Она знала про все слухи, но не считала нужным опровергать их. Теперь, после вещего сна и разговора с духом Пушкина, она хочет внести ясность. В действительности всё было иначе. Совсем иначе. Александр Сергеевич, как и следовало ожидать, подарил перед смертью свой талисман Василию Андреевичу. Да, Василию Андреевичу Жуковскому, которого он так сильно любил и который для него так много сделал. Тут не может быть никаких сомнений. Жуковский об этом сам рассказывал, когда они после смерти Сверчка встречались в Дюссельдорфе и во Франкфурте-на-Майне. Василий Андреевич носил тогда перстень-талисман на среднем пальце правой руки, рядом с обручальным кольцом. Он говорил, что Пушкин и жена занимают в его сердце одно и то же место, поэтому перстень покойного и обручальное кольцо тоже должны быть всегда вместе.
— Ольга, покажи, пожалуйста, господину Белову дюссельдорфский портрет Василия Андреевича! — обратилась она к дочери и пояснила: — Этот портрет написан тестем Василия Андреевича, художником Рейтерном.
На портрете пятидесятивосьмилетний Жуковский был изображен в полный рост. На безымянном пальце правой руки поэта можно было разглядеть обручальное кольцо, а на среднем — зелёный овал изумруда.
— Камея? — спросил Петр Никифорович у Смирновой.
— Нет, интальо,[1] — ответила та.
А не участвовавшая в разговоре Ольга Николаевна сказала:
— Перс, который продал это интальо, рассказывал о нём прелестную историю.
— Да, да, — оживилась Смирнова.
И мой отец, уже сытый по горло различными легендами, с должным смирением вынужден был выслушать ещё одну.
Изумрудное интальо работы древнего восточного мастера много лет хранилось вместе с другими старинными геммами в сокровищнице великих моголов в Дели. А в 1739 году, когда войска персидского завоевателя Надир-шаха вторглись в Индию и сокровищница великого могола Мухамед-шаха была разграблена, Надир-шах подарил это интальо своему старшему и любимому сыну, Реза Куле, который должен был наследовать великую и могущественную империю. Но будущее известно лишь аллаху. И в 1743 году Надир-шах, разгневавшись за что-то на сына, приказал ослепить его. Впрочем, шах вскоре раскаялся в содеянном, и гнев его обратился против пятидесяти вельмож, присутствовавших при ослеплении наследника. Почему они, зная о намерении своего повелителя, не разубедили его? Почему они не предложили шаху свою жизнь для спасения очей наследника? Понятно, что на всё эти вопросы вельможи ничего вразумительного ответить не могли. А молчание, по мнению Надир-шаха, являлось самым веским доказательством их вины.
Справедливость рано или поздно, но должна была восторжествовать. И она восторжествовала. Все пятьдесят «виновников» ослепления Реза Кулы были казнены на площади перед дворцом. Реза Кула мог собственными глазами убедиться в справедливости своего великого отца, но глаз у него уже не было… И тогда шах, отличавшийся не только справедливостью, но и хитроумием, сказал сыну: «Твои уши услышат их стоны, а твой изумруд увидит их мучения». И, когда наследник присутствовал при казни, на его груди было интальо из сокровищницы великих моголов…
Кто-то из персидских поэтов писал потом, что от созерцания пролитой во время этой казни крови изумруд стал алого цвета и таким же горячим, как щипцы, которыми палачи терзали несчастных. Чтобы вернуть камню прежний цвет, интальо поместили в зелёном, как сам изумруд, шахском саду, и ровно через пятьдесят дней к камню вернулась его первоначальная окраска…
— Василий Андреевич собирался написать обо всём этом балладу, что-то вроде «Поликратова перстня» Шиллера, — сказала Александра Осиповна. — Такая же мысль была, как мне говорили, и у Александра Сергеевича. Но ни тому, ни другому не удалось осуществить своё намерение.
Ольга Николаевна красноречиво посмотрела на часы, давая тем самым понять, что время визита уже истекло. Но отец, пренебрегая намёком, спросил, что произошло с перстнем Пушкина после смерти Жуковского.
— Василий Андреевич оставил его своему сыну, Павлу Васильевичу.
— Перстень и сейчас у него?
— Нет.
— А у кого же? — настойчиво допытывался отец, у которого не было уверенности, что ему ещё когда-нибудь приведётся беседовать со Смирновой.
— Павел — поклонник господина Тургенева, — сухо сказала дочь Смирновой, — и в знак своего уважения к таланту этого литератора он подарил ему доставшийся от отца перстень Пушкина.
— Но с непременным условием, чтобы после смерти господина Тургенева перстень был ему возвращен, — дополнила её старушка.
Дочь Смирновой вторично посмотрела на часы и встала.
— К сожалению, будет ли это условие выполнено или нет, зависит не от господина Тургенева, а от госпожи Виардо.
Отцу не оставалось ничего иного, как откланяться.
Казалось бы, разговор с двумя дамами внёс определённость в загадочную историю с перстнем поэта. Но отец, приобретший некоторый скептицизм и печальный опыт за время своих долголетних поисков, теперь уже сомневался во всём. Его сомнения разделял и Александр Александрович Пушкин. На свои письма к Тургеневу и сыну Жуковского ответа он не получил, что уже само по себе было плохим признаком.
И вдруг — а «вдруг» бывает не только в детективных романах — 8 марта 1887 года в газете «Новое время» появилось письмо Василия Богдановича Пассека, русского вице-консула в Далмации, автора популярных в свое время беллетристических произведений.
В своём письме Пассек удостоверял, что умерший в Буживале под Парижем в доме Виардо Иван Сергеевич Тургенев действительно владел перстнем-талисманом поэта. Более того, Пассек приводил сказанные при нём слова писателя: «Я очень горжусь обладанием пушкинского перстня и придаю ему так же, как и Пушкин, большое значение. После моей смерти я бы желал, чтобы этот перстень был передан графу Льву Николаевичу Толстому как высшему представителю современной литературы, с тем, чтобы, когда настанет его час, граф передал этот перстень по своему выбору достойнейшему последователю пушкинских традиций между новейшими писателями».
Итак, рассказанное моему отцу двумя дамами подтверждалось. Но где теперь находится перстень-талисман — в России или во Франции? У кого он — у Полины Виардо, Павла Жуковского или у Льва Николаевича Толстого? Как будто бы ответом на все эти вопросы был присланный в Россию Полиной Виардо сердоликовый восьмиугольный перстень с надписью на древнееврейском языке.
Ответ ли?
Да, присланный перстень бесспорно принадлежал Пушкину. О нём неоднократно упоминали современники поэта.
Но считал ли сам Пушкин своим талисманом именно этот сердоликовый перстень?
Петр Никифорович в этом сомневался.
Ведь те, с кем он беседовал, говорили об изумруде, покровителе поэтов, художников и музыкантов, который вместо короны вручался каждому вновь избранному королю братства менестрелей и которым награждали победителей в состязании бардов.
Нет, Пушкин, конечно, считал своим талисманом не сердоликовый, а изумрудный перстень.
Но тогда выходит, что подлинный перстень-талисман поэта был не у Тургенева, а у кого-то другого.
Но у кого?
Может быть, он действительно достался Владимиру Ивановичу Далю? Ведь утверждают, что Даль сам говорил об этом…
А может быть, перстень у Толстого?
Отец этого так и не узнал…
Когда я, сдав экзамены за второй курс университета, готовился принять участие в археологической экспедиции, которая должна была заниматься раскопками в районе Керчи, из дому пришла телеграмма о его кончине…
Он умер за письменным столом, правя черновик своего письма Льву Николаевичу Толстому. Оно, разумеется, было посвящено всё тому же перстню…
Когда после похорон я разбирал его бумаги, то обнаружил большую толстую тетрадь в сафьяновом переплёте. В ней со свойственной Петру Никифоровичу скрупулёзностью были изложены все перипетии его многолетних розысков. Уезжая, я забрал её с собой как память об отце. С тех пор она всюду меня сопровождала. Но внимательно прочел я её лишь в 1918 году в связи с одним не совсем обычным обстоятельством.
Как вы знаете, в январе 1918 года в Московском Кремле была ограблена патриаршая ризница, в которой хранились исторические сокровища России, оцениваемые по самым скромным подсчетам в 30 миллионов золотых рублей. Среди украденного были сделанная замечательными русскими мастерами первой половины XVII века «Средняя митра» патриарха Никона с большим изумрудом, на котором неизвестный резчик изобразил сошествие Христа в ад; напечатанное в 1689 году единственное в своем роде Евангелие в золотом, покрытом художественной эмалью и усыпанном драгоценными каменьями переплёте весом около двух пудов; перстень московского митрополита Алексея и другие уникальные вещи.
Ограбление ризницы было не первым случаем расхищения предметов искусства.
При печальной памяти Временном правительстве группа бандитов среди бела дня совершила в Петрограде налёт на здание Сената. Налетчики увезли тогда с собой известный всем историкам и искусствоведам ларец Петра Великого, вылитую из золота статую Екатерины II, золотые фигурки конных трубачей.
Бесследно исчезали картины, фарфоровые табакерки, скульптуры, гобелены, коллекции древних монет и античных гемм из барских особняков, захваченных анархистами.
Покидая большевистскую Россию, богачи увозили за границу полотна великих мастеров, бесценные фолианты, старинные иконы, продавали их иностранцам, прятали в тайники.
Поэтому президиум Московского Совдепа, заслушав сообщение о случившемся председателя Комиссии по охране памятников искусства и старины, не только обратился ко всем гражданам Советской России с призывом оказать содействие в розыске и возвращении похищенного из патриаршей ризницы, но и ходатайствовал перед Совнаркомом Республики о национализации всех предметов искусства, имеющих художественное и историческое значение. Это ходатайство, разумеется, было удовлетворено. А некоторое время спустя, если не ошибаюсь, в апреле, Народный комиссариат художественно-исторических имуществ, в котором я тогда заведовал одним из подотделов, опубликовал воззвание:
«…Вчерашние царские дворцы, а ныне — народные музеи, созданы руками народа и лишь недавно ценою крови возвращены их законному владельцу — победителю, революционному народу, — писалось в нём. — Каждый памятник старины, каждое произведение искусства, коим тешились лишь цари и богачи, стали нашими; мы никому их не отдадим больше и сохраним их для себя и для потомства, для человечества, которое придёт после нас и захочет узнать, как и чем люди жили до него. И подобно тому, как каждому из нас дороги воспоминания детства и молодости, каковы [бы] они ни были, горькие или сладкие, — так и весь народ сохранит эти воспоминания истории минувшей, былых годов, как что-то дорогое и давно пережитое».
Но работа сотрудников Народного комиссариата художественно-исторических имуществ Республики и Всероссийской комиссии по охране и раскрытию произведений искусства, членом которой я также состоял, не ограничивалась, разумеется, воззваниями, циркулярами и предписаниями. Перед нами была поставлена задача разыскать, реквизировать и обеспечить сохранность всего, что представляло ценность. А это, смею вас уверить, была в тех условиях очень сложная, а по мнению некоторых искусствоведов, и просто непосильная задача. В том же Петрограде, помимо всем известных сокровищниц, таких, как Эрмитаж, музей императора Александра III и музей Академии художеств, существовали большие частные коллекции графов Строгановых, княгини Юсуповой-Сумароковой-Эльстон, великолепная пинакотека, то есть картинная галерея, голландских и фламандских художников Семёнова. В так называемом минц-кабинете великого князя Георгия Михайловича хранилось лучшее в мире собрание монет древнегреческих поселений на юге России. А в тайнике владельца антикварного магазина Гребнева мой помощник, рабочий-путиловец Борис Ивлев, вместе с сотрудниками ВЧК отыскал ящики со скифским золотом и, как он выразился, «каменных и золотых жучков». «Жучки» оказались древнеегипетскими скарабеями, среди которых, кстати, был великолепный скарабей из аметиста с вырезанной на внутренней стороне надписью. Подобные скарабеи влагались в мумии знатных египтян вместо вынутого из тела сердца. Надпись на аметистовом скарабее убеждала сердце покойного не свидетельствовать против него на загробном суде.
Тому же Ивлеву посчастливилось в Москве, куда мы переехали в конце лета, обнаружить в подвале покинутого хозяевами особняка около сотни старинных вееров. Среди них были и японские из белой пеньковой бумаги с рисунками известных художников. Подобные веера-картины в середине прошлого века продавались в Лондоне по 900 фунтов стерлингов за штуку.
Надо сказать, что в Москве к привычным уже для нас трудностям прибавилась ещё одна — отсутствие подходящих хранилищ. Третьяковка, Оружейная палата, Румянцевский и Исторический музеи не в силах были сразу же принять беспрерывно поступающие к ним произведения искусства. Поэтому многие из национализированных вещей приходилось временно размещать в здании наркомата, а то и на квартирах сотрудников.
Ивлев, в обшарпанную комнатку которого привезли как-то портрет кисти Рембрандта и несколько полотен Гогена, спал с маузером под подушкой, а днём бегал по музеям и комиссиям, грозясь перестрелять саботажников.
Своеобразный вид приобрёл и мой номер в бывшей гостинице «Метрополь», ставшей Вторым Домом Советов.
Чего здесь только не было!
Под моей кроватью мирно спала тысячелетним сном в обществе набальзамированных священных кошек, змей и симпатичного нильского крокодильчика очаровательная мумия, недавняя собственность московского фабриканта Гречковского. Под головой её лежал положенный тысячи лет назад полотняный круг с хороводом весёлых павианов, бурно приветствующих всемогущего бога солнца, а на лице покоилась позолоченная маска.
Место под софой занимали скифские древности: колчаны для смертоносных стрел с тиснёными золотыми бляхами, золотые венки и серебряная ваза для вина, украшенная изображениями трав, цветов и хищных грифов, терзающих оленя.
Возле умывальника в целомудренной позе стояла беломраморная Венера, которая благосклонно взирала на меня, когда я совершал свой утренний и вечерний туалет. Венере плутовски подмигивала с полки чудесная статуэтка жизнерадостного фламандца Виллема Бекеля, прославившегося в XIV веке усовершенствованием засола сельдей. Видимо, его селедки действительно заслуживали всяческой похвалы: недаром же гробницу Виллема посетил как-то в сопровождении своих сестёр, королев Франции и Венгрии, высокомерный Карл V, а поэт Кемберлин воспел фламандца в своих стихах.
Немецкие кубки второй половины XVI века в виде парусных кораблей, ветряных мельниц, толстопузых монахов и длиннохвостых павлинов; этрусские и византийские вазы; китайские, персидские и французские веера.
Но больше всего места занимало собрание старинного индусского оружия. Я мог вооружить не один десяток воинов. У меня имелись пенджабские куйтсы, смертоносные мару, кривые, как полумесяц, ножи кукри, отделанные слоновой костью грозные палицы и знаменитые малайские крисы…
И вот однажды в моём номере, одновременно похожем на антикварный магазин и арсенал индусского раджи средней руки, появился поздним вечером некий молодой человек.
Странного посетителя нельзя было назвать ни товарищем, ни господином. Для «товарища» у него были слишком холёные руки с длинными, до блеска отполированными ногтями, привычное грассирование и манеры «человека из общества». А для «господина»… Одежда молодого человека полностью соответствовала революционным канонам того бурного времени: высокие, заляпанные грязью сапоги, кожаная потрёпанная куртка, косоворотка, кожаный картуз с красной ленточкой. Кроме того, он виртуозно скручивал пресловутые «козьи ножки» и безбожно дымил махоркой. В лице его тоже было что-то и от «товарища» и от «господина». А главное, оно дышало честностью и благородством — особенность, по которой я обычно определял жуликов. Поэтому я сухо ответил на приветствие незнакомца и ещё суше поинтересовался:
— Чем могу быть полезен, гражданин?
Незнакомец с ответом не торопился, продолжая с весёлой наглостью разглядывать экспонаты моего импровизированного музея.
Его глаза небрежно скользнули по индусскому оружию, на мгновение задержались на веерах и внимательно ощупали статуэтку фламандца.
— Если память мне не изменяет, на аукционе в девятьсот шестнадцатом она пошла за семь тысяч, а стоит-то все пятнадцать, а?
Любитель махорки неплохо разбирался в антиквариате…
— Стул предложить не собираетесь?
— Садитесь.
— Благодарю вас.
Он сел одновременно со мной. Спросив разрешения, закурил и заверил, что с младых ногтей сочувствовал революции и революционерам, а большевиков просто боготворил. Именно поэтому он и хочет через меня передать в дар Советской власти некую уникальную вещь.
Меньше всего он был похож на бескорыстного дарителя, поэтому я на всякий случай уточнил:
— Безвозмездно?
— Разумеется, — подтвердил он. — Ведь те жалкие двадцать тысяч рублей, которыми, надеюсь, Советская власть поощрит мой благородный патриотический поступок, ни один нормальный человек не назовёт деньгами…
— Гм… Двадцать тысяч.
— Да, всего-навсего двадцать тысяч.
— Вам разве неизвестно, что мы ничего не покупаем?
— Известно. Вы национализируете и реквизируете. Но существуют, понятно, исключения. Мне думается, перстень-талисман Александра Сергеевича Пушкина, например, мог бы стать таким исключением, не правда ли?