Николай Гарин-Михайловский Дикий человек
* * *
Что-то железное во всей коренастой фигуре Асимова. Дикая воля в татарских или монгольских с прорезами кверху глазах. Дик, нелюдим. Как будто кругом каким очертил себя: что в кругу, то его, – за кругом нет его ничего и хоть трава не расти. А с виду тихий, ровно и ласковый, – идет по селу – поклон отдает раздумчиво. Или возится когда у себя на пчельнике тут же за огородом. Придет Гурилев, бывало, под вечер, тоже старинный пчеляк, и пойдет у них разговор о роях, да о поносках, о матках вострохвостых, да теплых летних ночах, после которых так берут хорошо пчелки: недельку таких теплых дней – и полный улей меду.
Кругом как в саду. Там вдали солнце садится и золотит пруд и мельницу. Ульи меж вербами, и птички на вербах поют звонко в тишине да приволье; пчелки на покой тяжело летят: подлетит, покружится и тяжело, тяжело ползет в улей.
Глядит Асимов: ветерок гладит волосы, шапки нет; так без шапки сидит – задумался.
Поглядеть: бери его голыми руками.
Нет, жесткий, тяжелый, скупой человек.
С Гурилевым с детства дружбу водит – прикончил и дружбу всю, как пришел просить денег. Разругались – теперь и не глядят при встрече друг на друга. Асимов увидит только – подумает: «Много вас, охотников на чужие деньги».
Теперь с дружбой к нему не подъедешь.
Все помнят лет тринадцать тому назад, как голодный год пришел. Клади у него немолоченные по три, по четыре года стоят – другая вся уж сгнила, мыши съели, народ пухнет от голода, мрет – фунта не дал. Сжечь бы его, идола, так ведь и себя сожжешь. Да уж чужие бы так – своих-то хуже чужих гонит. Все равно ему, что пес последний, что чужой, что кровь родная. На что жену, и ту на тло извел… ушла к богу от аспида. Двух сыновей ему жена бросила. Без бабы, конечно, нельзя по хозяйству: так, какая-то тень человека без слов, сирота без роду – приживалкой мелькает в углах избенки; старая, мягкая, как тесто, с желтым лицом, а по нем все морщинки, в них и нос пуговка – торчит кверху, глаза крошечные без цвету, – так, скотина домашняя, приученная к делу.
И детям не больше чести.
Старший сын в мать: убогий, на правую ногу хромает, умом слаб. Рот откроет и смотрит, – ловит ворон. Отца как огня боится. Неумелый да робкий. И жену Варвару подобрал себе под масть и из семьи такой же, на все село известной – вся в негодной хвори. То в ноги, то в голову ударит Варваре, болячки по телу. Все носом тянет, все то и дело сморкается в передник, а глаза не то подгнивают, не то слезятся. Смотрит ими высокая, тонкая, молодая и – словно сказку читаешь в них о заколдованной царевне. Эх, сорвать бы проклятую хворь! Выглянула бы, как солнце из тучки, головка с мягкими, как шелк, волосами, с загадочным ласковым взглядом молодой человеческой души.
Уж самый последний на свадьбу сына вытрясет, выскребет, а наколотит-таки полста рублей. Старый скряга только что из харчей – хлеба да теленка дал, – ничего больше. Сам сын уже порядился к Василью Михеевичу на лето в работники с женой, тем и свадьбу сыграл. Так ведь что? Пришла весна – не пускает сына.
– Уйдешь, – назад не приходи… работника, что ль, себе нашел по зимам кормить тебя?
– Так ведь как же? – глядит Илька и рот раскрыл.
А в голове ровно жернова. То ли материнская тупость, то ли отец, бывало, малыша по голове тук да тук.
– Ну так ведь как же? Твоя же воля была свадьбу играть…
И опять:
– Ну так как же… деньги-то взяли…
Молчит отец, как отрезал. Молчит – согласился, значит. Ушел с женой к Василию Михеевичу.
– Ну так как же? Должен…
Пришла осень, пришел Илька с женой к отцу назад. Прогнал – и разговаривать не стал!
– Ну так как же…
Воет Илька, баба с ним рядом сидит, – даром что простой, а тоже озлился: народ идет – пусть смотрят люди добрые, как отец награждает сына. Так ведь смотри не смотри – его воля; вой не вой – прошибешь разве этим? Он и сам, поди, слушает да веселится, что шутя от дурака отвязался. Поселился Илька на углу против отцовской избы и живет, глядя, раскрывши рот, на отцовский дом, как пес голодный. Колотится: нужда… Там поработает, здесь, – тянет день до вечера всухомятку, а жаловаться миру на отца не идет.
Дети пошли. Сам, жена, трое детей, хозяева с детьми – шесть голов, одиннадцать всех. Жмутся в семиаршинной избенке из трехвершкового лесу, – зима придет – промерзнет тонкий лес, а с полу ровно со двора несет.
Заморыши дети у Ильки, а живут. Младший и в деда и в мать: на материнском лице, тонком, прозрачном, нежно и мягко вырисовались дедовские приподнятые глаза: уставится, смотрит ими полуторагодовалый заморыш, – грустно, грустно; тянет гнилым носом, подлизывает по временам языком и, точно булавкой, колет своими глазенками в сердце.
Дед на что ненавистник – ему хоть мир весь пропади, – и тот ровно чует к нему что. Не может смотреть, – замутит что-то внутри и пойдет, пойдет, – только рылом вертит.
– Ишь, чует… – наблюдает и передает свое наблюдение Илька жене.
И, бывало, что выпросить – уж с внуком идет Илька – что-нибудь да урвет – только уводил бы скорее внука.
А то заметит дед внучка на улице, остановится в расщелине у ворот – его не видно, – и глядит на внучка и тянет к нему не то охота приласкать, не то схватить за ножонки да об угол, чтоб и духу его не было, не мутил бы душу. А там отойдет и забудет и об внуке и об сыне: пропадайте вы все пропадом – брюхи ненасытные, пустые…
Только бы еще от этого разбойника Пимки – второго сына – отвязаться. Эх, и растет же разбойник! В кого уродился только. Глаз черный, сам черный, злой – словно кровь какая эфиопская в нем. Бывало, бьет его отец – как волчонок бросается, скачет. Бьет, бьет до полусмерти – бросит, добил… Отдышался – опять такой же. И такой пакостный, и страху в нем нет. Илька, бывало, так и затрусится, а этому хоть что! Лезет, хоть убей вот его, – нет в нем страху, злость одна дьявольская сидит.
Подарил господь детками. Ну да скоро уж забреют лоб в солдаты. Уйдет – назад не вернется: не тот товар.
Ах, каверзный! подрубил сусек е Алешкой: половину ржи вытаскал. Ну и отодрал же отец.
Илька давно тянет отца:
– Брось, тятька, будет… брось…
Куда там брось! посинел отец, налились глаза: помнит одно, что отбить охоту навсегда, на веки вечные надо хлеб таскать, и бьет, бьет без памяти, без передышки.
Людей уж догадался скричать Илька, а то тут бы и прикончил сына – дорвался! Едва оттащили.
Отдышался, в город сбежал. Кошка шкодливая, дьявольская: хвост задрала – пошла.
Только назад не приходи, проклятый, пропадай ты пропадом, чтоб и не видел и не знал, был ли ты, нет ли на свете. А уж придешь… Врешь, уйдешь назад, откуда пришел!! Лиха беда впервые отвадить!
И забыл отец, что любил сам же когда-то того, кого выгнал теперь из дому, кого гонит из сердца. Давно это было. Ильке тогда девятый пошел. Пимке всего четвертый. Пойму тогда сняли: так всей семьей и уехали на сенокос. Ушли отец с матерью на работу, а детей оставили у табора.
Скучно парнишкам. Глядят: лес, за лесом камыши, болота потянулись, река прошла.
– Айда, Пимка, – говорит Илька, – в лес ягоды сбирать… В лесу мно-о-го… кучи.
Пошли братья. Поспевает Пимка – в рубашонке одной, брюхо вперед – кучи ягод загребать.
В мочежинном лесу какая ягода? гнилой лес, да сырая земля, да всякий хлам лесной: листья сухие, ветки. Нет ягод.
Ягод нет, другое есть: Илька шишку поднимет, попробует на зуб, бросит; выглядывает по деревьям – не увидит ли ореха где; покажется там, ровно где-то в лесу меж деревьев прошмыгнуло что: заяц, лисица ль… присядет, затаится и глядит, не шевельнется…
А у Пимки одна думка. Идет, черными глазенками своими водит по сторонам, где эти кучи ягод сложены.
Хватился Илька брата: туда-сюда – нет его. Испугался, кричит – нет. Что бы к народу, – вернулся к стану и молчит, никому не говорит. Уж к ночи кинулась мать: нет Пимки. К Ильке. Илька отбежал от стана – ревет:
– Пимка в лесу заблудился…
Бросились, сколько было на сенокосе народу, в лес: кричат, аукают – нет нигде. Может, и тут он где, – так малыш, может, и слышит, что кличут, а ума нет отозваться. Проискали до полночи: никакого следу. На другой день уж вся деревня выехала. Шутка сказать, ребенок в лесу: зайдет в камыши, – волки, да и так, ночь-то по лесу бродя без мамки, страху-то одного сколько наберется; комары, змея где, мало ли… Весь день проискали. Уж к вечеру отцу попался. Мимо б прошел, да догадался в сторону заглянуть: а он стоит, в ручонки набрал цветиков, травы, – глядит… Увидел отца – рассмеялся, тянет ему цветочек. Даром что жесткий, подхватил сына на руки и, кажись, не расстался б, а слезы сами так и льются. У него ль одного? Все, кто был, глядят, удержаться не могут… Шутка сказать – ночь-то целую, день, как провел, где спал, ел ли что? Страхов каких насмотрелся; може, волчица вплоть-то была возле ангельской души? Так и уснул на отцовских руках, намаялся, сердечный. Спит, а в руках цветочки. Несет его отец к табору, вся деревня сзади. Забыли и об работе, ровно праздник какой. Плачут бабы, а отец и не видит от радости ничего. Думал тогда ввек не изжить радости.
Изжил. В помыслах, да в заботе паскудной, да в корысти всю радость изжил. Ненавистником стал. Ровно и видит только брюхи одни пустые, ненасытные кругом себя: вот-вот отберут, расхватают всё… Пропали бы вы все пропадом, а то забрать добро и уйти куда, чтоб и не нашел никто.
Птицы к осени за моря да за горы, а Пимка к отцу на даровой хлеб.
Идет невеселый: какое веселье с воли да к такому отцу. Так ведь куда ж пойдешь? Не чужой… Обязан кормить дитя. Обязан-то обязан, да чует Пимка, что взяться ему за отца нечем: прогонит и все тут. Эх, бросил бы, ушел назад с компанией хороводить… дай срок зиму пережить: лето придет – уйду.
Пришел домой Пимка и присел на завалинке отцовского дома. Сидит, в избу не идет: то ли боится, то ли кориться отцу неохота.
Вышел отец за ворота, глядит, какой ему подарочек из города пришел. Молчит отец, молчит и сын. Отец глядит, ровно не видит сына, и Пимка глядит себе под ноги да копается пальцем в дырявом лапте.
– Ты иди куда знаешь…
– Куда я пойду?
Молчит отец.
– Куда я пойду? Кто отец, тот и должен свое дите кормить…
– Вот возьму, проклятое отродье, полено, перебью ноги, – отвадится кошка дьявола на старое место таскаться.
Хлопнул калиткой и ушел.
Идут мимо, здороваются с Пимкой люди да спрашивают об городе. И стыдно и злость, – отвечает сквозь зубы, не глядит: провалитесь вы все – не до вас.
Ходит отец в избе: душно; вышел во двор, заглянул под навес: нет покою. «Ох, сиди не сиди, проклятый, ничего не дождешься».
А Пимка только щурится: «Врешь… не Илька тебе…»
Звал Илька брата к себе. Только рылом вернул.
– Некуда мне, кроме своего дома, идти.
– Так ведь чего ж? Не пустит.
– Пустит…
Мотнул головой и смотрит куда-то: ровно посадил себя, и дела ему нет больше никакого.
Сидит… будет сидеть… Тоска на душе отца, места не находит: ох, сиди не сиди, проклятый, уйдешь!!
Вечер пришел. Огоньки замелькали в окнах. Ужинать сели, поели, молятся в избах, на покой собираются. Везде сошлось до завтраго дело, и мирно зевают, намаявшись, белые невольники черной земли.
Не сошлось только у Пимки с отцом дело. Вышел Асимов и стал запирать ворота. Глядит на него Пимка во все глаза: неужели и вправду не пустит? Смеяться, что ли, вздумал? пес он ему или сын родной?
А на душе – как смоляной котел кипит да обжигает душу.
– Пустишь же, чать?!
Никакого ответа…
А сам только головой трясет: дескать, отстанешь так, надеюсь.
– Ты что ж? Не отец, значит, своему дитю?
Наладил проклятый.
– Черт тебе отец, а не я…
– Черт?! Кто ж это черт, выходит?
Молчит. Вскочил Пимка: глаза горят.
– Ну так, черт же пусть будет, проклятый!!
Не успел Пимка и глазом сморгнуть, как ударил отец его раз, другой по уху, и повалился Пимка…
Ушел отец. Опомнился Пимка, присел и, как пьяный, озирается: ушел, запер калитку и не глядит даже – убил ли, нет. Нет ему никакого дела, ровно и вправду не он, а пес какой на свет народил его… Господи, что ж он, Пимка, за проклятый такой уродился?.. За что перед всей деревней надсмеялся, избил, как собаку, гонит?! За что жизнь-то ему такая собачья?! Никогда-то хоть бы слово ласковое бросил кто, кто б пожалел… Ласки материнской не помнит, собакой на свете прожил!..
Хочет плакать Пимка. Уперся локтями в колени, трет глаза, а злость так за сердце и хватает. Плачь не плачь, его этим проймешь разве? Будет потом хвалиться сам же: – что погрыз, дескать, зубами камень жерновый, попробовал?
Врешь, не будешь хвалиться!!
Вскочил, подбежал к воротам.
– Ну так уж черта и жди, проклятый, в гости…
Глядит в щель: тихо во дворе и никого нет. Вре-е-т: притаился за углом и слушает.
– Жди, проклятый… слышишь, черта жди… дьявола… сам сатана придет!
Отводит душу черный, треснул кулаком по воротам и пошел.
Стоит отец под навесом: о-го-го! Широко раскрылись глаза. Словно вверх его подняло и видит, как уходит темный ругатель, видит всю душу и помыслы его.
И словно раздумье берет: не вернуть ли уж? Помириться с ним, будь он проклят…
Думает… Не будет толков, хуже власть заберет – конец только дай… Нет уж, что будет… Жги… Что ж…
Пошел в избу, сел…
Вот она как жизнь оборотилась. Была жена, дети были… Все ушло… Какие это дети? Только ждут не дождутся смерти, чтобы расхватать нажитое. А кому же достанется? Нет, при жизни отдай: за горло норовит… Грозится, щенок… И сожжет… Ему что? Что копил, что берег всю жизнь, – все одной спичкой отнимет в один час… У него ль одного? Полыснет полдеревни… Ему что, ненасытной глотке? Думка одна у проклятого: как бы легкой жизнью прожить…
Опять думает.
Сожжет… Придет ночь, заберется с задов…
Замотал головой Асимов, шапку надвинул на уши и пошел во двор. Постоял, за калитку пошел.
Темно да тихо на улице: никого не видать. Поглядел еще, постоял и побрел, ровно о вчерашнем дне задумался, к Илькиной избе.
Подошел к окну и глядит. Коптит в темной избе горелка без стекла, хозяева у стола сидят, у дверей Илька с своей хозяйкой укладываются возле детей.
Младший внук спустил головку, ровно задумался, – так же, как бывало, – ровно глядит сквозь закрытые веки. Илька хромой шевырается, тулуп стелет, сжался весь: нужда сожмет.
Варвара опустилась на колено и мостит себе чего-то под голову, – больная, так и видно, что разломило всю. Не в радости живут… Вши-то, поди, гнезда проели на теле.
Стукнул в окно.
– Илька, выйди на час…
«Никак отец, – думает Илька, – чтой-то ему? то, бывало, и днем не заглянет…»
– Иди ж, – шепчет Варвара, а сама, измученная, радостно думает: «Господи, неужели мириться?! Ох, дал бы уж им господь спокой да согласие… отдохнули бы хоть…»
Рассказал отец Ильке про слова Пимки.
Слушает Илька.
– Как бы не сжег…
– То-то как бы не сжег… Постеречь надо… Приходи, что ль? Для себя постараешься…
– Для себя-то так… – чешется Илька, охота попрекнуть отца за неправду его и боится, как бы не рассердился.
– Что ж? Ладно… Хозяйке только скажу, чтоб не ждала.
Пошел в избу, вернулся, идут отец с сыном чрез улицу.
Идет отец и думает: вот ведь хоть отца почитает… А отцу не кориться, кому ж кориться?
Говорит сыну:
– Ну уж, видно, ладно… Завтра переезжай назад… Будет нам ссориться.
«Испугался», – думает Илька.
– Ну так что? – говорит Илька.
Думает.
– Ну спасибо тебе, отец… Я стараться буду… Чем работе на людей пропадать, тебе же стану работать…
«Какая уж работа, – сдвинул брови и думает Асимов, – и один был – хлеба не стоил, а тут сам-пять… Эх, объест всего…» И жаль уж, что позвал.
В избу пришли: недоволен отец. Присел Илька и глядит отцу в глаза: как бы угодить.
– На задах уж, коли удумает, стеречь его надо… к кладям не пойдет…
– С кладей, храни бог, – говорит Илька, – начнет ветер на деревню. Неужели уж так и погубит всех…
– К кладям не пойдет… с задов стеречь надо…
– Известно, с задов… не с улицы ж зайдет…
– Там и ночевать надо…
– Так что… ох, и темная ночь…
Смотрит Илька в окно…
Темная ночь. Место пустое за околицей. Лес прежде рос, каждый год и теперь молодик так и рвется из земли. Толку нет только с него: скотина топчет, гложет заяц, снегом давит, гнет. Редкое деревцо, которое увернется, – уж топор его ждет. Только и целы коряги! Ну, и коряги: изогнет, перекрутит всю – в узлах да мозолях – и топор не берет, только звенит. Кому нужна такая? Чертям на растопку…
Сидит Пимка под корягой: черные думы давят на сердце. Черней того тучи по небу: сошлись, опустилися низко, ровно своды какие, потемнели еще, и замолкло кругом. Словно в проходах каких тихо и жутко, точно кто ходит беззвучно по ним и ищет кого-то. Дьявол то ходит, – Пимкину душу ищет…
Запел первый кочет.
Залегли отец с Илькой в огороде. Глядят по земле – видней так. Пригнулся Илька и спит.
Не спит отец… глаза как у волка… Глядит и видит: лезет темный чрез ограду: удумал, проклятый?! Бежит Пимка по огороду к соломенным крышам. Поспевает отец вдоль забора встречь сыну. Разгреб солому Пимка, чиркнул спичкой…
Нет, не уйдешь! Светит Пимка загоревшейся спичкой из земли словно выросшему отцу в лицо. Ох, не отцу! Если бы раз хоть увидел такое лицо у отца, – понял тогда бы, что не отец это, а дьявол, – убежал от него бы навеки и бежал бы всю жизнь…
Поздно! ухватил уж отец сына за горло, и словно железо воткнулося в глотку, – так и осел по забору Пимка. Навалился на него отец мертвой клешней, – дорвался… Хрипит Пимка, что есть сил отжимается горлом от железной руки… Охота крикнуть: «не буду… пусти… уйду навсегда»… нет, уж нельзя: захватило дыханье… ох, нету сил. Запрокинулся наземь: смерть наклонилась, глядит… Ой, тоска… заметался Пимка… замотал головой, скрутился, рванулся, выпучил глаза на отца…
Лезет наружу язык, тянется Пимка – большой протянулся. Тянется шея в отцовской руке, как живая: тонкая стала…
Испугался отец, оторвал руку и страшно глядит сыну в лицо.