Со мною здоровались за руку. Прихромал больной Нилыч и ходил рядом, гордился. Управляющий предложил мне переходить к ним на постоянную работу. Ввиду острой нехватки молодых специалистов.
Мы вышли в поле с маршем. Его опять сочинил Яша. На мотив песни о трех танкистах. У нас был очень бравый вид. Текст там такой:
В этот день я опять поставил скирду. А на следующий день мы поставили две скирды и установили тем самым местный рекорд. Думаю, что он никогда не будет побит.
Тата уже не отпускала в мой адрес шпилек. Она посматривала на меня как-то жалобно. Доконал я ее своей работой. А Инна Ивановна смотрела на меня с восхищением. Теперь я знаю, за что любят мужчин. Их любят за ударный труд.
Не думайте, что поставить две скирды так же легко, как почистить, допустим, пару ботинок. В тот день я едва добрел до конторы, зашел в комнату девушек, а там потерял сознание. Упал в обморок, так сказать. Замечу, что у нас в лаборатории я никогда в обморок не падал. Даже если приходилось вкалывать по первое число.
Когда я очнулся, было уже темно. Я лежал на нарах, а Тата прикладывала мне ко лбу мокрую тряпку. В комнате находились также Люба и Барабыкина. Барабыкина лежала в своем углу, отвернувшись от нас с Татой.
Я приподнял голову и сказал голосом умирающего лебедя:
– Пить…
– Слава Богу! – сказала Тата. – Ожил! Петя, мы так перепугались! Что с тобой?
– Наверное, солнечный удар, – сказал я.
Она подала мне воды в кружке и держала ее, пока я пил. Потом она устроила мою голову поудобнее и принялась нежно шевелить мне волосы на затылке. Ощущение, я вам скажу, небесное. Ее пальчики были будто заряжены электричеством.
– Тата! – сказал я. – Как хорошо!
Люба толкнула Барабыкину в бок и выразительно на нее посмотрела. А потом вышла из комнаты. Инна нехотя повернулась к нам, сделала понимающее, но достаточно кислое лицо, и тоже ушла. Воспитанные у нас женщины!
Я обхватил Тату за шею, притянул к себе и поцеловал в щеку. Без всякой подготовки.
– Действительно, ожил! – сказала Тата. – Наконец.
– Что наконец? – спросил я.
– Я думала, что ты только стихи можешь читать.
– Ага! Значит, ты уже думала на этот счет?
– Петя, какой ты наивный, – с любовью сказала Тата. – А ты правда женат?
– Угу, – промычал я, уткнувшись ей в шею носом. – Правда.
– А чего же ты со мной целуешься? – строго спросила Тата.
– А хочется, – признался я. Это была святая правда.
– Мало ли кому чего хочется, – заметила Тата, отрывая меня от себя.
– Брось, – сказал я. – Я же целуюсь, больше ничего.
Я хотел сказать, что это вполне допустимо. В пределах морального кодекса.
– Знаем мы вас, – опытно сказала Тата. – Где ты воспитывался? Даже целоваться не умеешь.
Ловким движением она поймала мои губы и впилась в них так, будто хотела высосать из меня душу. Такое впечатление, что я прилип к трубе пылесоса. В голове у меня образовался легкий смерч, и мне стало плохо. Вернее, хорошо.
– Старый чемодан, – успел услышать я ее воркование. И снова впал в обморок.
На этот раз ненадолго. Я быстро очнулся, и мы стали снова целоваться. И целовались, пока не устали. Мне даже немножко надоело. Тата была бдительна и контролировала мое поведение. В смысле рук. Наконец, я вышел из комнаты, пошатываясь.
На крылечке сидели все наши девушки. Они вежливо ждали, пока мы закончим. Как только я вышел, они дружно пошли спать. Со мною осталась только Инна Ивановна. Я почему-то боялся на нее смотреть. Нужно было сразу уйти, но я промедлил, и Барабыкина начала разговор.
– Оказывается, Петя, ты мальчик, – сказал Инна элегически.
– Конечно, мальчик, – сказал я. – А вы думали, девочка?
– Я думала – ты мужик! – страстно проговорила Барабыкина, приближаясь ко мне на опасное расстояние.
– Что вы, что вы, что вы… – зашептал я.
Но было уже поздно. Инна Ивановна придвинула меня к себе и запечатлела на моих устах поцелуй. Чем-то он отличался от поцелуев Таты. У меня защекотало в животе, и коленки подогнулись.
– Чтобы ты понимал разницу, – сказала Инна и отбросила меня в сторону. – Живи! – сказал она.
Я поблагодарил, и на этом мы расстались. Думаю, что навсегда.
Я добрел до нашего сарая в смятении чувств. Никогда я не попадал в такой переплет. Дядя Федя внимательно на меня посмотрел и сказал:
– Плюнь, сено-солома! Хочешь выпить?
– Хочу, – сказал я.
Я выпил стакан жидкости, предложенной дядей Федей, и мне стало все до лампочки. Это значит – до фонаря. Не понимаете? Я сам не понимаю, но так говорят амбалы.
Пришел Лисоцкий и стал укладываться спать. Он залез под одеяло, поворочался, но все же не выдержал. Отвел душу.
– Удивляюсь я вам, Петр Николаевич, – сказал он. – И работать вы мастер, и выпить не дурак. Да еще первый разрушитель сердец. Как у вас хватает на все энергии?
– Вы сами боялись бесконтрольной любви, – сказал я. – Так вот, я ее контролирую. Как пакет акций. Я взял на себя двух самых опасных в этом смысле женщин. Чем вы недовольны?
– Чем?! – выкрикнул дядя Федя. – Сено-солома!
– Да что вы! Я просто вне себя от счастья, – сказал Лисоцкий и повернулся на другой бок.
– Много ты их чего-то взял, разрушитель. Мало тебе одной? – сказал дядя Федя. – Дернем еще?
И мы дернули еще. Да так сильно, что у меня в глазах зарябило. Я сразу же прекратил дергать и лег спать. По правде сказать, дергать было уже нечего.
Прощание с Соловьевкой
Слава Богу, что нас послали за две недели, а не на два месяца! Слава Богу! За два месяца вполне можно было бы наломать таких дров, что мурашки по коже бегут. Это я о любви.
Мы соорудили еще три скирды, и сено в совхозе кончилось. Оно все уже было заготовлено. Наступил час расплаты. Сено-солома.
Все очень боялись, что мы останемся в минусе. То есть придется доплачивать за питание. А доплачивать нечем. В субботу Лисоцкий заперся с управляющим в конторе, и они там торговались, как на базаре. Мы с амбалами сидели, как всегда, у девушек и слушали через стенку, как решается наша судьба.
– А ту скирду вы учли? – кричал Лисоцкий. – С которой Верлухин упал?
– Я еще на поле им наряд выписал! – кричал управляющий.
– А сверхурочные?
– Нет у нас сверхурочных, сено-солома! У нас одни урочные, – отбивался управляющий.
– Семьдесят восемь тонн! – кричал Лисоцкий.
– Пятьдесят шесть, – корректировал управляющий.
Сошлись на семидесяти двух. Молодец все-таки Лисоцкий! Он, вероятно, чувствовал, что не сможет смотреть нам в глаза, если мы прогорим с деньгами.
Потом они затихли, по-видимому, изготовляя денежные документы. А у нас было чемоданное настроение. Мы с Татой сидели в обнимку, потому что теперь было уже все равно. Все посматривали на нас с сочувствием, понимая бесперспективность такой любви. Тату ждал в городе какой-то жених. Меня, вероятно, ждала жена. У нас с Татой не было будущего, а только чрезвычайно коротенькое прошлое.
Пришли Лисоцкий с управляющим и объявили, что деньги дадут через два часа. Управляющий нас поблагодарил. Сказал, чтобы приезжали еще. И мы отправились в лес, поесть напоследок черники.
В лесу было печально, как на Луне. Сухо, пустынно и печально. Черника росла на упругих кустиках, точно на пружинках. Мы с Татой, конечно, уединились. Уселись рядышком в чернику и забрасывали ягоды друг другу в рот. Так мы боролись со своим чувством, которое за последние дни приняло катастрофические размеры. Потом мы все-таки не выдержали и принялись целоваться черными от ягод губами.
Было сладко. От черники или от любви, не знаю.
– Нацелуемся на месяц вперед, – сказала Тата.
– А потом что будет? Через месяц? – спросил я с надеждой.
– Сто раз успеем забыть! – уверенно сказала Тата.
Как видите, я не забыл. Почему и рассказываю здесь эту историю. До сих пор вкус черники ассоциируется у меня с тянущим душу поцелуем.
– Угораздило же меня, – вздохнула Тата. – Женатый тип.
– И меня, – вздохнул я. – Дитя эпохи. Ничего романтического.
– Сам ты дитя эпохи. Балбес, – сказала Тата с любовью.
– Я, между прочим, на десять лет старше тебя, – заметил я.
– Поэтому и балбес, – сказала Тата.
Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
– Сено-солома, – вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
– Сено-солома, – вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
– Сено-солома, – печально согласилась Тата.
Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
– У меня долги большие! – кричал он.
Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил в начале.
– Я скажу р-речь! – заявил он. – Я все равно скажу р‑речь! Я р-речь сказать хочу!
– Да скажите ее, речь эту! – взмолилась Наташа-бис. – А то забудете.
Лисоцкий встал и сказал:
– Р-речь! Если кто обидится – тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!.. Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?!.. Я ему говорю, чтобы ни-ни!..
Лисоцкий погрозил мне пальцем.
– Ни-ни! Понятно?
Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
– Ни-ни! – продолжал Лисоцкий. – И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
– Завтра, завтра, – отмахнулся я. – В городе.
– Хорошо! – согласился Лисоцкий. – Какую женщину увел, подлец!
И Лисоцкий сел.
– Тату? – хором спросили наши девушки.
– Та-ату! – передразнил их Лисоцкий. – Тата ваша… Тьфу!
Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
– Родимые! – закричал Яша коровам. – Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
– Я хочу речь!
– Тихо, Казимир Анатольевич, – шепнула ему Барабыкина. – Спите спокойно.
– Инна! – прохрипел из мешка Лисоцкий. – Идите ко мне!
– Двоих мы не донесем! – запротестовали амбалы. – Кого-нибудь одного – пожалуйста. Нам не трудно.
От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
Такие пироги, сено-солома.
Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.
Вот и все, сено-солома…