Там, где хочешь - Кудесова Ирина Александровна 3 стр.


Бояться можешь, сколько хочешь, — это физиологическая реакция. Но никому страха не показывай. Сожрут.

Что до доверия — какое уж оно между выживающими особями. Про доверие к девицам лучше вообще помолчать. Ищет девица разнообразия — поздно или рано. Обычно рано.

Ищет, а потом дневники свои разбрасывает. А что делаешь ты? Ты не берешь ее вещи, не выкидываешь на лестницу: ей, студентке, некуда идти. И не то чтобы ты ее жалеешь, просто ты оглушен, просто она первая, и как-то не приходило в голову, что будет вторая. И ведь все хорошо складывалось, почему спустя три месяца отношений надо завалиться в койку с прохожим? Этот итальяшка — она писала — по-английски ни бе, ни ме, по-французски тоже ни кукареку. Одни ручонки шаловливые в ход идут. Достаточно оказалось: сиганула к нему под одеяло.

Через пару лет до помолвки дошло, купил ей кольцо — с маленькими, но брильянтами. Поехали в пригород Бостона с родителями знакомиться. Америка не очень понравилась. Родители — тоже.

Зачем он тогда в это ввязался? Чужая культура, не европейская, чужая. Улыбки, за которыми — прислушайся — расслышишь: «Чего она вцепилась в этого русского? Еще и коммунист, наверно». Хоть тресни, но не верилось в искренность всех этих слов — о том, что семейство спало и видело, как бы посетить «эту страну… да, загадочную страну Россию!» Но что подогревало — было в таком повороте событий нечто немыслимое. Мог он подумать в конце восьмидесятых, сторожа варящуюся картошку на общажной кухне, что переедет в Штаты? Французский вид на жительство он каждый год продлевал — не зацепишься за работу, попросят из страны. Так что был смысл простить Марго историю с макаронником.

Вернее, не простить. Отложить вендетту до худших времен.

20

Топали по городу, время шло к полуночи. Кролик варился себе в животе. Из-под ног выбегали тени, вытягивались — длинные головы, долгие руки, узкие плечи.

— Модильяни…

— О чем ты?

Кивнула на тротуар:

— Как на картинах Модильяни.

— Он был конченый алкоголик.

— Корто, ну картины-то от этого не проигрывают.

— Алкоголик и итальянец. Сочетание хуже некуда.

— Корто, он был еврей.

Ехидное:

— Итальянский!

Помолчали. Марина хмыкнула:

— Хорошо, что он не был котом. Переходим?

Перебежали дорогу на красный; мостик, и за ним — вот он, собор Нотр-Дам, чудесно подсвеченный.

— А я ведь из-за мюзикла “Notre Dame de Paris” сюда сорвалась. В Москве слушала его сутками, пропиталась насквозь. Сказала себе — буду жить там, где…

— …где стра-а-асти бушуют, — Корто «романтически» закатил глаза.

— Ничего ты не понимаешь…

— Это ты не понимаешь. Текст-то слушала? Про толпу варваров у врат Парижа, из-за которых крышка всем? Как там: «Мы чужие, нелегалы, просим убежища… Нас тут скоро будет десять, сто тысяч! Миллионы! Мир изменится…» Это же чистая политика.

Напротив собора каменные скамьи вьются простеньким лабиринтом. О политике Марине ну совсем не хочется говорить.

— Интересно, тут можно лежать?

Корто садится:

— Вались. Голову разрешаю на колени положить. Ввиду особой благосклонности.

— Экое счастье привалило…

Лежишь, смотришь на собор. Фигуры на фасаде отбрасывают непроглядные тени. Одна тень метнулась, истаяла — птице не спится.

Приятно держать голову у него на коленях.

— Слушай, Корто, а что ты такой ерепенистый?

— Это из-за бабки, наверное.

— Гены…

— Да не потому. Все детство с ней воевал — она учиться заставляла и по дому шуршать. А я на волю в пампасы рвался. Однажды она придумала, как меня заарканить. Купила аккордеон. Мне следовало развивать музыкальные способности, которых кот наплакал.

— Не будем о котах…

— Нет, правда, аккордеон был моим кошмаром. Я выдавливал из него звуки и прислушивался к тому, как мальчишки во дворе играют. А бабка сидела рядом и контролировала мои потуги. Натерпелся… С тех пор никому не позволяю давить на себя.

Марина оторвалась от созерцания подстриженного куста, высунувшего непослушную ветку над скамьей — листочки сочные, щекастые, — подняла глаза:

— Я разве давлю?

Хмыкнул:

— У вашей сестры обычно голова полупустая, так что нет, не давишь.

Не успела ответить — взял руку, переплел пальцы:

— Теперь не отпущу.

Бедный Корто. Заложник своего характера. Отогреть такого — как было бы чудно.

21

Как было бы чудно, если бы наперед знать — кто отогреется, а кто обнаглеет. Отец обнаглел. Когда мама замуж за него выходила, он был весь такой в искусстве, одинокий пес (на волка не тянул), скромняга. Мазню его никто не покупал, он и не гавкал. Жил в мастерской, плохо отапливаемой (самое время отогревать), питал тельце кое-как, футболка на нем трогательно так болталась, по рассказам мамы.

Ну мама и притащила его на свою голову домой, где жила с бабушкой. После рождения Марины совместная жизнь молодых не задалась, отец захватил одну комнату из двух и начал держать оборону. Холодильник был поделен — не дай бог с его полки колбасу взять.

За коммунальные услуги и телефон он не платил, мотивируя это тем, что мама с бабушкой не платят за свет в мастерской. Ютились втроем в одной комнате, к отцу заходить разрешалось исключительно в целях уборки. Он так и говорил, отправляясь к своей матери в деревню: «Ко мне — чтобы ни ногой, понятно? На кровати не спать, ни к чему не прикасаться». А дальше задумчивое: «Но окна и полы у меня вымойте».

В раннем детстве Марина знала — у отца случится «инфарт», если его нервировать. Потому что «инфарт» — вещь наследственная, а у бабушки, его мамы, это уже было. Ну и еще потому, что гении долго не живут, а пока живут, ходят по острию ножа. Очень он Высоцкого любил цитировать. Если мама замечала вслух, что из кошелька пять рублей пропали, в ответ несся крик: «Терпенье, психопаты и кликуши! Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души!» «Еще бы, коли душа в пятках…» — бросала мама. Трусоват был отец.

Из той же оперы: затаится за дверцей холодильника и ну подъедать, что плохо лежит. У самого полка пустая, там или батон колбасы, или ничего. Бабушка на него шикнет, а он хватает ножик, сует ей в руки, вопя: «И нож — в него! Но счастлив он висеть на острие, зарезанный за то, что был опасен!»

И этот постоянный ор в квартире, все Маринино детство. Или он орет, или телевизор из его комнаты. Идет в туалет, звук — на максимум, дверь — нараспашку (комнатная). Новости ему надо слушать, вести с полей страны или другую советскую муть. И попробуй звук уменьши — такой ор из сортира, что лучше уж вести с полей.

Это годами длится, бесконечное безумие. На просьбу помочь по дому — шипенье: я полотно три на три метра пишу, а вы нервы треплете! Мне покой нужен, вдохновение! У меня сердце! Шедевр свой он два года как «пишет», под слоем пыли не видать, что намалевано. Сердце же проверять отказывался наотрез, но мама оттащила-таки его к кардиологу. Результат обследования: здоров, пахать на нем можно. Вышел из клиники злой: врачи — дебилы, двоечники, человека в предынфарктном состоянии от нормального не отличают. Надо коньяка хлебнуть, разволнуешься тут с этими недоумками в халатах, сердце не выдержит.

В девяностые его картины пошли. Появились заказчики, платили прилично. Маму, как других инженеров на заводе, сократили, и она попала в полную зависимость от отца. Хамил безбожно, упивался властью, деньги давал, но самый минимум — остальное пропивал с дружками. Марине не перепадало. К дочери он был равнодушен: живет себе — и живет. Он вообще мало к чему был неравнодушен.

Когда денежная волна ушла, мать он содержать перестал, но хамство никуда не делось. Только бо́льшая злость и нытье добавились.

Самое забавное, что маме все завидовали — какой у вас чудный муж. Обходительный, предупредительный, а еще и талант! С чужими он был душка — никогда не догадаешься, что, едва в дом шагнет, мат и злоба из него — наперегонки.

Марина улыбнулась: Корто совсем не такой. Ни во что не играет, ничего из себя не строит. Честный бука. Наверняка отогреется.

22

После Нотр-Дам повез ее на Трокадеро смотреть на Эйфелеву башню, подсвеченную. Такая туристическая романтика.

В машине пристегиваться не хотела, ну, российские штучки. Принялась рассказывать про подругу Аню: та однажды обкурилась до поросячьего состояния, и ей в Новочебоксарске Корто Мальтез привиделся.

— Ты мне перестал писать, и мы голову ломали — почему. Решили, что тебя твоя американка обратно охмурила.

Глаза веселые, в золотых искорках, легкая она такая. Динамо или нет?

— Да, это самое логичное предположение.

Приткнуть машину возле башни надежд никаких. До утра крутиться можно.

Глаза веселые, в золотых искорках, легкая она такая. Динамо или нет?

— Да, это самое логичное предположение.

Приткнуть машину возле башни надежд никаких. До утра крутиться можно.

— Анька познакомилась с рокером — голова бритая, весь в наколках, — и он потащил ее в компанию, где они курнули. Там он в дурманном мареве признается: «Я едва не женился на американке». И Аньку осеняет: «Это же Корто Мальтез!»

— Телепортировался из Парижа в Новочебоксарск. О, глазам не верю. Есть место. Паркуемся. Прямо знак свыше.

— Ты веришь в знаки свыше?

— Нет.

23

А вот она верит. В знаки, в совпадения, в случайные встречи, в то, что мироздание разговаривает с тобой, а ты не слышишь — ну разверни трубочку ушей, ну поверь, что к тебе оно обращается, хлопает по плечу, как умеет, чем может, — ты ж не просто человечек, ты частичка его, клеточка, в которой живет радость. В каждом живет радость, только порой она засыпает, а то и впадает в кому… но пока она тут, мироздание улыбается тебе, ты ему интересен. Радость всегда интересна, потому что она живая. В тебе жизнь, и мир говорит с тобой. «Не ходи туда», — дождь льет как из ведра; «Простудишься, будешь сидеть дома, изводить горы носовых платков, не попадешь на выставку любимого художника», — в ботинках начинает хлюпать; «Не ходи, не ходи, вернись домой — уцелеешь», — машина обливает тебя водой из лужи, ты злишься и возвращаешься. Ты не пойдешь туда, куда идти незачем, где нет пищи для твоей радости. Но не о тебе заботится мироздание, а о себе, ему не нужна клеточка с сонной радостью.

А дома — опрокинутая котом ваза, выпавшие гвоздики. Ты зачарованно остановишься. Натянешь шерстяные носки, возьмешь альбом и примешься рисовать историю — как цветы искали свободы. Рисунок назовешь «Побег», черной тушью красные гвоздики, радость оживет в тебе, как хорошо, что ты не пошла на эту пустую вечеринку.

Мироздание хлопает тебя по плечу — ты оглядываешься: никого. Да здесь оно, просто самого главного глазами не увидишь, еще Лис сказал, ты же помнишь.

Конечно, можно не верить в знаки, ни во что не верить. Если так удобнее…

24

Марина забралась на широкий каменный парапет. Башня теплым таким светом залита.

— Смотри, прожектор… на самой верхушке…

Белый луч бежит по темному небу. Корто провожает его взглядом:

— При хорошей погоде на восемьдесят километров бьет.

— А зачем?

— Надо ж переводить деньги налогоплательщиков.

Луч катится по небу назад. Красиво.

Молчание. Корто стоит совсем близко.

— А почему — Клелия?

Спросил наконец. Интерес проявил.

— Это героиня фильма «Верность», ее Софи Марсо играет… не смотрел?

— Нет. Ну и название… — Облокотился на парапет. — О чем там речь? Не иначе как о верности.

— Да.

— Ох уж эти сказки, ох уж эти сказочники…

Смешной, строит из себя разочарованного. Повернулась к нему, смотрели глаза в глаза. У него в очках две маленькие Эйфелевы башни отражались. Не отрывая взгляда, бросил насмешливо:

— Ну и кто там кому был верен?

25

На этот фильм ее отвел Витя, бывший муж. Шесть лет как разошлись, но раз в полгода он появлялся — на день рождения и на годовщину свадьбы. Цветы приносил. Мама называла это психбольницей (слово «дурдом» ей не нравится). И еще она говорила, что Вите «пора уняться». Витя уняться не мог по той простой причине, что был творческой личностью, художником, хоть и с маленькой буквы («Еще один на нашу голову!» — это мама). И ему, опять же по маминому выражению, требовалось «выпендриваться». Он и на развод с цветами явился. Психбольница!

На самом деле у Вити с головой было все в порядке, просто мама не знала. Так вышло, что после четырех лет брака с Мариной он увлекся художницей-абстракционисткой (пятна). Милена покорила слабохарактерного Виктора своей «экспрессией». Процесс живописания проходил впечатляюще: сперва Милена медитировала перед холстом, а следом набрасывалась на него, как голодный кот на сосиску, и начинала тыкать кистями.

Пока Милена тыкала, а Витя развешивал слюни, Марина томилась по одному поганцу, отчаянно мучаясь — признаться… не признаться: сперва поганцу, в то время герою, а затем и Вите. И покончить с законным сексом.

Витя повинился первым, Марина вздохнула свободно и ужасно обиделась. Все-таки неприятно. Про героя-поганца не проговорилась, но не потому что просчитала цветочную выгоду на будущие годы, а просто не сказала, и всё. Да и говорить-то было нечего. После Витиного бегства она провела с героем ночь любви и поняла, что иногда лучше фантазировать. Потому что фантазией ее бог не обделил.

Витя вскорости вернулся, какой-то сдувшийся, в пятнах (самое время на это указать). Поговорили и остались друзьями. Но чувство вины продолжало гнать Виктора в цветочную лавку.

В тот раз он цветов не принес, но позвал в кино. Сказал — фильм новый вышел, французский — «про тебя». Марине нравилась Софи Марсо.

26

Когда два года без подружки, начинаешь заводиться от всякой ерунды. Смотрели глаза в глаза, у нее за спиной башня начала перемигиваться — не попробовать ли?.. Ну не захочет — и ладно. По ней не поймешь, глазки черные, омут. Да еще очки мешают — один раз уже приключился несчастный случай, когда с гречанкой на похожем парапете миловались. Улетели очочки в пропасть, только стеклами сверкнули. Леший с ними, приятно тогда было с Марго расплатиться, хоть и с опозданием. Предпочел бы это сделать с итальянкой, для полного равновесия, но не попалась итальянка.

Романтическое со-созерцание затянулось, надо действовать, а тут не поймешь, что к чему.

— Героиня, Клелия, выходит замуж за хорошего человека, из приличной семьи. Он ее старше. Она его… уважает. И однажды она встречает молодого обормота, влюбляется…

— И наставляет рога хорошему человеку.

Свесила ноги с парапета, прикусила улыбку:

— Нет.

27

С Марго закончилось банально. Она отучилась, уехала в Америку. Звонил ей, прикидывали — когда съезжаться и брачеваться. Время шло. Звонки стали реже. Потом прекратились. Денис перебрался из Бордо в Париж.

В Париже появилась другая американка — Сью. Не нравились Денису француженки.

Сью занималась менеджментом, покупала себе сумочки по цене… по чудовищной цене. Проходя мимо витрины на пляс де Вож, останавливалась и задумчиво глядела на золотой браслет. И Денис, не придумавший ничего лучше как биологию в лицее преподавать, со своей зарплатой учителя «чувствовал себя мужчиной». Нет, от ложной идеи «мужик платит» он давно и легко отказался, проживаючи в стране равных возможностей, но все равно было не по себе.

Сью жила в Лондоне, променяв на него Нью-Йорк. Ездили друг к другу.

У Сью была квартира на последнем этаже с видом на крыши. Денис любил устроиться на балконе ввечеру, заткнуть уши джазом, смотреть на закат. Очень красивые закаты у Сью за окном дефилировали.

Свободное от менеджеровских трудов время Сью проводила в приятных компаниях. Денису они приятными не казались — в трубку гаркали определенно мужеским голосом: “Yes!” На просьбу позвать Сью следовало любопытствующее: “Who are you?” — там были явно навеселе. Затем трубка орала в пустоту: “Su-u-ue! It’s your Russian! — и снисходительно продолжала: — How are you, Denis? I’m her friend… just a friend, don’t worry!”

В дружбу между полами Денис не верил. Тем более в пьяную дружбу. Но со Сью, когда она не скандалила, не капризничала и не пила, было мило. К тому же с ней удавалось путешествовать. За себя Денис еще мог платить, но двоих — будь с ним студенточка типа Марго — не потянул бы. Правда, со Сью другая проблема была — не хотела она ни про кемпинги ничего слышать, ни про дешевые отели.

После недели на пляже во Флориде махнули в ее родной Нью-Йорк.

Оттуда Денис позвонил Марго — спустя три года после распоследнего поцелуя в парижском аэропорту Шарль де Голль. Марго села в машину и приехала из своего бостонского пригорода.

28

— Про тебя фильм, — повторил Витя, толкнув дверь в кинозал. И когда сели: — Ты как эта Клелия. Любишь не тех. И ты не с теми, кого любишь. И верна не тем.

В зале никого — будний день.

— Ты был не тем?

— Тем. Но ты мне верна не была.

Ничего себе заявление.

— Что ты мелешь.

Витя оживился, заерзал.

— Помнишь, когда мы последний раз сексом занимались?

Марина пожала плечом:

— Лет шесть назад.

Витя огляделся и понизил голос:

— Ничего ты не помнишь. Это было утро. Ты смотрела в сторону, в окно. На занавеску.

— И что?

— А то, что у тебя на лбу всё было написано.

Назад Дальше