку.

Тогда же некий Мануцци, ювелир-оправщик, сделавшийся гнусным доносчиком инквизиции, ухитрился свести со мной знакомство, предложив мне бриллианты. Посему принуждён я был принимать его у себя. Разглядывая имевшиеся у меня разные книги, заинтересовался он рукописными трактатами, касающимися магии. Мне было лестно его удивление, и я имел глупость показать ему и те манускрипты, в коих говорилось, как сноситься с главными духами. Надеюсь, читатели не подумают, что я верил хоть одной букве из сей тарабарщины. Но это развлекало меня, как и тысяча других глупостей, вышедших из голов пустопорожних умников. По прошествии нескольких дней злодей явился ко мне и объявил, что некто, кого он не может назвать, готов заплатить за пять моих книг тысячу цехинов, но сначала он хотел бы получше рассмотреть их. Не придавая всему этому никакой важности, я позволил ему унести книги до следующего дня. Назавтра он не преминул возвратить взятое. Его клиент будто бы посчитал рукописи поддельными. Через несколько лет я узнал, что он отнёс их к секретарю инквизиторов Республики, которые почли меня великим волшебником.

В сей роковой месяц всё соединилось на мою погибель. Синьора Меммо, мать Андреа, Бернардо и Лоренцо, вообразила, будто я наставляю её сыновей в атеизме, и пожаловалась дядюшке синьора Брагадино, старому кавалеру Антонио Мочениго, который уже давно невзлюбил меня за то, как он говорил, что я совратил его племянника с помощью моей кабалы. Дело принимало дурной оборот и могло дойти до аутодафе, ибо касалось уже самого святейшего ведомства — сего свирепого зверя, от которого всегда лучше держаться как можно дальше. Однако поскольку упрятать меня в тюрьму святой инквизиции было затруднительно, решили обратиться к инквизиторам Республики, кои занялись расследованием моего поведения.

В то время красным инквизитором был Антонио Кондульмеро, приятель аббата Кьяри и, следственно, мой враг. Он воспользовался случаем, дабы объявить меня возмутителем общественного спокойствия. Через несколько лет я узнал, что один платный доносчик и двое свидетелей, также получавшие деньги от трибунала, обвинили меня в поклонении дьяволу. Сии добрые люди подтвердили под присягой, что, проигрывая в карты, я, противу обычая всех христиан, не богохульствовал при этом, а проклинал дьявола. Кроме этого обвинили меня в употреблении скоромного по всем дням недели и поставили под сильнейшее подозрение в принадлежности к масонам. К сему прибавлено было, что я посещал иностранных посланников и, благодаря тесным сношениям с тремя патрициями, несомненно восполнял свои большие проигрыши продажей тех государственных тайн, кои я с ловкостию выведывал у сих последних.

Все эти обвинения, хотя и совершенно безосновательные, послужили страшному трибуналу предлогом, дабы обойтись со мной как с врагом отечества и опасным заговорщиком. В продолжение нескольких недель некоторые особы, коим я мог бы вполне довериться, советовали мне уехать в чужие края, поскольку мною занимается трибунал. Одного такого сообщения было уже вполне достаточно, ибо в Венеции спокойно жить может лишь тот, чьё существование неизвестно трибуналу. Но я упорно не внимал их увещеваниям, ибо не хотел знать ни о каких неприятностях. Я говорил себе: у меня спокойная совесть, значит, я ни в чём не виновен и бояться мне нечего. Это было воистину глупо. Кроме того, думать о возможном несчастье мешали прежде всего те беды, которые угнетали меня с утра до вечера. Каждый день я проигрывался и был должен всем вокруг. Пришлось отдать в залог все свои драгоценности и украшения, даже табакерки с портретами. Впрочем, сии последние я имел осторожность снять и отдал на хранение синьоре Манцони вместе со всеми важными бумагами и любовными письмами. Я уже начал замечать, что меня избегают.

В июле 1755 года мессер-гранде получил повеление гнусного трибунала схватить меня живым или мёртвым. Сими устрашающими словами сопровождались все приказы об аресте этого грозного триумвирата. Да и другие, даже незначительные, повеления всегда грозят неповинующемуся смертию.

26 июля 1755 года, едва взошло солнце, ко мне в комнату явился страшный мессер-гранде. Я был тотчас же разбужен и спрошен, верно ли, что я и есть Джиакомо Казанова. После ответа моего: “Да, я Казанова” — мне велели встать, одеться, отдать все рукописи и следовать за ним.

— Чей это приказ?

— Это повеление трибунала.

Сколь велика власть некоторых слов над нашими душами, и кто сможет отыскать сему объяснение? Ещё вчера я кичился тем, что ни в чём не виновен и ничего не страшусь, а теперь одно упоминание о трибунале привело меня в оцепенение и лишило даже физических сил, исключая разве способности безвольно повиноваться.

Мой секретер был открыт, а все бумаги лежали на столе.

— Берите, — сказал я посланцу страшного судилища, указывая на них.

Он наполнил ими мешок и передал его приставу, после чего потребовал те переплетённые рукописи, которые должны были у меня быть. Я указал, где они лежали, и только тогда понял, в чём дело — подлый Мануцци, втёршийся ко мне якобы для покупки этих книг, донёс на меня. Это были: “Лопатка Соломона”, “Зекорбен”, “Пикатрикс”, обширный “Планетный часослов” и заклинания, потребные для разговоров с демонами всех степеней. Те, кто знал, что у меня есть сии книги, почитали меня великим магом, и я не старался разубедить их.

Мессер-гранде взял также и те книги, кои лежали на столе возле кровати: Петрарку, Ариосто, Горация, “Монастырского привратника” и Аретино, о коем Мануцци тоже донёс, ибо мессер-гранде особо спрашивал про него.

Пока они собирали мои рукописи, книги и письма, я почти бессознательно занимался своим туалетом: побрился, причесался, надел кружевную рубашку и праздничный костюм. Мессер-гранде, который ни на минуту не спускал с меня глаз, отнюдь не посчитал неуместным, что я одеваюсь, как на свадьбу.

Когда я выходил, меня поразило, что в прихожей набилось человек сорок стражников. Мне сделали честь, сочтя их необходимыми для ареста моей персоны, хотя согласно известной аксиоме “ne Hercules quidem contra duos”[5] вполне хватило бы и двоих. Примечательно, что в Лондоне, где каждый — храбрец, для ареста используют лишь одного агента, а в моём дорогом отечестве среди отъявленных трусов для сего надобно тридцать. Впрочем, от страха и слабодушный подчас делается храбрецом. В Венеции нередко один человек защищается противу двух десятков сыщиков, и ему удаётся скрыться от них. Как-то в Париже я сам помог одному из моих друзей вырваться от сорока стражников, коих мы обратили в бегство.

Мессер-гранде посадил меня в гондолу и сам поместился рядом с охраной из четырёх человек. По прибытии к нему он предложил мне кофе, от которого я отказался, после чего был заперт в какой-то комнате. Там я провёл четыре часа и всё это время спал, просыпаясь, правда, каждые пятнадцать минут, чтобы помочиться, чего со мной прежде никогда не бывало. К тому же стояла чрезмерная жара и накануне я не ужинал. Ранее я имел случай убедиться, что внезапные неприятности вызывают у меня отупение, а на сей раз они подействовали и как сильное мочегонное. Оставляю сие открытие физикам. Может быть, кто-нибудь из них сумеет извлечь из него пользу для вспомоществования человечеству.

Назад Дальше