Послали за Степаном и приготовили розги… На улице под окнами уже собралась толпа народу, и мальчики испуганно между собой перешёптывались…
— Острастку дать надыть… Нешто показано на родителя руку… сам посуди…
— Спросим, братцы, пономаря-то… Как он порешит…
Послали за пономарем и когда рассказали ему дело, то он решил:
— Грех превеликий… Пример нужен… С божьей помощью порите…
Вошел Степан. В лице у него кровинки не было… Словно пьяный подошел он к голове и, взглянув на розги, сказал:
— За что меня пороть будете?.. За что?..
— За то, что на родителя руку поднял… Нешто это дозволено?..
— А того вы не знаете, как он меня ест. Что ни день, то порочит. Что ни слово — то «вор да мошенник!..» Что ни вечер, то драться… Год я терпел то… Просил разделу… За что ж драть-то?..
Больно тяжело было глядеть на эту безобразную сцену. Даже голова был в нерешительности и заметил старику:
— Семеныч!.. Ай не простишь?..
— В кандалы… Пороть… В Си-биррь!!
— Ну, брат, делать нечего. Воля родительская… Ложись!
— Братцы! Ай у вас закону нету?.. Ай у вас жалости нету?.. Что вы? Опомнитесь!
И он в отчаянии брякнулся на колени посреди комнаты.
Я стал просить за Степана, рассказав голове, как было дело, но голова только говорил:
— Мне что!.. Рази моя воля?.. Тьфу! Не хотел этто я в должность иттить!.. Только одна забота… Семеныч! Видишь, и вучитель просит… Прости, помирись-ко с сыном!..
— В Си-биррь!.. Порроть!!.
Но, на счастье, в это самое время раздался звонок и к крыльцу подъехал чиновник. Он узнал, в чем дело, и скоро Степана отпустили домой, наказав вперед с отцом не драться…
— А всё бы пример нужен! — оппонировал распоряжению власти пономарь.
— Да ведь отец-то каков? Сам пьяница!..
— Так-то так, васкоблародие, — поддакнуло начальство…
А старик, как только завидел чиновника, скрылся и, уже сидя в кабаке, рассказывал с своей хвастливой манерой:
— Простил подлеца… Сам чиновник просил… Для него только. «Уж ты, говорит, Семеныч, для меня уважь». — «Извольте, говорю, только для вас». И простил! Дай-ка полуштоф… Валяй!..
— Экий несообразный мужик! — говорили на селе.
4
Каждое утро мои ученики приходили меня будить и мы вместе отправлялись в училище… Как-то раз один из учеников принес мне два яйца, а другой — две луковицы.
— На́, Костентин Михалыч, ешь!..
— Зачем мне?
— Мамка прислала… Баит: снеси вучителю, вон чать на чужой стороне скучил…
— Спасибо, детки… Только не надо… У самого есть…
Таким простым манером мне оказывали добрые ребятки внимание… Иногда, смотришь, крынку молока несет мальчуга и обижается, если отказываешься.
С семи часов утра мы ходили в училище. И надо сказать правду, мои ученики учились с охотой, и с большим удовольствием слушали чтение рассказов и стихотворения Некрасова… И если кто-нибудь из них, бывало, мешал другим, то все в один голос так и напускались на маленького шалуна.
Только одно было плохо. Много хлопот было с отцами. Детей, желающих ходить в школу, было много, но не всегда, бывало, их пускали.
— Чего ты, Ванька, в училище не ходишь? — спросишь, встретив на улице, какого-нибудь востроглазого сопляка…
— Тятька,в училищу не пущает…
Обыкновенно мы шли вместе с мальчиком к отцу. В душной, низкой избе сидел, как водится, дед за лыком, отец за какой-нибудь работишкой да старуха на печи.
— Здоро́во… Бог по́мочь!
— Здоро́во, родимый! Садись… будь гостем…
— Что это вы Ваньку-то в училище не пускаете?..
— Глупенек еще, родимый… Мал… куда ему… Да и — не во гнев тебе будь сказано, — батюшко баил, что ты по псалтырю не вучишь… так какое же это будет вучение? И опять: сказывают — ты без розги вучишь! А нетто без розги вучать?..
Большого труда стоило уламывать мужика, но в конце концов он соглашался и только прибавлял:
— А уж ты его не жалей. Баловать будет — хлыстай… Без этого нельзя!..
Наше село — очень бедное село. Земли мало. Заработки на стороне плохие. Ходили в город на кожевенные заводы по пятнадцати копеек в день, так зато там работа больно «люта», хлеб дорог, словом мне приходилось видеть самую крайнюю бедность и безотрадное существование. Больных бывало много, но фельдшер наш, прозванный «гамазейной крысой», столько же смыслил в лечении, сколько и в малайской грамоте и от всех болезней прописывал белладонну и гумозный пластырь. Да и то, чтобы получить от него эти лекарства, следовало сперва дать гривенник.
Обыкновенно, когда уж круто приходилось мужику, хозяйка его шла к фельдшеру:
— Подь, голубчик, взгляни… Всего ломает, просто страсть, батюшко!..
— Это риматисм, — глубокомысленно замечал фельдшер и прибавлял: — А гривну принесла?
— Принесла, батюшко… На́…
И они шли к больному.
Охал мужик… Простудился он недели две тому назад, ездивши в лесную порубку… Из прежнего здоровяка на коннике лежал изможденный, еле дышавший человек.
— Что болит? — спрашивал фельдшер.
— Всё, отец ты мой… Всего разломало… Дюже болит… Помоги!
— Этто риматисм… дда!
И лекарь начинал ощупывать больного; трогал голову, жал ноги, тер живот и велел высовывать язык.
— Чаю напейся… да скорей… Вот порошки… прими. А назавтра всё пройдет.
Но по большей части назавтра хозяйка ревела на всю улицу, потому что хозяин умирал, и приговаривала:
— Умер… сиротой оставил… Отколь домовинку (гроб) справишь? Отколь попу на погребенье дашь?.. Бедная я… У-у-у-у…
— Случай вышел… Как есть необразованный народ. Поздно хватились, — говорил в тот же день фельдшер, играя в правлении с писарями в три листика.
— Подлинно необразованный… А намедни пришла сюда баба и, как бы вы думали, Левонтий Ваныч, с чем?.. Хлюст-с: фалька с бардадымом — пятачок пожалуйте!.. Пришла и спрашивает: «Кады, говорит, будет некрутчина?». Сказал я ей. Что́ же глупая сказывает: можно ли, мол, малолетку в солдаты продать… Бедность, мол… То-то… Сдавайте.
— Фу ты… Неуч!.. И добро бы лечились, как люди… Дашь им тинтуру беладонна, ну и думаешь, людям дал… порядок знают; порошок в два раза примут, так ведь нет: ровно бы скот какой, так и норовит с маху его сожрать… Помирил… Гуляйте-с!
Был в округе и доктор. Жил он в городе; только у нас в селе его никогда не видали, и только одна слава была, что доктор есть. (Всё это, конечно, было до земства.)
Еще в В… мой начальник говорил, что в Чеяркове — пьяница народ. И это пустяки! Пить — пили, но чтобы особенно шибко — этого я не замечал. Да и пить, признаться, не на что было. По́дать да недоимки до того всех обчистили, что как войдешь куда-нибудь в избу, то только и слышишь:
— Хлебушко ноне дорог… О господи!..
— Чай, в Питере у вас не то, что у нас… Вишь — бедность!
— Жрать, прости господи, нечего. А тут опять недоимка!..
— Ты почто лес воровал? — спрашивает голова как-то у ледащего мужичонки.
— Для лесу… Дровец надыть. Божий лес, божий, батюшка…
— А ты не воруй!.. Не приказано!
5
Наступила масленая неделя, и на селе стало шумней. Из дома в дом ходили в гости. Пили и ели. И ко мне пришли дьячок и писарь. Сели. Я послал за полуштофом.
Писарь, видимо, рисовался передо мной и хотел показать, что он тоже кое-что знает. Потому и повел такую канитель:
— Таперча, Костентин Михалыч, вы вот в Питере были. Чай, там эта самая водка ни по чем?
— Рупь — ведро! Ничего не сто́ит! — отрезал уже подгулявший дьячок.
Писарь только на него покосился и сказал:
— Снова обращусь к вам и спрошу: чай, там в Питере-то хорошо?
— Благолепно! Но только, полагаю, супротив Москвы ему ни в жисть, потому там церквей… церквей! Господи! — снова перебил дьячок.
— Но как же вы про ефто можете знать, когда вы не токмо что в Питере, или в Москве, а дальше Мурома носу не показывали?
— А по книгам… Слава богу. В книгах всё описано…
— Всё не то! Теперче — снова обращаюсь к вам, Костентин Михалыч, — сказывают, бытто в Питере есть колонна… И бытто в такую она вышину идет, кабысь конца ее не видать. В облаках, слышно, теряется. Как вы об эвтом судите?
— Этто Александровская! Как же, знаю! — опять перебил дьячок.
— Дайте им сказать… Много-то вы знаете!
— Побольше тебя… Службу церковную знаю. И опять же…
И мои гости так заспорили, что дело чуть не дошло до рукопашной. Спасибо, старик Семелькин пришел и увел их к себе. Прощаясь, писарь заметил:
— Не обессудьте… Праздничное дело… Милости просим к нам!
А дьячок снова пристал:
— Чудно́е дело: на «вич» все католики!
Вечером опустела наша изба. Хозяева ушли в гости. Вышел и я на улицу; посидел у ворот и уже хотел идти в комнату, как услышал у сарая голос Марфы и старика Семелькина:
— Так как же будет, Марфуша?.. Ай меня вовсе не любишь? Ай не согласна?
— Бога вы, тятенька, не боитесь… Пустите!
— Не трожь! Будешь покорна — озолочу и Степку пошлю в Питер с полным моим доверием. Одену тебя, ровно кралю… Платков надарю!
— Не смущайте же… Стыдились бы пустую речь говорить!
— Марфа, Марфа, слухай меня… Не супротивничай. Худо будет… В солдаты Степку сдам!
— За ним пойду!
— Ах ты, тварь ехидная. Н-ну, берегись, бер-регись!.. Марфуша! Денег хоть?..
Так и прекратился разговор, осветивший мне причину безобразной ненависти отца к сыну. По избам уже стали тушить огни… Марфа сидела на своей постели и горько плакала. Скоро собралась домой вся семья, и всю ночь из-за перегородки ко мне доносились вздохи, ужасающий храп, икота и пьяные возгласы:
— Не позволю… ни… ни… Еще стаканчик!.. Шалишь!..
Часто отворялись двери в сени, и Марфа нередко ходила за квасом и, подавая мужу, соболезновала:
— Эка, родимый, надрызгался… Срам!
Наступил пост. Заходили все в церковь. Снова наша сельская жизнь вошла в свою обычную колею. Как-то раз приходит ко мне один мальчишка и, обдергивая свой кафтанишко, смотрит на меня и будто что-то хочет мне сказать.
— Ну что, Федя… Говори…
— А бить не будешь?
— Глупый… Нешто я кого бил?
— Нешто ты антихрист?
И, проговорив это, мальчишка словно сам законфузился и потупил свои черные глазенки в землю.
— Кто это тебе сказал?
— Да бабушка баит, что ты антихрист и что ты нас с колокольни будешь бросать. Этто — баила бабушка — вучитель только наперво добрый, а опосля он вас всех с колокольни побросает…
Я много смеялся и постарался разъяснить мальчику, что я не антихрист. Впрочем, меня, конечно, не удивляли подобные слухи. Еще прежде говорили, что я будто приехал из Питера для делания фальшивых бумажек «путому, что у него лучина вплоть до утра горит», — а дьячок после второго полуштофа даже раз сказал: — «Православные, берегитесь! В католичество приехал совращать!..»
Даже люди более образованные — окрестные помещики (с которыми я позднее познакомлю читателей), и те говорили разные несообразности, вроде таких: «А слышали, батинька… В Чеяркове учитель газеты получает и письма из столицы… к чему бы это ему приехать?» — «Ммм… Для описания, а быть может, прислан от министра узнать, как, мол, помещики между собой думают…»
Значит, легендам обо мне удивляться было нечего. И на селе мало-помалу слухи эти пропадали. Я познакомился со многими крестьянами, писал им письма, иногда даже лечил, и таким образом жизнь моя шла обычной колеей до тех пор, пока раз ко мне не пришел сельский староста и не сказал:
— Во́ что. В воскресенье будет сход у церкви… Некий человек хочет супротив тебя говорить… Ему хоцца самому в учителя… Приходи-кось сам… А он уже многих стариков подговорил…
На следующий день часов в шесть утра я пошел в церковь… После обедни народ собрался перед церковью… Большая толпа была, и шел в ней гул… Наконец вышел мой соперник и заговорил:
— Православные! Вот что я хочу вам сказать. Как ваша воля будет — так тому и быть! Нешто детей вы своих не хотите учить уму-разуму? Нешто любо вам, коли учат их не в страхе божием?
— Не хотим! — заревела толпа.
— А что видим мы? Дети наши стали баловать и не знают никакой острастки. Мы, бывало, учили допричь, так всегда розгами вразумляли… А теперь что? Никакого страху нет. Это порядок или нет?
— Что и говорить! Где ж тут порядок! — загалдел народ.
— Так как же теперь?.. Люб я вам в учителя, аль нет?
— Да у нас есть вучитель!
— А страх божий!
И поднялся страшнейший шум. Кто говорил одно, кто другое. Только и слышалось:
— Палата прислала… Палата и знает… Чем он не вучитель?
И через несколько времени все разом заголосили:
— Нет… Не надо нам другого. Он вучит хорошо и детей не бьет!.. Дети его любят… Не надо нам никого… Пусть он у нас и будет!..
Таким образом мой соперник потерпел фиаско, и я зажил отлично.
А между тем дома собиралась гроза… Через недели две прибежала ко мне Марфа, совсем растерявшаяся, и закричала:
— Спасите! Отец с топором лезет!
Я вышел и увидел совсем пьяного старика, идущего с топором на сына…
— Покоришься ли ты мне или нет?
Степан было бросился в дверь, но старик догнал его и пустил топором. По счастью, топор пролетел мимо…
Все сидели испуганные… Никто не смел сказать сло́ва… Бешеный, с блистающими глазами, с дрожащими губами, старик шептал:
— Покорись, говорю… Покорись… Марфа… Где Степка?.. Куды убег Степка?..
Кое-как уложили старика спать, а наутро он отрезвился и первым делом спросил:
— Где Степка?..
— Ушел…
— Куды ушел?..
— Бо зныть куды… Сказывает — житья от тебя нету…
— А Марфа?..
— И Марфа ушла… Бесстыжий ты этакий человек! Что ты наделал!..
И старуха-жена стала причитывать…
Однако на другой день Степан с женою вернулись, и снова пошла такая же кромешная жизнь, как и была. Наконец терпение сына окончательно лопнуло, и он стал просить чиновника выдать ему билет на жительство в городе.
Дело это устроилось, и скоро Степан с семьей перебрался в город и зажил счастливо. Но не долго продолжалась эта счастливая жизнь. Подошла рекрутчина, и его сдали в солдаты по желанию отца. Марфа, несмотря на все обещания старика, не отстала от мужа и, захватив детей, пошла за ним мыкать свою жизнь, полную горя и забот…
Вслед за этими событиями я перебрался к другому мужику. Там были совсем другие люди, и жизнь моя на новоселье была такая тихая, спокойная, хозяева мои были такие честные, хорошие люди, что я потом с горем расстался с ними.
* * * * *6
* * * * *
Только вошел в свою избу, как хозяин мой, крестьянин Андроныч, встретил меня:
— А тебе, Костентин Михалыч, привез грамотку нарядкинский мужик.
— Ну-ка, дай мне грамотку.
Мне подали письмо, и я прочел следующее:
«Милостивый государь!
Хоть я и помещик, но смею честью заверить, человек гуманный и вовсе не похож на Ипполита Иваныча Бизюкова, владельца Угрюмовки, который, чтобы попасть в земскую управу, напоил на прошедшей неделе всех господ дворян. Нет-с, я не такой! Можете у всех спросить. А потому, узнав о вашем прибытии из Санкт-Петербурга, и зная, что вы приехали преимущественно для описания статистики и образа жизни местных дворян, осмеливаюсь вас покорнейше просить сделать мне честь, навестить меня завтра, для чего я вам пришлю тарантас. Я бы и сам приехал к вам, если бы не ушиб ногу вчера на охоте так, что не могу свободно ходить. Приезжайте, и вы доставите как мне, так равно и моей супруге, большое наслаждение, а мы вам сообщим столько сведений, что вы можете написать целый роман. Господи, что здесь за народ! Трущобный, как выразился Всеволод Васильевич Крестовский. Достойный талант-с. Приезжайте же. Жду. Ваш покорный слуга.
Аркадий Поспелов.
Сельцо Нарядкино».
Мне ничего не оставалось делать, как решиться ехать после такого занимательного письма.
— Аль в гости тебя зовет нарядкинский барин? — спросил меня Андроныч.
— Да. А ты его знаешь?
— Знать-то знаю. О прошлом лете луга у него снимали.
— Что, каков человек?
— Барин, как есть барин… Ничего себе. Однова ездили мы к нему в лес, дровец нарубить надоть было. Ну, так к ему пробрались. Поймал, сам поймал, прах его побери.
— Ну и что же?
— И поймавши, — продолжал Андроныч, — стал он такую речь держать: «Ну, говорит, канальи, теперь я могу вас отдать посредственнику, и вас за ваши дела в кандалы закуют. Выбирай же, кого хочешь, посредственника, мол, или я сам тут же расправлюсь по двадцати пяти, да чтобы шито-крыто опосля было?» Мы стали смекать друг с дружкой. Нас было четверо. Вот Микитка — ловкач парень — и говорит: «А что, братцы, нешто ляжем? Пусть его барин потешится». И енцш мы опосля еще торговаться, чтобы, мол, дрова-то у нас остались. «Ладно, мол, — это нарядкинский-то барин говорит. — Только за эфто же самое я вам по пяти накину». — «Не много ль будет?» — этто Микитка докладывает. «Как, говорит, хотите. Воля, мол, ваша, потому нонече слобода», — посмеивается нарядкинский барин… Порешили… Легли. Сам с кучером в очередку хлыстал, по тридцати отпустил. «Ну, теперь, говорит, братцы, с богом, ступайте домой и дрова везите. А напредки захотите, милости просим… по тридцати или к посредственнику; я, мол, не люблю распутства, ежели вы, как есть, находитесь слободные христиане…» Чудаковат ефтот нарядкинский барин, — заключил Андроныч.
— А что, он стар?
— Годов сорока с небольшим будет. Из себя кряжеватый. Ничего, видный барин.
— А его крестьяне любят?
— Хм… любят!? Пошто любить-то… Как тебя хлыстать станут, нешто ты станешь любить?.. То-то, Костентин Михалыч… Одначе, пора спать. Прощай. Спи с богом…