Бояться можешь, сколько хочешь, — это физиологическая реакция. Но никому страха не показывай. Сожрут.
Что до доверия — какое уж оно между выживающими особями. Про доверие к девицам лучше вообще помолчать. Ищет девица разнообразия — поздно или рано. Обычно рано.
Ищет, а потом дневники свои разбрасывает. А что делаешь ты? Ты не берешь ее вещи, не выкидываешь на лестницу: ей, студентке, некуда идти. И не то чтобы ты ее жалеешь, просто ты оглушен, просто она первая, и как-то не приходило в голову, что будет вторая. И ведь все хорошо складывалось, почему спустя три месяца отношений надо завалиться в койку с прохожим? Этот итальяшка — она писала — по-английски ни бе, ни ме, по-французски тоже ни кукареку. Одни ручонки шаловливые в ход идут. Достаточно оказалось: сиганула к нему под одеяло.
Через пару лет до помолвки дошло, купил ей кольцо — с маленькими, но брильянтами. Поехали в пригород Бостона с родителями знакомиться. Америка не очень понравилась. Родители — тоже.
Зачем он тогда в это ввязался? Чужая культура, не европейская, чужая. Улыбки, за которыми — прислушайся — расслышишь: «Чего она вцепилась в этого русского? Еще и коммунист, наверно». Хоть тресни, но не верилось в искренность всех этих слов — о том, что семейство спало и видело, как бы посетить «эту страну… да, загадочную страну Россию!» Но что подогревало — было в таком повороте событий нечто немыслимое. Мог он подумать в конце восьмидесятых, сторожа варящуюся картошку на общажной кухне, что переедет в Штаты? Французский вид на жительство он каждый год продлевал — не зацепишься за работу, попросят из страны. Так что был смысл простить Марго историю с макаронником.
Вернее, не простить. Отложить вендетту до худших времен.
20
Топали по городу, время шло к полуночи. Кролик варился себе в животе. Из-под ног выбегали тени, вытягивались — длинные головы, долгие руки, узкие плечи.
— Модильяни…
— О чем ты?
Кивнула на тротуар:
— Как на картинах Модильяни.
— Он был конченый алкоголик.
— Корто, ну картины-то от этого не проигрывают.
— Алкоголик и итальянец. Сочетание хуже некуда.
— Корто, он был еврей.
Ехидное:
— Итальянский!
Помолчали. Марина хмыкнула:
— Хорошо, что он не был котом. Переходим?
Перебежали дорогу на красный; мостик, и за ним — вот он, собор Нотр-Дам, чудесно подсвеченный.
— А я ведь из-за мюзикла “Notre Dame de Paris” сюда сорвалась. В Москве слушала его сутками, пропиталась насквозь. Сказала себе — буду жить там, где…
— …где стра-а-асти бушуют, — Корто «романтически» закатил глаза.
— Ничего ты не понимаешь…
— Это ты не понимаешь. Текст-то слушала? Про толпу варваров у врат Парижа, из-за которых крышка всем? Как там: «Мы чужие, нелегалы, просим убежища… Нас тут скоро будет десять, сто тысяч! Миллионы! Мир изменится…» Это же чистая политика.
Напротив собора каменные скамьи вьются простеньким лабиринтом. О политике Марине ну совсем не хочется говорить.
— Интересно, тут можно лежать?
Корто садится:
— Вались. Голову разрешаю на колени положить. Ввиду особой благосклонности.
— Экое счастье привалило…
Лежишь, смотришь на собор. Фигуры на фасаде отбрасывают непроглядные тени. Одна тень метнулась, истаяла — птице не спится.
Приятно держать голову у него на коленях.
— Слушай, Корто, а что ты такой ерепенистый?
— Это из-за бабки, наверное.
— Гены…
— Да не потому. Все детство с ней воевал — она учиться заставляла и по дому шуршать. А я на волю в пампасы рвался. Однажды она придумала, как меня заарканить. Купила аккордеон. Мне следовало развивать музыкальные способности, которых кот наплакал.
— Не будем о котах…
— Нет, правда, аккордеон был моим кошмаром. Я выдавливал из него звуки и прислушивался к тому, как мальчишки во дворе играют. А бабка сидела рядом и контролировала мои потуги. Натерпелся… С тех пор никому не позволяю давить на себя.
Марина оторвалась от созерцания подстриженного куста, высунувшего непослушную ветку над скамьей — листочки сочные, щекастые, — подняла глаза:
— Я разве давлю?
Хмыкнул:
— У вашей сестры обычно голова полупустая, так что нет, не давишь.
Не успела ответить — взял руку, переплел пальцы:
— Теперь не отпущу.
Бедный Корто. Заложник своего характера. Отогреть такого — как было бы чудно.
21
Как было бы чудно, если бы наперед знать — кто отогреется, а кто обнаглеет. Отец обнаглел. Когда мама замуж за него выходила, он был весь такой в искусстве, одинокий пес (на волка не тянул), скромняга. Мазню его никто не покупал, он и не гавкал. Жил в мастерской, плохо отапливаемой (самое время отогревать), питал тельце кое-как, футболка на нем трогательно так болталась, по рассказам мамы.
Ну мама и притащила его на свою голову домой, где жила с бабушкой. После рождения Марины совместная жизнь молодых не задалась, отец захватил одну комнату из двух и начал держать оборону. Холодильник был поделен — не дай бог с его полки колбасу взять.
За коммунальные услуги и телефон он не платил, мотивируя это тем, что мама с бабушкой не платят за свет в мастерской. Ютились втроем в одной комнате, к отцу заходить разрешалось исключительно в целях уборки. Он так и говорил, отправляясь к своей матери в деревню: «Ко мне — чтобы ни ногой, понятно? На кровати не спать, ни к чему не прикасаться». А дальше задумчивое: «Но окна и полы у меня вымойте».
В раннем детстве Марина знала — у отца случится «инфарт», если его нервировать. Потому что «инфарт» — вещь наследственная, а у бабушки, его мамы, это уже было. Ну и еще потому, что гении долго не живут, а пока живут, ходят по острию ножа. Очень он Высоцкого любил цитировать. Если мама замечала вслух, что из кошелька пять рублей пропали, в ответ несся крик: «Терпенье, психопаты и кликуши! Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души!» «Еще бы, коли душа в пятках…» — бросала мама. Трусоват был отец.
Из той же оперы: затаится за дверцей холодильника и ну подъедать, что плохо лежит. У самого полка пустая, там или батон колбасы, или ничего. Бабушка на него шикнет, а он хватает ножик, сует ей в руки, вопя: «И нож — в него! Но счастлив он висеть на острие, зарезанный за то, что был опасен!»
И этот постоянный ор в квартире, все Маринино детство. Или он орет, или телевизор из его комнаты. Идет в туалет, звук — на максимум, дверь — нараспашку (комнатная). Новости ему надо слушать, вести с полей страны или другую советскую муть. И попробуй звук уменьши — такой ор из сортира, что лучше уж вести с полей.
Это годами длится, бесконечное безумие. На просьбу помочь по дому — шипенье: я полотно три на три метра пишу, а вы нервы треплете! Мне покой нужен, вдохновение! У меня сердце! Шедевр свой он два года как «пишет», под слоем пыли не видать, что намалевано. Сердце же проверять отказывался наотрез, но мама оттащила-таки его к кардиологу. Результат обследования: здоров, пахать на нем можно. Вышел из клиники злой: врачи — дебилы, двоечники, человека в предынфарктном состоянии от нормального не отличают. Надо коньяка хлебнуть, разволнуешься тут с этими недоумками в халатах, сердце не выдержит.
В девяностые его картины пошли. Появились заказчики, платили прилично. Маму, как других инженеров на заводе, сократили, и она попала в полную зависимость от отца. Хамил безбожно, упивался властью, деньги давал, но самый минимум — остальное пропивал с дружками. Марине не перепадало. К дочери он был равнодушен: живет себе — и живет. Он вообще мало к чему был неравнодушен.
Когда денежная волна ушла, мать он содержать перестал, но хамство никуда не делось. Только бо́льшая злость и нытье добавились.
Самое забавное, что маме все завидовали — какой у вас чудный муж. Обходительный, предупредительный, а еще и талант! С чужими он был душка — никогда не догадаешься, что, едва в дом шагнет, мат и злоба из него — наперегонки.
Марина улыбнулась: Корто совсем не такой. Ни во что не играет, ничего из себя не строит. Честный бука. Наверняка отогреется.
22
После Нотр-Дам повез ее на Трокадеро смотреть на Эйфелеву башню, подсвеченную. Такая туристическая романтика.
В машине пристегиваться не хотела, ну, российские штучки. Принялась рассказывать про подругу Аню: та однажды обкурилась до поросячьего состояния, и ей в Новочебоксарске Корто Мальтез привиделся.
— Ты мне перестал писать, и мы голову ломали — почему. Решили, что тебя твоя американка обратно охмурила.
Глаза веселые, в золотых искорках, легкая она такая. Динамо или нет?
— Да, это самое логичное предположение.
Приткнуть машину возле башни надежд никаких. До утра крутиться можно.
Глаза веселые, в золотых искорках, легкая она такая. Динамо или нет?
— Да, это самое логичное предположение.
Приткнуть машину возле башни надежд никаких. До утра крутиться можно.
— Анька познакомилась с рокером — голова бритая, весь в наколках, — и он потащил ее в компанию, где они курнули. Там он в дурманном мареве признается: «Я едва не женился на американке». И Аньку осеняет: «Это же Корто Мальтез!»
— Телепортировался из Парижа в Новочебоксарск. О, глазам не верю. Есть место. Паркуемся. Прямо знак свыше.
— Ты веришь в знаки свыше?
— Нет.
23
А вот она верит. В знаки, в совпадения, в случайные встречи, в то, что мироздание разговаривает с тобой, а ты не слышишь — ну разверни трубочку ушей, ну поверь, что к тебе оно обращается, хлопает по плечу, как умеет, чем может, — ты ж не просто человечек, ты частичка его, клеточка, в которой живет радость. В каждом живет радость, только порой она засыпает, а то и впадает в кому… но пока она тут, мироздание улыбается тебе, ты ему интересен. Радость всегда интересна, потому что она живая. В тебе жизнь, и мир говорит с тобой. «Не ходи туда», — дождь льет как из ведра; «Простудишься, будешь сидеть дома, изводить горы носовых платков, не попадешь на выставку любимого художника», — в ботинках начинает хлюпать; «Не ходи, не ходи, вернись домой — уцелеешь», — машина обливает тебя водой из лужи, ты злишься и возвращаешься. Ты не пойдешь туда, куда идти незачем, где нет пищи для твоей радости. Но не о тебе заботится мироздание, а о себе, ему не нужна клеточка с сонной радостью.
А дома — опрокинутая котом ваза, выпавшие гвоздики. Ты зачарованно остановишься. Натянешь шерстяные носки, возьмешь альбом и примешься рисовать историю — как цветы искали свободы. Рисунок назовешь «Побег», черной тушью красные гвоздики, радость оживет в тебе, как хорошо, что ты не пошла на эту пустую вечеринку.
Мироздание хлопает тебя по плечу — ты оглядываешься: никого. Да здесь оно, просто самого главного глазами не увидишь, еще Лис сказал, ты же помнишь.
Конечно, можно не верить в знаки, ни во что не верить. Если так удобнее…
24
Марина забралась на широкий каменный парапет. Башня теплым таким светом залита.
— Смотри, прожектор… на самой верхушке…
Белый луч бежит по темному небу. Корто провожает его взглядом:
— При хорошей погоде на восемьдесят километров бьет.
— А зачем?
— Надо ж переводить деньги налогоплательщиков.
Луч катится по небу назад. Красиво.
Молчание. Корто стоит совсем близко.
— А почему — Клелия?
Спросил наконец. Интерес проявил.
— Это героиня фильма «Верность», ее Софи Марсо играет… не смотрел?
— Нет. Ну и название… — Облокотился на парапет. — О чем там речь? Не иначе как о верности.
— Да.
— Ох уж эти сказки, ох уж эти сказочники…
Смешной, строит из себя разочарованного. Повернулась к нему, смотрели глаза в глаза. У него в очках две маленькие Эйфелевы башни отражались. Не отрывая взгляда, бросил насмешливо:
— Ну и кто там кому был верен?
25
На этот фильм ее отвел Витя, бывший муж. Шесть лет как разошлись, но раз в полгода он появлялся — на день рождения и на годовщину свадьбы. Цветы приносил. Мама называла это психбольницей (слово «дурдом» ей не нравится). И еще она говорила, что Вите «пора уняться». Витя уняться не мог по той простой причине, что был творческой личностью, художником, хоть и с маленькой буквы («Еще один на нашу голову!» — это мама). И ему, опять же по маминому выражению, требовалось «выпендриваться». Он и на развод с цветами явился. Психбольница!
На самом деле у Вити с головой было все в порядке, просто мама не знала. Так вышло, что после четырех лет брака с Мариной он увлекся художницей-абстракционисткой (пятна). Милена покорила слабохарактерного Виктора своей «экспрессией». Процесс живописания проходил впечатляюще: сперва Милена медитировала перед холстом, а следом набрасывалась на него, как голодный кот на сосиску, и начинала тыкать кистями.
Пока Милена тыкала, а Витя развешивал слюни, Марина томилась по одному поганцу, отчаянно мучаясь — признаться… не признаться: сперва поганцу, в то время герою, а затем и Вите. И покончить с законным сексом.
Витя повинился первым, Марина вздохнула свободно и ужасно обиделась. Все-таки неприятно. Про героя-поганца не проговорилась, но не потому что просчитала цветочную выгоду на будущие годы, а просто не сказала, и всё. Да и говорить-то было нечего. После Витиного бегства она провела с героем ночь любви и поняла, что иногда лучше фантазировать. Потому что фантазией ее бог не обделил.
Витя вскорости вернулся, какой-то сдувшийся, в пятнах (самое время на это указать). Поговорили и остались друзьями. Но чувство вины продолжало гнать Виктора в цветочную лавку.
В тот раз он цветов не принес, но позвал в кино. Сказал — фильм новый вышел, французский — «про тебя». Марине нравилась Софи Марсо.
26
Когда два года без подружки, начинаешь заводиться от всякой ерунды. Смотрели глаза в глаза, у нее за спиной башня начала перемигиваться — не попробовать ли?.. Ну не захочет — и ладно. По ней не поймешь, глазки черные, омут. Да еще очки мешают — один раз уже приключился несчастный случай, когда с гречанкой на похожем парапете миловались. Улетели очочки в пропасть, только стеклами сверкнули. Леший с ними, приятно тогда было с Марго расплатиться, хоть и с опозданием. Предпочел бы это сделать с итальянкой, для полного равновесия, но не попалась итальянка.
Романтическое со-созерцание затянулось, надо действовать, а тут не поймешь, что к чему.
— Героиня, Клелия, выходит замуж за хорошего человека, из приличной семьи. Он ее старше. Она его… уважает. И однажды она встречает молодого обормота, влюбляется…
— И наставляет рога хорошему человеку.
Свесила ноги с парапета, прикусила улыбку:
— Нет.
27
С Марго закончилось банально. Она отучилась, уехала в Америку. Звонил ей, прикидывали — когда съезжаться и брачеваться. Время шло. Звонки стали реже. Потом прекратились. Денис перебрался из Бордо в Париж.
В Париже появилась другая американка — Сью. Не нравились Денису француженки.
Сью занималась менеджментом, покупала себе сумочки по цене… по чудовищной цене. Проходя мимо витрины на пляс де Вож, останавливалась и задумчиво глядела на золотой браслет. И Денис, не придумавший ничего лучше как биологию в лицее преподавать, со своей зарплатой учителя «чувствовал себя мужчиной». Нет, от ложной идеи «мужик платит» он давно и легко отказался, проживаючи в стране равных возможностей, но все равно было не по себе.
Сью жила в Лондоне, променяв на него Нью-Йорк. Ездили друг к другу.
У Сью была квартира на последнем этаже с видом на крыши. Денис любил устроиться на балконе ввечеру, заткнуть уши джазом, смотреть на закат. Очень красивые закаты у Сью за окном дефилировали.
Свободное от менеджеровских трудов время Сью проводила в приятных компаниях. Денису они приятными не казались — в трубку гаркали определенно мужеским голосом: “Yes!” На просьбу позвать Сью следовало любопытствующее: “Who are you?” — там были явно навеселе. Затем трубка орала в пустоту: “Su-u-ue! It’s your Russian! — и снисходительно продолжала: — How are you, Denis? I’m her friend… just a friend, don’t worry!”
В дружбу между полами Денис не верил. Тем более в пьяную дружбу. Но со Сью, когда она не скандалила, не капризничала и не пила, было мило. К тому же с ней удавалось путешествовать. За себя Денис еще мог платить, но двоих — будь с ним студенточка типа Марго — не потянул бы. Правда, со Сью другая проблема была — не хотела она ни про кемпинги ничего слышать, ни про дешевые отели.
После недели на пляже во Флориде махнули в ее родной Нью-Йорк.
Оттуда Денис позвонил Марго — спустя три года после распоследнего поцелуя в парижском аэропорту Шарль де Голль. Марго села в машину и приехала из своего бостонского пригорода.
28
— Про тебя фильм, — повторил Витя, толкнув дверь в кинозал. И когда сели: — Ты как эта Клелия. Любишь не тех. И ты не с теми, кого любишь. И верна не тем.
В зале никого — будний день.
— Ты был не тем?
— Тем. Но ты мне верна не была.
Ничего себе заявление.
— Что ты мелешь.
Витя оживился, заерзал.
— Помнишь, когда мы последний раз сексом занимались?
Марина пожала плечом:
— Лет шесть назад.
Витя огляделся и понизил голос:
— Ничего ты не помнишь. Это было утро. Ты смотрела в сторону, в окно. На занавеску.
— И что?
— А то, что у тебя на лбу всё было написано.