У Ганса опять сломался карандаш, и он с ожесточением принялся чинить его, стругая так, что куски дерева летели во все стороны. Опять наступило молчание, и каждый думал о том, что сказал старый, опытный революционер.
— Ну, вот что, товарищи, — продолжал Валентин Осипович. — Я хотя и старше вас, и прислан с директивами от ЦК, и знаю весь объем опасности, грозящей делу революции в крае, но всецело предоставляю решение этого дела вам, во-первых, — потому, что оно просто и ясно, а во-вторых, — потому, что у меня много более важных дел… А вы уж сами справьтесь.
— Да, — промолвил Ганс, — придется того…
Он не договорил, но каждый понял его жест и мысль…
— Это надо сделать скорее, — невозмутимо продолжал Ганс, отделывая корму большого океанского парохода. — Вы меня простите, товарищи, но чем скорее переговорить об этом неприятном деле, тем лучше… Кто же возьмет на себя руководство этим… предприятием? — спросил он, оглядывая всех. Рот его улыбался.
— Ганс прав, — сказал Валентин Осипович. — Сделав так, мы избавим не одних себя, а все организации от риска провала.
— Ну, кто же? — спросил Ганс еще раз и, откинувшись на спинку стула, склонил голову набок, любуясь рисунком. Затем, подождав немного, добавил два-три штриха и сказал:
— Я возьму. Завтра пойду к Еремею. Доверяете, или… может быть — кто-нибудь другой хочет?
— Нет уж, спасибо, — сморщился Давид, расширив свои голубые глаза. — Валяйте вы.
— А вы не хотите, Валерьян? — улыбнулся Ганс.
— Ах, оставьте, пожалуйста! — болезненно крикнул Сергей. — Нельзя из этого делать шуток!..
— Ну, хорошо! Провокатора съем! — совсем уже рассмеялся Ганс. Валентин Осипович тоже улыбнулся.
Снова вошла Нина, и все поднялись, не дожидаясь ее недовольного «ну!». Зазвенели чайные ложки, и Валентин Осипович стал рассказывать о жизни в Якутске и сибирских чалдонах. Рассказывал он очень интересно, с увлечением, и все смеялись, а у Ганса улыбался рот.
IIНа улице было темно и тихо. Ганс провожал Валентина Осиповича домой. Они шли медленно; молодой человек сердито стучал тросточкой о деревянные тумбы, спутник его курил папиросу. Вечер был теплый и нежный, и в душу ползла легкая дремота очарования, мешая разговаривать и вызывая в голове неясные, сладкие воспоминания, полные неопределенной тоски о будущем. Юноша совсем размяк и молчал. Валентин Осипович изредка делал кое-какие замечания, касающиеся завтрашней сходки у Синего Брода, где еще раз должны были померяться силами две партии. Он негодовал и сердился.
— Совершенно я не понимаю и не признаю этих дебатов… Смешные эти петушиные бои… Честное слово…
— Нельзя, Валентин Осипович, — возразил наконец Ганс. — У нас всего восемь кружков, а у социал-демократов 30. И что всего замечательнее: у нас масса литературы крестьянской, рабочей — и все же как-то дело подвигается туговато… А они жарят без литературы, и у них кружки растут, как грибы.
— Ничего удивительного… В рабочих говорит классовый инстинкт… Зато мы монополизировали крестьянство…
— И потом — у эсдеков здесь есть типография, а у нас все еще процветает кустарничество…
— Ну, это, знаете, не важно, по-моему… Можно и на гектографе сделать хорошо…
— Можно, да здешние уврие — весьма балованный народ: подавай им непременно печатные, а гектограф, мимеограф и т. п. они и знать не хотят…
— Очень скверно. Со временем можно будет наладить и типографию… А теперь надо устроить с провокатором. Вы как думаете?
— О! Я сам не хочу здесь мараться… Просто передам в дружину, а там пусть как хотят… Ну, окажу, конечно, косвенное содействие.
— Смотрите, будьте осторожнее. Вы — ценный человек для революции.
— Помилуйте! Вы меня конфузите!
— Ну, будет скромничать… Нет, я говорю не комплимент. В вас есть незаменимое качество: энтузиазм… А это не так часто встречается… Наша интеллигенция — больше от головы революционеры, а не от сердца.
Оба замолчали и через минуту остановились у подъезда большой каменной гостиницы, где жил Валентин Осипович. Ганс пожал ему руку и быстро пошел обратно. Дойдя до угла, он крикнул извозчика и велел ему ехать в нижнюю часть города к реке.
Извозчик ехал скоро, и от быстрой езды по пустынным, затихшим улицам, и от сознания романтичности положения Ганс испытывал необыкновенно сильный прилив энергии и возбуждения, когда мысли горят ровно и сильно и все кажется возможным и достижимым. Это случалось с ним каждый раз, когда приходилось рисковать в чем-нибудь или обдумывать детали сложного предприятия. И, чем ближе подъезжал он к цели своего путешествия, тем яснее становилось для него все, задуманное им. Улыбаясь своей обычно неопределенной улыбкой, Ганс слез с извозчика у ворот небольшого деревянного домика и подошел к окну, освещенному и раскрытому настежь. Белая занавеска колыхалась в нем; Ганс отдернул ее и тихо сказал:
— Здравствуйте, Костя.
К окну придвинулся черный силуэт хозяина квартиры. Костя читал и очень обрадовался приходу Ганса.
— А, Ганс! — сказал он весело. — Ну, входите!..
— Скажите сперва — сколько времени?
Костя вынул карманные часы и посмотрел на них, слегка косясь левым глазом.
— Одиннадцать. А вы торопитесь куда? — спросил он.
— Поторапливаюсь, товарищ. Ну, что — нашли квартиру?
— Нашел, кажется, годится… Впрочем, можно будет переменить… Она помещается на одной лестнице с редакцией «Голоса», так что вроде публичного места. Приходит и уходит народ, а куда, в какую квартиру — кто знает?
— Правильно! — согласился Ганс.
Он облокотился на подоконник и положил голову на руки.
— Да идите вы в комнату, странный субъект! — вскричал Костя. — На улице шляется масса шпионов…
— Нет, спасибо! — вздохнул Ганс. — А вот что: у вас револьвер есть?
— Есть, браунинг.
— У меня тоже есть и тоже браунинг.
— Поздравляю вас!
— Премного благодарствую… Соскучился я, пришел к вам посидеть… Был сегодня у Нины, да она меня гонять стала; боится, что квартиру замараю… А сейчас от Валентина Осипыча… Симпатичный человек.
— Да-а!.. Будем ли мы с вами такими в его годы? — задумчиво произнес Костя, и его левый глаз как-то жалобно устремился в сторону, в то время, как правый серьезно и грустно смотрел на темную фигуру Ганса. — Каторга, ссылка, десяток тюрем — и все как с гуся вода… По-прежнему молод, верит, борется…
Рот Ганса перестал улыбаться, и он спросил вдруг, устремив глаза на потолок:
— Костя! Вам снились сегодня дурные сны?
— Никаких! — рассмеялся он. — Да что это вы сегодня — какой-то лунатик? Уж не собрались ли вы?..
— А мне снились, — упрямо перебил Ганс.
— Ну что же из этого? Я, ей-богу, вас не понимаю! — Костя пожал плечами. — Идите-ка вы лучше спать. А то нервы расстраиваете…
— Вот что, Костя! — сказал Ганс. — Сейчас я иду решать дело, от удачного исхода которого зависит все существование нашего комитета… Я говорю серьезно, — добавил он, заметив недоверчивую улыбку в глазах товарища.
Лицо Кости сразу стало серьезным, и глаз перестал косить. Он заправил один ус в рот и сказал:
— Та-ак-с…
— И мне нужна… или, может быть, понадобится ваша помощь… Пойдемте со мной? Это будет не долго, а? У вас есть револьвер к тому же…
— Хорошо-о… — протянул Костя в некотором раздумьи. — А… какое дело?
— Уверяю вас — я не могу вам сказать сейчас; во-первых, потому, что мало времени, во-вторых, потому, что у меня уже все решено в голове, и вы можете понадобиться только в крайнюю минуту, на случай опасности…
Костя заторопился, надевая верхнюю блузу, шляпу и закладывая обойму в револьвер. Ганс вынул свой браунинг и пересчитал патроны, держа руки в глубине окна.
IIIРека медленно и сонно плескалась у берегов, невидимая в темноте. На пароходных пристанях тускло горели красные фонари, дрожащим, призрачным светом выделяя из мрака полуразвалившиеся штабели дров, «бунты» товара, окутанные брезентами, и лодки всевозможных размеров, уткнувшие в песок свои носы. В отдалении звонкой, щелкающей трелью заливалась трещотка ночного сторожа.
Ганс и Костя спустились к воде у конторки «Кавказа и Меркурия». Тут лежали толстые бревна, очевидно, когда-то употреблявшиеся для настилки сходней. Влево высилась черная масса пристани и по борту ее ходил человек с фонарем, осматривая что-то. Дремлющий ветер донес с середины реки пьяные звуки гармоники и подгулявших голосов.
Они остановились у бревен, и Ганс сказал:
— Костя, вы пройдите, пожалуйста, и спрячьтесь где-нибудь за дровами… Если вы услышите, что я крикну: «сюда!» — спешите скорее. Если же нет — не показывайтесь… Жаль только, что вы не услышите нашего разговора…
— Один вопрос, товарищ: это дело не касается лично вас?
— Один вопрос, товарищ: это дело не касается лично вас?
— Меня? — усмехнулся Ганс. — Да нет же… Оно касается всех… и вас в том числе.
Костя еще постоял немного в раздумьи. Ему было слегка неприятно, что он играет пассивную и подчиненную роль, и самолюбие его, эта ахиллесова пята революционеров, было сильно уколото. Но он не подал вида, отчасти потому, что был еще новым лицом в городе и, следовательно, — пока зависимым; отчасти же потому, что Ганс сильно заинтриговал его, и ему хотелось узнать суть дела хотя бы путем участия в нем. Кроме того, Костя был не трус, а опасность притягивает. В силу всех этих соображений он еще раз соображающе выпятил губы и скрылся в грудах березовых дров и колесных ободьев.
Ганс сел на бревно и перестал улыбаться. Фигура его, прилично одетая в черное пальто и такой же картуз, почти совершенно сливалась с погруженным в темноту берегом. Вытянув ноги в лакированных штиблетах, он вдруг вспомнил что-то, опустил руку в карман и, вынув белый носовой платок, обернул им ладонь левой руки. Еще одно соображение мелькнуло в нем. Он встал и подошел к сколоченной из старого теса будке старика лодочника, приютившейся возле громадных сходней пристани, и крикнул:
— Эй, дедка!
Разбуженный «дедка», седой, сутуловатый, но еще крепкий и жилистый старик, вылез из будки и устремил на юношу свои красные, подслеповатые глазки. «Дедку» — в его вечном ватном картузе до ушей и огромных валенках знала вся городская молодежь, и он ее, так как сходки и вечеринки часто устраивались где-нибудь на островах, а у старого лодочника была превосходная, быстрая и легкая «посуда».
— Лодочку, барин? — закряхтел «дедка».
— Четверку… ту — востроносую… Дорого не бери, смотри…
— Цена известная… Лодки-то, почитай, все разобрали… Ай, нет, есть никак… Денежки пожалуйте.
Ганс заплатил деньги, взял весла и спустился к воде. Быстро отперев цепь и вскочив в лодку, закачавшуюся под ногами, он вставил весла в уключины и в два взмаха очутился у бревна, на котором сидел. Выскочив на берег, он вытащил лодку до половины на песок и снова уселся на бревне.
Ветер, поднявшийся было с востока, стих, и воздух застыл в легкой прохладе речной сырости. Сверху, из темных сбившихся облаков, блестел тусклый, месячный свет. С горы, усеянной темными купами деревьев, доносились звуки голосов, сонное тявканье собак, бряканье калиток; светились красные четырехугольники окон.
Сердце билось у Ганса сильнее обыкновенного. Он перевернул браунинг, лежавший в кармане, рукояткой вверх и стал ждать, посматривая в сторону спуска.
Ждать пришлось недолго. Прошло пять-шесть минут, и на дороге, пролегавшей вдоль берега, показалось черное пятно человека, идущего медленным, легким шагом. Человек подошел к сходне пристани, остановился, помахивая тросточкой, и начал осторожно спускаться к воде. Ганс не видел лица идущего, но чувствовал пытливый и подозрительный взгляд, направленный в сторону бревна. Он положил руку, обернутую платком, на левое колено и тихонько крякнул.
Незнакомец спустился к самой воде и стал шагах в двух от революционера, смотря прямо перед собой в темную даль реки. Теперь Ганс мог его разглядеть. Это был невысокий, худощавый молодой человек, с скуластым, крепким лицом и бородкой клинышком, одетый в серое пальто и черную фетровую шляпу. Тросточка его описывала за спиной беспокойные зигзаги. Наконец он скосил глаза в сторону Ганса, осклабился, увидя белый платок, и, выжидательно смотря на юношу, сказал:
— Теплынь-то, а? Благодать!.. Барсов.
Ганс начинал испытывать раздражение. Он выпрямился и сказал:
— Ну, садитесь, раз пришли! Мне, знаете, некогда!
Незнакомец вдруг оживился и просиял. Быстро засуетившись, он прислонил тросточку к бревну и, запахнув полы пальто, уселся рядом с Гансом, заговорив радостным, тихим голосом:
— Вот как хорошо, что вы пришли-с! Ей-богу! А мы-то уж думали, думали! Мы-то гадали, гадали! Уж прямо-таки решили, что вы, не дай бог, захворали или что!.. Ей-богу! Господин ротмистр даже расположения духа лишились, право! Сердитые… ходят взад и вперед и все говорят: — «Уж эти мне петербургские! Осторожности на целковый, а дела на грош!» Да-с… Вы уж извините, что я так говорю…
— Да говорите, что же мне ротмистр! — прервал его Ганс. — Только почему это вы так беспокоились? Ведь мы условились именно сегодня?
— Так-то так, да все же-с… Думали: господин Высоцкий сами заглянут, улучат минутку… А вы вот, видите ли, — осторожны. Что же? По совести, и я бы так делал-с… В нашем деле нельзя иначе, нельзя-с… Опасное дело по нынешним временам!..
— Да, неприятное, — вздохнул Ганс. — Можно живота лишиться…
— И-и! Сколько хотите!.. Я вот, знаете ли, на днях: иду за одним эсэриком… да вы его знать должны, как же-с: еврейчик, часовщик, Трейгер фамилия…
— Как же, знаю! Ну, этот не опасен — мальчишка… Другие есть, настоящие…
— Конечно, — поспешил согласиться незнакомец. — Ах, простите, — привстал он, — позвольте представиться: Николай Иванович Хвостов-с. Я недавно служу, а все же, конечно, приятно познакомиться. Да-с. Так вот, слежу я, изволите видеть… А он, жидюга, завернул за угол да оттуда обратно и выскакивает… А я разлетелся, да и сшибись с ним… Ка-ак он замахнется на меня набалдашником!.. Я уж тут отбежал… И грозит еще, представьте. «Не попадайся!» — кричит.
— Скоро мы им отшибем спеси, — сказал Ганс.
— Да-а… Больно ведь уж силу взяли, куда тебе! Так и плодятся, как саранча… Одних этих партий проклятых не пересчитаешь… да-с. Мы тогда же, как вашу телеграмму получили — подумали: ну, возьмутся умные люди, закрутят овечке хвост!..
— Да, я потому и послал телеграмму, что так было удобнее, — сказал наудачу Ганс.
Но Николай Иванович, очевидно, обрадовался возможности поговорить. Он подсел еще ближе и, оглядываясь, таинственно зашептал:
— Да-с: мы как ее расшифровали, господин Высоцкий, — так и подумали: тут дело не с бухты-барахты делается… Сообщает человек свой адрес, фамилию и когда увидеться. Сразу, с налету, так сказать, орлом! Налетел, расклевал, — ищи! Дело чисто сделано! Ха-ха!..
Ганс облегченно вздохнул, и рот его улыбнулся. Теперь все становилось ясно.
— Нельзя иначе, Николай Иванович, — сказал он. — Я сам — человек общительный, люблю общество умных людей… поговорить там, в картишки… А все же, знаете, нужно себя сохранить… Что же? Приехал я аккуратно, с паролем, виды видал, думаю — живо выведу всех на чистую воду, прихлопну и — дальше… Надо себя сохранить…
— Это верно-с, верно! Что говорить! — подхватил Николай Иванович. — А то начнешь ходить в жандармское, полицию или так куда… не дай бог — заметит кто из социалистов!.. А тут уж разговор короткий…
— Знаете, — перешел Ганс в деловой тон, — я, пожалуй, сегодня же вам все передам. Делать здесь больше нечего… Останется разве какая мелюзга — на развод! — усмехнулся он.
— Да-а? — обрадовался Хвостов. — Вот молодец вы, право!.. В две недели!.. И уезжаете?
— Конечно… А скоро все это сделано потому, что я сразу вошел в комитет… Ну, — и актер я хороший…
— Да-с, да-с!.. По лицу даже заметно… Гениально, можно сказать! А я вам тут пакетец припас от полковника… Сведеньица тут и потом, знаете, кое-что насчет Екатеринослава… Может, там будете, так дела можете сделать…
У Ганса сделался нестерпимый зуд в ногах от этих слов. Всеми силами сдерживая охватившее его волнение, он немного помолчал и сказал небрежно:
— Ну, что ж… Давайте! Всякое лыко в строку…
Николай Иванович расстегнул пиджак и вытащил тяжелый, толстый пакет. Принимая его, Ганс испытывал ощущение стопудовой тяжести в руке, пока пакет не очутился в его кармане. Ему вдруг сделалось ужасно радостно и весело на душе. С веселым лицом он повернулся к Хвостову и, опустив руку в карман, где лежал револьвер, сказал изменившимся голосом, в упор глядя на сыщика:
— А что бы вы сказали, Николай Иванович, если бы вдруг узнали, что я… не Высоцкий, а… социалист-революционер?
— Что бы я сказал? — улыбнулся Хвостов. — Сказал бы, что вы — гениальнейший артист! Гамлет-с, можно сказать!.. Талант! Хи-хи!
Ганс рассердился.
— А что бы вы сказали, — грозно произнес он, быстро вставая и приставляя браунинг к фетровой шляпе Хвостова, — что бы вы сказали, — повторил он, и его резкое лицо вспыхнуло, — если бы я сообщил вам, что здесь восемь пуль и одной из них довольно, чтобы пробить ваш грязный мозжок? А?
Николай Иванович сидел, сложив руки на коленях, недоумевающе улыбался и вдруг побелел в темноте, как снег. Глаза его в ужасе, казалось, хотели выскочить из орбит. Он протянул руки перед собой, как бы отстраняя Ганса, и пролепетал:
— Хо-хо-роший револь-вер… У вас… ка-казенный?
— Не валяйте дурака! — начал Ганс. — Если вы…