Ко мне вернулся покой, и моё новое поведение было незамедлительно отмечено за столом. Любивший пошутить старый граф во всеуслышание сказал, что, по всей видимости, дело закончилось. Однако фортуна всё-таки услужила мне, и вот какую развязку получила вся эта интрига.
В праздник Вознесения общество отправилось с визитом к знаменитости итальянского Парнаса синьоре Бергали. Вечером, когда мы собирались возвращаться в Пазеан, моя очаровательная откупщица пожелала ехать в четырёхместном экипаже, где уже сидели её муж и сестра, в то время как я был один в превосходной коляске. К моим громким протестам противу сего знака недоверия присоединилось всё общество, убеждавшее её не делать мне такого афронта. Наконец она уступила, и я велел вознице ехать самой короткой дорогой. Он отделился от остальных и направился через Секинский лес. Когда мы отъезжали небо было безоблачно, однако менее чем через полчаса, как это нередко случается в южных странах, собралась гроза.
— О, Боже! — воскликнула моя откупщица. — Мы попадём в грозу!
— Да, — отвечал я, — хотя у коляски есть верх, дождь испортит ваше красивое платье.
— Мне не жаль платья, я боюсь грома.
— Заткните уши.
— А молния?
— Возница, отвезите нас куда-нибудь под крышу.
— Ближайшие дома не ближе полу-лье отсюда, сударь, и пока мы доберёмся, гроза кончится.
Он спокойно продолжал ехать своей дорогой, и вот уже засверкали одна за другой молнии, а откупщица стала сильно дрожать. Полился обильный дождь. Я снял свой плащ, чтобы закрыть нас спереди, и в тот же миг, ослеплённые вспышкой, мы увидели, как в ста шагах ударила молния. Лошади стали на дыбы, а мою бедную спутницу охватили спазматические конвульсии. Она бросилась на меня и крепко прижалась; я же наклонился, чтобы поправить сбившийся плащ, и, воспользовавшись благоприятным случаем, приподнял её платье. Она пыталась сопротивляться, но в эту минуту раздался новый удар грома, заставивший её оцепенеть. Стараясь укрыть нас обоих плащом, я привлёк её к себе и, благодаря этому движению, совпавшему с толчком экипажа, она упала на меня в самом благоприятном положении. Не теряя времени и сделав вид, что хочу поправить часы в кармане панталон, я приготовился к штурму. Поняв, что если сразу же не помешать мне, то не останется никаких средств к защите, она сделала усилие, но, сдерживая её, я сказал, что если она не примет вид потерявшей чувства, возница обернётся и всё увидит. Я предоставил ей удовольствие называть меня нечестивцем, подлецом и всеми другими именами, которые она могла только вспомнить. Победа была полной и не оставляла желать ничего лучшего. Дождь продолжал лить потоками, в лицо дул крепкий ветер. Вынужденная оставаться в том же положении, она стала жаловаться, что я обесчещу её, так как возница может всё заметить.
— Я слежу за ним, он и не думает оборачиваться. Кроме того, мы закрыты плащом. Будьте благоразумны и изобразите обморок, я всё равно не отпущу вас.
Она, по всей видимости, смирилась и спросила, неужели меня не страшит молния. Успокоенная ответом и чувствуя мой экстаз, она осведомилась, кончил ли я. С улыбкой я возразил, что ещё нет и просил бы её согласия до самого конца грозы.
— Соглашайтесь, или я сброшу плащ.
— Ужасный человек, из-за вас я буду несчастна до конца своих дней! Но теперь-то вы удовлетворены?
— Нет.
— Что же ещё?
— Тысячу поцелуев.
— Почему я так несчастна?!
— Скажите, что прощаете меня, и признайтесь, вам было приятно со мной?
— Вы сами знаете. Я вас прощаю.
Тогда я возвратил ей свободу, однако позволив себе при этом некоторые вольности.
— Я хочу слышать, что вы любите меня.
— Нет, вы безбожник, и вас ждёт ад.
Наконец в природу вернулось спокойствие. Целуя ей руки, я сказал, что возница ничего не видел и она может не беспокоиться, а кроме того я излечил её от страха перед грозой. Она отвечала, что, во всяком случае, до сих пор ни одна женщина не излечивалась подобным способом.
— За тысячу лет это должно было случиться миллионы раз. Даже более. Садясь в коляску, я на то и рассчитывал, ведь у меня не оставалось никаких других средств добиться вас. Не огорчайтесь, ни одна боязливая женщина не смогла бы на вашем месте сопротивляться.
— Конечно, но теперь я буду ездить только с мужем.
— И поступите весьма нерассудительно, ведь он не догадается успокоить вас таким же лекарством.
— Это справедливо, с вами узнаёшь много необычного, но всё-таки мы больше не будем ездить наедине.
Беседуя таким манером, мы приехали в Пазеан на час раньше остальных. Моя красавица сразу же сбежала и заперлась в своей комнате, а я тем временем рылся в кошельке, чтобы найти экю для возницы, который стоял, улыбаясь.
— Чему ты смеёшься? — спросил я его.
— Вы сами знаете.
— Вот тебе дукат и смотри не болтай.
За ужином только и говорили о грозе, и откупщик, знавший боязливость своей жены, сказал, что теперь я уж конечно никогда не соглашусь ехать вместе с нею. “А я и тем более, — поспешила добавить откупщица. — Он безбожник, который отпускает шуточки, даже когда гремит гром”.
Эта женщина с такой ловкостью избегала меня, что я не имел более случая остаться наедине с нею хотя бы на минуту.
Возвратившись в Венецию, я нашёл свою добрую бабку поражённой болезнью и поэтому был вынужден прервать все свои обычные занятия, так как слишком любил её и боялся упустить малейшую возможность позаботиться о ней. Она не могла оставить мне никакого наследства, ибо отдала уже всё, что имела когда-то. И тем не менее после её смерти мне пришлось переменить свой образ жизни.
По прошествии месяца я получил от матушки письмо, в котором сообщалось, что, не предполагая возвращаться в Венецию, она решилась оставить арендуемый ею дом и уведомила о своих намерениях аббата Гримани, советам которого я и в будущем должен неукоснительно следовать. Ему же поручалось продать всю обстановку и поместить меня, равно как и моих братьев и сестру, в хороший пансион. Я почёл своим долгом явиться к синьору Гримани, дабы уверить его в своей полной готовности исполнить любое приказание.
За дом было уплачено до конца года, но, зная, что у меня скоро не будет своего жилища, а вся мебель пойдёт с молотка, я решил не стеснять себя излишней экономией. Постельное бельё, так же, как фарфор и ковры, я уже продал и теперь набросился на зеркала, кровати и прочее. Я нисколько не сомневался в том, что сие будет расценено самым неблагоприятным для меня образом, но дело касалось наследства моего отца, на которое мать не имела никаких прав. А что до моих братьев, то у нас в будущем оставалось достаточно времени для объяснений.
Через четыре месяца пришло второе письмо от матушки. Оно было помечено Варшавой и содержало в себе ещё один конверт. Вот что я прочёл:
“Здесь, мой дорогой сын, я свела знакомство с одним учёным францисканцем из Калабрии, выдающиеся качества которого заставляют меня вспоминать о вас всякий раз, когда я имею честь принимать его. Ещё год назад я говорила ему, что у меня есть сын, предназначающий себя для церкви, но мои средства слишком недостаточны для этого. Он ответствовал, что сей сын станет и его собственным, если я смогу добыть для него у королевы место епископа.
Исполненная веры в Божественное Провидение, я бросилась к ногам Её Величества, и королева соблаговолила написать своей дочери, королеве Неаполитанской, благодаря чему сей достойный прелат и был назначен Папой на епископство в Марторано. Как и обещано, он возьмёт вас, мой сын, с собою, когда будет проезжать через Венецию в середине будущего года. Он пишет вам об этом сам в прилагаемом здесь письме. Незамедлительно ответьте ему и адресуйте ваше письмо мне. Он поможет вам достичь самых высших церковных степеней, и вообразите себе моё удовольствие, когда через двадцать или тридцать лет я буду иметь счастие видеть вас не меньше чем епископом! А в ожидании его прибытия о вас позаботится аббат Гримани. Благословляю вас”.
Письмо епископа было написано по-латыни и повторяло то, о чём сообщала матушка, с добавлением, что он задержится в Венеции не долее трёх дней.
Сии два послания вскружили мне голову. Прощай, Венеция! Уверенный в том, что впереди меня ждёт блестящее будущее, я не испытывал ни малейших сожалений о покидаемом мною отечестве. Надобно отбросить суету, говорил я себе, и отдаться великому и основательному. Синьор Гримани расхваливал такой выбор и заверял, что не пожалеет сил, дабы найти для меня хороший пансион, где бы я приготовлялся к прибытию епископа.
Синьор Малипьеро также полагал, что в Венеции, ведя рассеянный образ жизни, я буду лишь попусту терять драгоценнее время. Тогда же он дал мне совет, который я запомнил на всю жизнь. “Знаменитое правило стоиков: “Доверься Богу”, — сказал он, — можно с абсолютной точностью истолковать следующим образом: отдавайся тому, что приготовила для тебя судьба, если не испытываешь к сему неодолимого отвращения”.
В этом и состояла наука синьора Малипьеро, ибо он был истинным учёным, хоть и штудировал лишь книгу нравственной природы человека. Впрочем, скоро случилось одно происшествие, показавшее мне несовершенство всего сущего и стоившее для меня его расположения.
Сенатор почитал себя великим знатоком физиогномики, и когда ему казалось, что он видит на лице юноши знаки особого предназначения, то полагал своим долгом наставлять избранника на истинный путь.
В моё время при нём состояло трое любимцев, для образования которых он делал всё возможное. Кроме меня, это были: уже известная читателю Тереза Имер и дочь гондольера Гардела, лицо которой выделялось поразительной красотой. Проницательный старик учил её танцам и любил говорить по этому поводу, что шар никогда не попадёт в лузу, если его не подтолкнуть. Впоследствии сия юная особа под именем Августы блистала при штутгартском дворе и в 1757 году была первой любовницей герцога Вюртембергского. Последний раз я видел её в Вене, где она и умерла два года назад. Муж её, Микель Агата, отравился вскоре после сего.
Однажды сенатор пригласил нас всех троих к обеду и по окончании трапезы, как обычно, пошёл отдохнуть. Маленькая Гардела, которая была тремя годами младше меня, отправилась на урок, и мы остались с Терезой одни. Я был очень доволен этим, хотя до сих пор ещё не пытался любезничать с нею. Мы сидели близко друг от друга, спиной к дверям, и, не помню уж по какому поводу, нам понадобилось удостовериться в несходстве нашего телосложения. Однако же в самый интересный момент сильнейший удар тростью, а за ним и второй, принудил нас оставить сие занятие недоконченным, а я во избежание дальнейших неприятностей обратился в бегство, оставив плащ и шляпу. Через четверть часа оба эти предмета были принесены престарелой экономкой сенатора вместе с запиской, в которой мне предписывалось и близко не подходить ко дворцу Его Превосходительства. Я тут же написал ответ: “Вы ударили меня под влиянием раздражения и поэтому не можете сказать, что преподали мне урок. Я смогу простить вас, лишь забыв, что вы умный человек, а забыть это невозможно”.
Я думаю, сей вельможа был прав в своём неудовольствии представившимся ему зрелищем, но поступил он весьма неосторожно, так как слуги легко догадались о причине моего изгнания, и весь город смеялся над этой историей. Конечно, он не осмелился ни в чём упрекнуть Терезу, однако она не пыталась просить о моём помиловании.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Синьор Гримани объявил мне о прибытии епископа, который остановился в монастыре францисканцев Сан-Франческо-де-Паоло. Аббат решил сам представить меня как своего любимого воспитанника, словно кроме него обо мне некому было позаботиться.
Я увидел перед собой красивого монаха с епископским крестом, доставшимся ему в тридцать четыре года по милости Бога, Святейшего Престола и моей матушки. Стоя на коленях, я получил благословение и поцеловал у него руку. Посте этого он обнял меня и назвал по-латыни своим дорогим сыном.
В дальнейшем мы говорили только на этом языке, и я сначала подумал, что, будучи калабрийцем, он стыдится говорить по-итальянски. Однако же, обратившись к аббату Гримани, епископ опроверг мои подозрения. Он сказал, что не может сейчас взять меня и я должен ехать в Рим один, а его адрес получу в Анконе от францисканского монаха Лазари, который также снабдит меня деньгами для сего путешествия. “Из Рима мы уже вместе поедем через Неаполь в Марторано, — продолжал епископ. — Завтра приходите ко мне пораньше, и после мессы мы разделим утреннюю трапезу”.
На следующий день с восходом солнца я пришёл к епископу. После мессы и шоколада он три часа подряд наставлял меня в катехизисе. Я понял, что совсем не понравился ему, но сам был доволен им, ибо надеялся, что он откроет мне путь к высшим церковным степеням.
По отъезде сего доброго епископа синьор Гримани отдал мне оставленное им письмо, которое я должен был вручить в Анконе отцу Лазари. Синьор Гримани также сказал, что отправит меня вместе с венецианским постом, каковой отбывает в ближайшее время, и поэтому я должен собраться как можно скорее.
Накануне отъезда синьор Гримани отсчитал мне десять цехинов, коих, по его мнению, было вполне достаточно, чтобы прожить положенное для карантина время в Анконе, после чего вообще не предполагалась какая-либо надобность в деньгах. Впрочем, ему было неизвестно истинное состояние моего кошелька, а лежавшие в нём сорок новеньких цехинов давали мне некоторую уверенность. Я уехал, исполненный радости и не чувствуя никаких сожалений.
IV ПУТЕШЕСТВИЕ В КАЛАБРИЮ 1743 год
Свита посла, называвшаяся великим посольством, показалась мне совсем незначительной. Она состояла из дворецкого, миланца Кортичелли; аббата, исправлявшего должность секретаря, потому что сам посол не умел писать; старухи, называвшейся экономкой; повара с его некрасивой женой и восьми-десяти слуг.
В полдень мы прибыли в Кьоджу. Как только все перешли на берег, я вежливо спросил у миланца, где мне устраиваться на ночлег, и получил ответ: “Где угодно, лишь бы вы предупредили этого человека, чтобы он мог известить вас об отплытии тартаны. Моё дело доставить вашу милость в Анкону, а пока можете развлекаться, как вам заблагорассудится”.
Человек, на которого он указал мне, был шкипером тартаны, и я спросил у него, где здесь можно остановиться. “У меня, — ответствовал он, — если не побрезгуете спать в одной большой кровати с господином поваром, жена которого ночует на тартане”. Мне не оставалось ничего другого, как согласиться, и один из матросов, взяв мой сундучок, отвёл меня в дом этого честного человека. Пожитки мои пришлось поместить под кроватью, ибо сия последняя занимала собой всю комнату. Посмеявшись над этим обстоятельством, я отправился обедать в трактир, а затем пошёл осматривать город. Кьоджа — это венецианский порт, расположенный на полуострове и населённый десятью тысячами жителей, главным образом моряками, торговцами, рыбаками и таможенниками, состоявшими на службе Республики.
Заметив кофейню, я зашёл в неё и сразу оказался в объятиях молодого доктора права, с которым вместе учился в Падуе. Он тут же представил меня аптекарю, державшему по соседству своё заведение, и сказал, что именно там собирается всё образованное общество. Через несколько минут вошёл знакомый мне по Венеции одноглазый монах-якобит и рассыпался в самых учтивых приветствиях. Он заявил, что я приехал в самое удачное время, так как завтра состоится заседание Академии Макаронических Наук. Каждый из её членов прочтёт своё сочинение, а затем все отправятся на пикник. Он пригласил меня почтить сие собрание своим присутствием.
Молодой доктор представил меня своему семейству, и его родители, люди весьма состоятельные, оказали мне самый любезный приём. Одна из его сестёр была очень мила, но вторая, уже принявшая обет, показалась мне настоящим чудом. Я мог бы с приятностью провести всё своё время в Кьодже среди этого очаровательного семейства, но судьбою мне было предопределено встретиться в сём городе с одними неприятностями. Доктор предостерёг меня, что якобит Корсини очень дурной человек, и лучше всего избегать его общества. Я искренне благодарил за совет, но вследствие своего легкомыслия не воспользовался им. Ветреность и уступчивость характера внушили мне безумную мысль, что, напротив, сей монах послужит к вящему моему увеселению.
На третий день я повстречался с этим бездельником, и он свёл меня в дурной дом, куда бы я мог попасть и без его рекомендаций. Дабы никто не усомнился в моей мужественности, я оказал внимание одной несчастной, даже внешность которой должна была обратить меня в бегство. Затем он повёл меня в трактир, где к нам присоединились четверо проходимцев. После ужина один из них разложил банк фараона, и меня пригласили принять участие. Из ложного стыда я уступил и, проиграв четыре цехина, хотел было уйти, но мой приятель-якобит убедил меня рискнуть ещё четырьмя вполовину с ним. Он составил банк, но проиграл. Я не желал продолжать, однако Корсини, прикинувшись опечаленным моей потерей, усиленно советовал мне самому составить банк на двадцать пять цехинов.
И этот банк был сорван. Надежда возвратить свои деньги заставила меня проиграться дочиста. Удручённый, я пошёл домой и улёгся рядом с поваром, который, проснувшись, обозвал меня развратником, с чем я не мог не согласиться.
Организм мой, измученный усталостью и заботами, нашёл отдохновение в глубоком сне. Но в полдень опять явился мой палач и, разбудив меня, с торжествующим видом сообщил, что у нас за ужином будет один весьма состоятельный молодой человек, который, конечно, умеет лишь проигрывать, и я смогу возместить свои убытки.