Единственный способ спастись, по крайней мере из всего, что я мог изобрести, заключался в том, чтобы пробить пол моей тюрьмы. Но для сего требовались орудия, добыть которые весьма затруднительно, ибо запрещались все сношения с внешним миром, как через посетителей, так и посредством переписки. На подкуп стражника надобно было много денег, которых я не имел. Если бы даже смотритель и оба стражника согласились быть удушенными мною, третий всегда стоял у входа на галерею возле запертой двери и отпирал её лишь по команде. Но, несмотря на все препоны, мною владела одна только мысль о бегстве.
Я всегда был убеждён в том, что, если человек не думает ни о чём другом, как о достижении поставленной себе цели, он исполнит свои намерения, невзирая на любые трудности: сделается великим визирем, самим Папой или низвергнет монархию. Лишь бы он взялся за дело с умом, настойчивостью и не упускал времени, ибо по прошествии лет фортуна может оставить его, а без её помощи надеяться ему не на что. Дабы преуспеть, должно полагаться на удачу и презирать опасности.
К счастью, меня не лишили получасовой прогулки по чердаку. Я принялся с большим вниманием высматривать всё, что там находилось. В одном из ящиков лежала великолепная бумага, коробки с перьями и мотки ниток. Второй был заколочен. Внимание моё привлёк кусок чёрного полированного мрамора дюймовой толщины и размерами шесть на три. Я завладел им, ещё не зная, для чего он может пригодиться, и спрятал у себя в камере под рубашками.
В первый день 1756 года получил я новогодние подарки. Лоренцо принёс мне халат на лисьем меху, шёлковое ватное покрывало и медвежий мешок для согревания ног, всё сие принял я с радостью, поелику стояла стужа, переносить которую было ничуть не легче, нежели августовскую жару. Через моего тюремщика синьор секретарь передал мне, что отныне я могу располагать шестью цехинами в месяц и покупать себе книги, а также получать газету. Это был подарок синьора Брагадино. Я спросил у Лоренцо карандаш и написал на листке бумаги: “Благодарю трибунал за щедрость, а синьора Брагадино за его добродетель”.
Надобно оказаться в подобном моему положении, дабы восчувствовать всё то, что сие происшествие пробудило в душе моей. Первым порывом моих чувствований было прощение моим мучителям, и я чуть ли не решился оставить свой замысел бегства. Вот сколь податлив человек угнетённый и униженный несчастием. Лоренцо поведал мне, что синьор Брагадино явился к инквизиторам и на коленях, со слезами просил их передать мне, ежели нахожусь я ещё в числе живущих, сии свидетельства его неизменной любви, в чём они не могли ему отказать.
Я тут же написал титулы потребных для меня книг.
Как-то раз, прогуливаясь по моему чердаку, приметил я лежавший в стороне засов, и вдруг пришло мне в голову, что это превосходнейшее защитное и наступательное оружие. Я схватил его и, спрятав под халат, унёс к себе в камеру. Когда тюремщики ушли, достал я упоминавшийся уже кусок чёрного мрамора и сообразил, что это превосходный точильный камень. Поработав на нём некоторое время с моим засовом, я преизрядно его заострил.
Всё это проделывал я почти в полной темноте и без единой капли масла для умягчения железа. Вместо масла я использовал слюну и за восемь часов получил пирамидальное остриё с восемью гранями столь совершенной формы, каковую можно было ожидать лишь от хорошего слесаря. Невозможно описать те усилия и муки, коих сие стоило мне, — пытка подобного рода осталась неизвестной тиранам всех веков. Правая моя рука как бы окоченела, и я почти не мог ею двигать. Ладонь превратилась в одну большую рану. Читателю трудно будет представить, какую боль претерпевал я, заканчивая свою работу.
Преисполненный гордости и ещё не понимая, как смогу использовать изготовленное мною орудие, прежде всего озаботился я тем, чтобы надёжнее схоронить его от самого дотошного обыска. Перебрав тысячу всевозможных способов, придумал я наконец использовать для сего мой стул и устроил всё настолько удачно, что невозможно было что-либо заметить. Само Провидение помогало мне приготовиться к бегству, каковое можно было почитать достойным восхищения и почти равным чуду. Согласен, я похваляюсь этим, но тщеславие моё проистекает не от успешного исполнения, ибо удача сыграла здесь главенствующую роль; я горжусь тем, что почёл сие возможным и имел достаточно храбрости действовать, невзирая на все неблагоприятные шансы, и если бы замыслы мои рухнули, положение моё бесконечно ухудшилось бы, и, возможно, я лишился бы надежды вернуть себе свободу.
Поразмыслив три или четыре часа о том, как же употребить мой засов, преображённый в пику толщиною с хорошую трость и двадцатидюймовой длины, почёл я за наилучшее проделать дыру под кроватью.
У меня не было сомнений, что комната под моей камерой именно та, куда меня привели к секретарю. Проделав дыру, можно легко спуститься на простынях, спрятаться под большим столом трибунала и утром, как только отопрут входную дверь, выйти наружу. Даже если в сию залу поставят охранника, я с помощью моей пики сумею быстро избавиться от него. Но пол может оказаться двойным и даже тройным, и как в таковом случае помешать стражникам подметать у меня в течение, положим, двух месяцев, потребных для работы? Не разрешая сего, я могу возбудить подозрения, тем паче, что из-за блох я сам настоятельно требовал каждодневного подметания. Надобно было найти средство устранить сие препятствие.
Для начала я запретил подметать, не объясняя причины. Через восемь дней Лоренцо спросил об этом. Я отвечал, что от пыли у меня сильнейший кашель, и посему могут произойти гибельные последствия.
— Сударь, я прикажу поливать пол.
— Тогда станет ещё хуже, так как сырость вызовет переполнение крови.
Это дало мне ещё неделю отсрочки, после чего сей дурень велел снова подметать, а кровать выносить на чердак; кроме того, якобы для большей чистоты зажигать ещё свечу. Значит, у него зародились какие-то подозрения. Но я сумел изобразить полное безразличие к таковым действиям и отнюдь не собирался отказаться от своего замысла, а думал только как бы улучшить его. На следующее утро я уколол себе палец, смочил кровью платок и ждал Лоренцо, лёжа в постели. Как только он явился, я сказал ему, что из-за страшного кашля у меня, верно, повредился какой-нибудь сосуд, отчего и произошла та кровь, которую он видит, а посему мне надобен лекарь. Когда сей последний пришёл и предписал отворить кровь, я пожаловался ему на Лоренцо, который непременно желал подметать у меня. Лекарь выговорил ему за то, присовокупив, как я просил его, историю одного юноши, который умер именно по этой причине. Заключил он рассуждением о вредоносности вдыхаемой пыли. Лоренцо клялся всеми богами, будто заставлял подметать для моего же блага, и обещал, что сие уже не повторится. После сего стражники на радостях решили подметать только у тех узников, которые дурно с ними обращались.
Когда лекарь ушёл, Лоренцо просил у меня прощения и уверял, что все прочие, несмотря на подметание, вполне здоровы. “Но дело серьёзное, — присовокупил он, — и я предупрежу их, ведь они для меня всё равно как дети”.
Кровопускание возвратило мне сон и избавило от спазматических судорог, которые начали уже пугать меня. Я стал лучше есть и с каждым днём набирал силы, однако время начинать работу ещё не наступило: стояла такая стужа, что руки не смогли бы сколько-нибудь долго держать пику. Дело моё требовало сугубой предусмотрительности. Надобно было избегать всего, о чём могли бы догадаться заранее.
Долгие зимние ночи приводили меня в отчаяние, ибо девятнадцать ужасных часов приходилось проводить в сумерках, а при пасмурной погоде, которая в Венеции не столь уж редка, даже возле окна не было возможности читать. Поглощённый одной только мыслью, я не думал ни о чём другом, как о побеге.
В воскресенье под Великий пост, сразу после полудня, услышал я скрежет затворов, и вошёл Лоренцо, а за ним толстяк, в котором признал я иудея Габриеля Шалона, известного тем, что он снабжал деньгами молодых вертопрахов, запутывая их в разные дурные дела.
Хоть мы и были знакомы, общество его не могло быть мне приятно. Впрочем, меня об этом не спрашивали. Он просил Лоренцо отправиться к нему домой и привезти обед, кровать и всё необходимое, однако тюремщик отвечал, что они поговорят об этом завтра.
Сей иудей был невежествен, болтлив и глуп во всём, за исключением своего ремесла. Для начала он заявил, что мне повезло быть избранным в качестве его сожителя. Вместо ответа я предложил ему половину своего обеда, от которого он отказался, поелику, как он выразился, не берёт в рот нечистого.
В среду на Святой неделе Лоренцо предупредил нас, что после полудня синьор секретарь придёт к нам, как принято по обычаю, с пасхальным визитом, дабы поселить успокоение в души тех, кто хочет приобщиться к таинству Евхаристии, равно как и для того, чтобы узнать, нет ли жалоб на смотрителя. “Если вы, сударь, недовольны мною, — добавил Лоренцо, — жалуйтесь сейчас же. И оденьтесь, как оно полагается”. Я велел ему привести ко мне на следующий день священника, потом полностью оделся, и мой иудей последовал сему примеру, не преминув в то же время заранее распрощаться со мной, столь он был уверен, что секретарь сразу же возвратит ему свободу.
В среду на Святой неделе Лоренцо предупредил нас, что после полудня синьор секретарь придёт к нам, как принято по обычаю, с пасхальным визитом, дабы поселить успокоение в души тех, кто хочет приобщиться к таинству Евхаристии, равно как и для того, чтобы узнать, нет ли жалоб на смотрителя. “Если вы, сударь, недовольны мною, — добавил Лоренцо, — жалуйтесь сейчас же. И оденьтесь, как оно полагается”. Я велел ему привести ко мне на следующий день священника, потом полностью оделся, и мой иудей последовал сему примеру, не преминув в то же время заранее распрощаться со мной, столь он был уверен, что секретарь сразу же возвратит ему свободу.
— Предчувствия никогда не обманывают меня.
— Поздравляю вас, но стоит ли рассчитывать без хозяина? — ответил я, но он не понял моего намёка.
Синьор секретарь действительно явился, и как только дверь камеры отворилась, иудей выбежал и бросился перед ним на колени. Минут пять я слышал лишь стенания и крики, секретарь же не обронил ни слова. Наконец иудей вернулся в камеру, и Лоренцо позвал меня. Со своей восьмимесячной бородой и в костюме, подходящем для любовных утех на лоне лета, я при стоявших тогда холодах являл собой презабавную фигуру. У меня чуть ли не стучали зубы, и более всего я боялся, как бы секретарь не подумал, будто сие проистекает от страха. Выходя через дверь, я сильно наклонился, что вполне заменило поклон, и, выпрямившись, спокойно посмотрел на него, без всякой, впрочем, гордости, вполне неуместной в моём положении. Я ждал, что он мне скажет, но секретарь тоже молчал, и мы стояли друг против друга, как две статуи. Минуты через две, не услышав от меня ни звука, он слегка наклонил голову и удалился, а я, поспешно раздевшись, лёг в постель, чтобы поскорее согреться. Иудей был немало удивлён, почему я ничего не сказал секретарю, хотя молчание моё было намного красноречивее его малодушных воплей. Такой узник, как я, должен лишь отвечать на вопросы судей и не произносить более ни слова.
В Великий Четверг я исповедовался пришедшему иезуиту, а ещё через день священник от Св.Марка приобщил меня Св.Тайн. Исповедь моя показалась сему верному отпрыску Игнатия слишком лаконичной, и прежде чем отпустить мои грехи, он сделал мне внушение.
Недели через две после Пасхи избавили меня от надоедливого иудея, и сей бедняга, вместо того чтобы отправиться домой, был приговорён провести два года в Кватре. По выходе оттуда он обосновался в Триесте, где и окончил свои дни.
Оставшись один, я энергически принялся за работу. Надобно было спешить из страха, что какой-нибудь новый сожитель потребует подметать камеру. Я сдвинул кровать и, вооружившись пикой, лёг на пол, а рядом расстелил салфетку, дабы класть в неё то, что буду выдалбливать своей пикой. Вначале кусочки, которые мне удавалось откалывать, были не крупнее зёрен пшеницы, но вскоре стали увеличиваться. Сделанные из лиственницы доски имели ширину в шестнадцать дюймов. Я начал с того места, где они соединяются друг с другом. После шести часов работы салфетка наполнилась, и я отложил её в сторону, чтобы завтра опорожнить на чердаке за кучей бумаг.
На следующий день, пробив первую доску двухдюймовой толщины, упёрся я во вторую, подобную первой. Преследуемый страхом перед новыми сожителями, я удвоил усилия и за три недели прошёл насквозь все три настила. И тут впал я почти в совершенное отчаяние, ибо далее начинался слой мраморной крошки. Это обычное покрытие во всех венецианских домах, кроме самых бедных, и даже знатные вельможи предпочитают его наилучшим сортам дерева. Но пика моя не брала этот слой. Тогда я вспомнил рассказ Тита Ливия, как Ганнибал прошёл через Альпы: прежде чем сокрушать скалы топорами и другими орудиями, их размягчали уксусом. Я вылил в свою дыру всё, что у меня было — целую бутылку крепкого уксуса. На следующий день то ли вследствие его действия, то ли благодаря сну, я сумел преодолеть сие новое препятствие, и вскоре к величайшей моей радости обнаружилось, что надо было только раскрошить тонкий верхний слой клеевой замазки. За четыре дня я прорубил мраморную крошку, причём остриё моей пики нисколько не затупилось.
Под этим слоем обнаружилась ещё одна доска, которую, впрочем, я ожидал. Долбить её было затруднительно, поскольку дыра моя достигала уже десятидюймовой глубины, что мешало держать пику. Тысячу раз предавал я себя на милость Господа. Вольнодумцы, полагающие молитву делом вполне бесполезным, не знают того, о чём говорят. Мне хорошо знакомо из собственного опыта, что после молитвы у меня всегда прибывало сил. Сие есть уже достаточное доказательство, какова бы тут ни была причина: то ли непосредственное вмешательство самого Всевышнего, то ли просто вера в Него.
После ещё одного вынужденного перерыва возобновил я свои труды и продолжал их уже без остановки до полного окончания 23 августа. Столь длительная задержка произошла из-за весьма естественного случая. Прорезая с величайшей осторожностью последнюю доску, я дошёл до тончайшего слоя и сделал небольшое отверстие, чтобы заглянуть в зал инквизиторов. Я и на самом деле увидел его, но в этом же месте оказалась какая-то отвесная к потолку поверхность. Опасения мои подтвердились — это была восьмидюймовая балка, одна из тех, которые поддерживают потолок. Пришлось расширить лаз на четверть, чтобы моё довольно крупное тело имело возможность через него протиснуться. Я метался между надеждой и страхом, ибо расстояние промеж двух балок могло оказаться для меня недостаточным. Завершив расширение, через другую маленькую дырку я удостоверился, что Господь благословил мои труды. Обе дырки я тщательно заделал, дабы ни единой мусоринки не упало в залу и свет от моей лампы не выдал бы меня.
Время бегства я назначил на канун Св.Августина, поскольку в сей праздник собирается Большой Совет, и никого не будет в Буссоле, через которую мне предстояло непременно проходить. Св.Августина празднуют 27-го, но 25-го со мною приключилось несчастье. При воспоминании об этом меня и сейчас, по прошествии стольких лет, бросает в дрожь.
Ровно в полдень раздался скрежет запоров, и сердце моё забилось с такою силою, словно наступили последние минуты моей жизни. Совершенно потерявшись, я рухнул на стул. Вошёл Лоренцо и, подойдя к решётке, весело крикнул мне:
— Поздравляю вас, сударь, с доброй вестью.
Первая моя мысль была об освобождении, ибо я не мог вообразить ничего иного. Она заставила меня содрогнуться — если бы обнаружился лаз, помилование, конечно, отменили бы.
Лоренцо велел мне следовать за ним.
— Подождите, пока я оденусь.
— Не стоит труда, вам надобно лишь перейти из сей гнусной камеры в другую, светлую и совершенно новую. Там через два окна вы будете видеть половину Венеции и можно стоять во весь рост...
Мне показалось, что я сейчас же свалюсь без чувств.
— Подайте мне уксус, — ответил я, — и доложите синьору секретарю о моей благодарности за сию милость трибунала. Но я умоляю оставить меня здесь.
— Не смешите меня, сударь. Уж не сошли ли вы с ума? Вас переносят из ада в рай, а вы отказываетесь! Нечего, надобно повиноваться. Вставайте. Я велю перенести вещи и книги.
Сопротивление было бесполезно, но когда я услышал, что он распорядился нести мой стул, в коем находилась спрятанная пика, сие почти утешило меня, поелику вместе с нею оставалась и надежда. Больше всего мне хотелось бы перенести и любезный мой лаз, с коим терял я столько трудов и упований. Можно сказать, что, покидая сие ужасное место страданий, оставлял я в нём всю свою душу.
Опираясь на лоренцово плечо, прошёл я два тесных коридора, потом, спустившись на три ступени, через весьма светлую залу и ещё один коридор в новую мою камеру. Окно в ней было забрано решёткой и выходило на два других также зарешеченных окна, которые освещали коридор. Через них я мог наслаждаться прекрасным видом до самого Лидо, но в ту минуту не питал к сему ни малейшего расположения. Однако позднее я имел удовольствие узнать, что, когда окно это отворяли, сквозь него проникало свежее дуновение воздуха, умерявшее нестерпимую жару. Сие было истинным бальзамом, особливо в летнее время.
Недвижимо сидел я на своём стуле, словно статуя в ожидании бури, но не испытывал никакого страха. Оцепенение моё происходило от того, что все труды, все измысленные мною ухищрения пропали даром. Вместе с тем я не чувствовал ни боязни, ни раскаяния и, как единственное доступное мне утешение, старался не думать о будущем.
Пока пребывал я в таковом состоянии подавленности и отчаяния, два стражника принесли мою кровать. Они сразу же отправились за остальными вещами, но прошло более двух часов, прежде чем я увидел кого-нибудь, хотя дверь камеры оставалась открытой. Сия неестественная задержка породила у меня множество мыслей, но я не мог остановиться ни на чём определённом, зная только, что должен опасаться всего, а посему старался обрести спокойствие, дабы противостоять любым напастям.