Добротинъ какъ-то сразу осeкается, его лицо на одинъ мигъ перекашивается яростью, и изъ подъ лоснящейся поверхности хорошо откормленнаго и благодушно-корректнаго, если хотите, даже слегка европеизированнаго "слeдователя" мелькаетъ оскалъ чекистскихъ челюстей.
-- Ахъ, такъ вы -- такъ...
-- Да, я -- такъ...
Мы нeсколько секундъ смотримъ другъ на друга въ упоръ.
-- Ну, мы васъ заставимъ сознаться...
-- Очень мало вeроятно...
По лицу Добротина видна, такъ сказать, борьба стилей. Онъ сбился со своего европейскаго стиля и почему-то не рискуетъ перейти къ обычному чекистскому: то-ли ему не приказано, то-ли онъ побаивается: за три недeли тюремной голодовки я не очень уже ослабь физически и терять мнe нечего. Разговоръ заканчивается совсeмъ ужъ глупо:
-- Вотъ видите, -- раздраженно говоритъ Добротинъ. -- А я для васъ даже выхлопоталъ сухарей изъ вашего запаса.
-- Что-же, вы думали купить сухарями мои показанiя?
-- Ничего я не думалъ покупать. Забирайте ваши сухари. Можете идти въ камеру.
СИНЕДРIОНЪ
На другой же день меня снова вызываютъ на допросъ. На этотъ разъ Добротинъ -- не одинъ. Вмeстe съ нимъ -- еще какихъ-то три слeдователя, видимо, чиномъ значительно повыше. Одинъ -- въ чекистской формe и съ двумя ромбами въ петлицe. Дeло идетъ всерьезъ.
Добротинъ держится пассивно и въ тeни. Допрашиваютъ тe трое. Около пяти часовъ идутъ безконечные вопросы о всeхъ моихъ {29} знакомыхъ, снова выплываетъ уродливый, нелeпый остовъ Степушкинаго детективнаго романа, но на этотъ разъ уже въ новомъ варiантe. Меня въ шпiонажe уже не обвиняютъ. Но граждане X, Y, Z и прочiе занимались шпiонажемъ, и я объ этомъ не могу не знать. О Степушкиномъ шпiонажe тоже почти не заикаются, весь упоръ дeлается на нeсколькихъ моихъ иностранныхъ и не-иностранныхъ знакомыхъ. Требуется, чтобы я подписалъ показанiя, ихъ изобличающiя, и тогда... опять разговоровъ о молодости моего сына, о моей собственной судьбe, о судьбe брата. Намеки на то, что мои показанiи весьма существенны "съ международной точки зрeнiя", что, въ виду дипломатическаго характера всего этого дeла, имя мое нигдe не будетъ названо. Потомъ намеки -- и весьма прозрачные -- на разстрeлъ для всeхъ насъ трехъ, въ случаe моего отказа и т.д. и т.д.
Часы проходятъ, я чувствую, что допросъ превращается въ конвейеръ. Слeдователи то выходятъ, то приходятъ. Мнe трудно разобрать ихъ лица. Я сижу на ярко освeщенномъ мeстe, въ креслe, у письменнаго стола. За столомъ -Добротинъ, остальные -- въ тeни, у стeны огромнаго кабинета, на какомъ-то диванe.
Провраться я не могу -- хотя бы просто потому, что я рeшительно ничего не выдумываю. Но этотъ многочасовый допросъ, это огромное нервное напряженiе временами уже заволакиваетъ сознанiе какой-то апатiей, какимъ-то безразличiемъ. Я чувствую, что этотъ конвейеръ надо остановить.
-- Я васъ не понимаю, -- говоритъ человeкъ съ двумя ромбами. -- Васъ въ активномъ шпiонажe мы не обвиняемъ. Но какой вамъ смыслъ топить себя, выгораживая другихъ. Васъ они такъ не выгораживаютъ...
Что значитъ глаголъ "не выгораживаютъ" -- и еще въ настоящемъ времени. Что -- эти люди или часть изъ нихъ уже арестованы? И, дeйствительно, "не выгораживаютъ" меня? Или просто -- это новый трюкъ?
Во всякомъ случаe -- конвейеръ надо остановить.
Со всeмъ доступнымъ мнe спокойствiемъ и со всей доступной мнe твердостью я говорю приблизительно слeдующее:
-- Я -- журналистъ и, слeдовательно, достаточно опытный въ совeтскихъ дeлахъ человeкъ. Я не мальчикъ и не трусъ. Я не питаю никакихъ иллюзiй относительно своей собственной судьбы и судьбы моихъ близкихъ. Я ни на одну минуту и ни на одну копeйку не вeрю ни обeщанiямъ, ни увeщеванiямъ ГПУ -весь этотъ романъ я считаю форменнымъ вздоромъ и убeжденъ въ томъ, что такимъ же вздоромъ считаютъ его и мои слeдователи: ни одинъ мало-мальски здравомыслящiй человeкъ ничeмъ инымъ и считать его не можетъ. И что, въ виду всего этого, я никакихъ показанiй не только подписывать, но и вообще давать не буду.
-- То-есть, какъ это вы не будете? -- вскакиваетъ съ мeста одинъ изъ слeдователей -- и замолкаетъ... Человeкъ съ двумя ромбами медленно подходитъ къ столу, зажигаетъ папиросу и говоритъ:
-- Ну, что-жъ, Иванъ Лукьяновичъ, -- вы сами подписали {30} вашъ приговоръ!.. И не только вашъ. Мы хотeли дать вамъ возможность спасти себя. Вы этой возможностью не воспользовались. Ваше дeло. Можете идти...
Я встаю и направляюсь къ двери, у которой стоитъ часовой.
-- Если надумаетесь, -- говоритъ мнe въ догонку человeкъ съ двумя ромбами, -- сообщите вашему слeдователю... Если не будетъ поздно...
-- Не надумаюсь...
Но когда я вернулся въ камеру, я былъ совсeмъ безъ силъ. Точно вынули что-то самое цeнное въ жизни и голову наполнили безконечной тьмой и отчаянiемъ. Спасъ ли я кого-нибудь въ реальности? Не отдалъ ли я брата и сына на расправу этому человeку съ двумя ромбами? Развe я знаю, какiе аресты произведены въ Москвe и какiе методы допросовъ были примeнены и какiе романы плетутся или сплетены тамъ. Я знаю, я твердо знаю, знаетъ моя логика, мой разсудокъ, знаетъ весь мой опытъ, что я правильно поставилъ вопросъ. Но откуда-то со дна сознанiя подымается что-то темное, что-то почти паническое -- и за всeмъ этимъ кудрявая голова сына, развороченная выстрeломъ изъ револьвера на близкомъ разстоянiи...
Я забрался съ головой подъ одeяло, чтобы ничего не видeть, чтобы меня не видeли въ этотъ глазокъ, чтобы не подстерегли минуты упадка.
Но дверь лязгнула, въ камеру вбeжали два надзирателя и стали стаскивать одeяло. Чего они хотeли, я не догадался, хотя я зналъ, что существуетъ система медленнаго, но довольно вeрнаго самоубiйства: перетянуть шею веревочкой или полоской простыни и лечь. Сонная артерiя передавлена, наступаетъ сонъ, потомъ смерть. Но я уже оправился.
-- Мнe мeшаетъ свeтъ.
-- Все равно, голову закрывать не полагается...
Надзиратели ушли -- но волчокъ поскрипывалъ всю ночь...
ПРИГОВОРЪ
Наступили дни безмолвнаго ожиданiя. Гдe-то тамъ, въ гигантскихъ и безпощадныхъ зубцахъ ГПУ-ской машины, вертится стопка бумаги съ помeткой: "дeло ? 2248". Стопка бeжитъ по какимъ-то роликамъ, подхватывается какими-то шестеренками... Потомъ подхватитъ ее какая-то одна, особенная шестеренка, и вотъ придутъ ко мнe и скажутъ: "собирайте вещи"...
Я узнаю, въ чемъ дeло, потому что они придутъ не вдвоемъ и даже не втроемъ. Они придутъ ночью. У нихъ будутъ револьверы въ рукахъ, и эти револьверы будутъ дрожать больше, чeмъ дрожалъ кольтъ въ рукахъ Добротина въ вагонe ? 13.
Снова -- безконечныя безсонныя ночи. Тускло съ середины потолка подмигиваетъ электрическая лампочка. Мертвая тишина корпуса одиночекъ, лишь изрeдка прерываемая чьими-то предсмертными ночными криками. Полная отрeзанность отъ всего мiра. Ощущенье человeка похороненнаго заживо.
Такъ проходятъ три мeсяца. {31}
___
Рано утромъ, часовъ въ шесть, въ камеру входитъ надзиратель. Въ рукe у него какая-то бумажка.
-- Фамилiя?
-- Солоневичъ, Иванъ Лукьяновичъ...
-- Выписка изъ постановленiя чрезвычайной судебной тройки ПП ОГПУ ЛВО отъ 28 ноября 1933 года.
У меня чуть-чуть замираетъ сердце, но въ мозгу -- уже ясно: это не разстрeлъ. Надзиратель одинъ и безъ оружiя.
...Слушали: дeло ? 2248 гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, по обвиненiю его въ преступленiяхъ, предусмотрeнныхъ ст. ст. 58 пунктъ 6; 58 пунктъ 10; 58 пунктъ 11 и 59 пунктъ 10...
Постановили: признать гражданина Солоневича, Ивана Лукьяновича, виновнымъ въ преступленiяхъ, предусмотрeнныхъ указанными статьями, и заключить его въ исправительно-трудовой лагерь срокомъ на 8 лeтъ. Распишитесь...
Надзиратель кладетъ бумажку на столъ, текстомъ книзу. Я хочу лично прочесть приговоръ и записать номеръ дeла, дату и пр. Надзиратель не позволяетъ. Я отказываюсь расписаться. Въ концe концовъ, онъ уступаетъ.
Уже потомъ, въ концлагерe, я узналъ, что это -- обычная манера объявленiя приговора (впрочемъ, крестьянамъ очень часто приговора не объявляютъ вовсе). И человeкъ попадаетъ въ лагерь, не зная или не помня номера дeла, даты приговора, безъ чего всякiя заявленiя и обжалованiя почти невозможны и что въ высокой степени затрудняетъ всякую юридическую помощь заключеннымъ...
Итакъ -- восемь лeтъ концентрацiоннаго лагеря. Путевка на восемь лeтъ каторги, но все-таки не путевка на смерть...
Охватываетъ чувство огромнаго облегченiя. И въ тотъ же моментъ въ мозгу вспыхиваетъ цeлый рядъ вопросовъ: отчего такой милостивый приговоръ, даже не 10, а только 8 лeтъ? Что съ Юрой, Борисомъ, Ириной, Степушкой? И въ концe этого списка вопросовъ -- послeднiй, какъ удастся очередная -- которая по счету? -- попытка побeга. Ибо если мнe и совeтская воля была невтерпежъ, то что же говорить о совeтской каторгe?
На вопросъ объ относительной мягкости приговора у меня отвeта нeтъ и до сихъ поръ. Наиболeе вeроятное объясненiе заключается въ томъ, что мы не подписали никакихъ доносовъ и не написали никакихъ романовъ. Фигура "романиста", какъ бы его не улещали во время допроса, всегда остается нежелательной фигурой, конечно, уже послe окончательной редакцiи романа. Онъ уже написалъ все, что отъ него требовалось, а потомъ, изъ концлагеря, начнетъ писать заявленiя, опроверженiя, покаянiя. Мало ли какiя группировки существуютъ въ ГПУ? Мало ли кто можетъ другъ друга подсиживать? Отъ романиста проще отдeлаться совсeмъ: мавръ сдeлалъ свое дeло и мавръ можетъ отправляться ко всeмъ чертямъ. Документъ остается, и опровергать его уже некому. {32} Можетъ быть, меня оставили жить оттого, что ГПУ не удалось создать крупное дeло? Можетъ быть, -- благодаря признанiю совeтской Россiи Америкой? Кто его знаетъ -- отчего.
Борисъ, значитъ, тоже получилъ что-то вродe 8-10 лeтъ концлагеря. Исходя изъ нeкоторой пропорцiональности вины и прочаго, можно было бы предполагать, что Юра отдeлается какой-нибудь высылкой въ болeе или менeе отдаленныя мeста. Но у Юры были очень плохи дeла со слeдователемъ. Онъ вообще отъ всякихъ показанiй отказался, и Добротинъ мнe о немъ говорилъ: "вотъ тоже вашъ сынъ, самый молодой и самый жуковатый"... Степушка своимъ романомъ могъ себe очень сильно напортить...
Въ тотъ же день меня переводятъ въ пересыльную тюрьму на Нижегородской улицe...
ВЪ ПЕРЕСЫЛКE
Огромные каменные корридоры пересылки переполнены всяческимъ народомъ. Сегодня -- "большой прiемъ". Изъ провинцiальныхъ тюремъ прибыли сотни крестьянъ, изъ Шпалерки -- рабочiе, урки (профессiональный уголовный элементъ) и -- къ моему удивленiю -- всего нeсколько человeкъ интеллигенцiи. Я издали замeчаю всклокоченный чубъ Юры, и Юра устремляется ко мнe, уже издали показывая пальцами "три года". Юра исхудалъ почти до неузнаваемости -- онъ, оказывается, объявилъ голодовку въ видe протеста противъ недостаточнаго питанiя... Мотивъ, не лишенный оригинальности... Здeсь же и Борисъ -- тоже исхудавшiй, обросшiй бородищей и уже поглощенный мыслью о томъ, какъ бы намъ всeмъ попасть въ одну камеру. У него, какъ и у меня, -восемь лeтъ, но въ данный моментъ всe эти сроки насъ совершенно не интересуютъ. Всe живы -- и то слава Богу...
Борисъ предпринимаетъ рядъ таинственныхъ манипуляцiй, а часа черезъ два -- мы всe въ одной камерe, правда, одиночкe, но сухой и свeтлой и, главное, безъ всякой посторонней компанiи. Здeсь мы можемъ крeпко обняться, обмeняться всeмъ пережитымъ и ... обмозговать новые планы побeга.
Въ этой камерe мы какъ-то быстро и хорошо обжились. Всe мы были вмeстe и пока что -- внe опасности. У всeхъ насъ было ощущенiе выздоровленiя послe тяжелой болeзни, когда силы прибываютъ и когда весь мiръ кажется ярче и чище, чeмъ онъ есть на самомъ дeлe. При тюрьмe оказалась старенькая библiотека. Насъ ежедневно водили на прогулку... Сначала трудно было ходить: ноги ослабeли и подгибались. Потомъ, послe того, какъ первыя передачи влили новыя силы въ наши ослабeвшiя мышцы, Борисъ какъ-то предложилъ:
-- Ну, теперь давайте тренироваться въ бeгe. Дистанцiя -- иксъ километровъ: Совдепiя -- заграница... {33}
На прогулку выводили сразу камеръ десять. Ходили по кругу, довольно большому, дiаметромъ метровъ въ сорокъ, причемъ каждая камера должна была держаться на разстоянiи десяти шаговъ одна отъ другой. Не нарушая этой дистанцiи, намъ приходилось бeгать почти "на мeстe", но мы все же бeгали... "Прогульщикъ" -- тотъ чинъ тюремной администрацiи, который надзираетъ за прогулкой, смотрeлъ на нашу тренировку скептически, но не вмeшивался... Рабочiе подсмeивались. Мужики смотрeли недоумeнно... Изъ оконъ тюремной канцелярiи на насъ взирали изумленныя лица... А мы все бeгали...
"Прогульщикъ" сталъ смотрeть на насъ уже не скептически, а даже нeсколько сочувственно.
-- Что, спортсмэны? -- спросилъ онъ какъ-то меня.
-- Чемпiонъ Россiи, -- кивнулъ я въ сторону Бориса.
-- Вишь ты, -- сказалъ "прогульщикъ"...
На слeдующiй день, когда прогулка уже кончилась и вереница арестантовъ потянулась въ тюремныя двери, онъ намъ подмигнулъ:
-- А ну, валяйте по пустому двору...
Такъ мы прiобрeли возможность тренироваться болeе или менeе всерьезъ... И попали въ лагерь въ такомъ состоянiи физической fitness, которое дало намъ возможность обойти много острыхъ и трагическихъ угловъ лагерной жизни.
РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКАЯ ТЮРЬМА
Это была "рабоче-крестьянская" тюрьма въ буквальномъ смыслe этого слова. Сидя въ одиночкe на Шпалеркe, я не могъ составить себe никакого представленiи о соцiальномъ составe населенiя совeтскихъ тюремъ. Въ пересылкe мои возможности нeсколько расширились. На прогулку выводили человeкъ отъ 50 до 100 одновременно. Составъ этой партiи мeнялся постоянно -- однихъ куда-то усылали, другихъ присылали, -- но за весь мeсяцъ нашего пребыванiя въ пересылкe мы оставались единственными интеллигентами въ этой партiи -- обстоятельство, которое для меня было нeсколько неожиданнымъ.
Больше всего было крестьянъ -- до жути изголодавшихся и какихъ-то по особенному пришибленныхъ... Иногда, встрeчаясь съ ними гдe-нибудь въ темномъ углу лeстницы, слышишь придушенный шепотъ:
-- Братецъ, а, братецъ... хлeбца бы... корочку... а?..
Много было рабочихъ -- тe имeли чуть-чуть менeе голодный видъ и были лучше одeты. И, наконецъ, мрачными фигурами, полными окончательнаго отчаянiя и окончательной безысходности, шагали по кругу "знатные иностранцы"...
Это были почти исключительно финскiе рабочiе, тeми или иными, но большею частью нелегальными, способами перебравшiеся въ страну строящагося соцiализма, на "родину всeхъ трудящихся"... Сурово ихъ встрeтила эта родина. Во-первыхъ, ей и своихъ трудящихся дeть было некуда, во-вторыхъ, и чужимъ трудящимся {34} неохота показывать своей нищеты, своего голода и своихъ разстрeловъ... А какъ выпустить обратно этихъ чужихъ трудящихся, хотя бы однимъ уголкомъ глаза уже увидeвшихъ совeтскую жизнь не изъ окна спальнаго вагона.
И вотъ мeсяцами они маячатъ здeсь по заколдованному кругу пересылки (сюда сажали и слeдственныхъ, но не срочныхъ заключенныхъ) безъ языка, безъ друзей, безъ знакомыхъ, покинувъ волю своей не пролетарской родины и попавъ въ тюрьму -- пролетарской.
Эти пролетарскiе иммигранты въ СССР -- легальные, полулегальные и вовсе нелегальные -- представляютъ собою очень жалкое зрeлище... Ихъ привлекла сюда та безудержная коммунистическая агитацiя о прелестяхъ соцiалистическаго рая, которая была особенно характерна для первыхъ лeтъ пятилeтки и для первыхъ надеждъ, возлагавшихся на эту пятилeтку. Предполагался бурный ростъ промышленности и большая потребность въ квалифицированной рабочей силe, предполагался "небывалый ростъ благосостоянiя широкихъ трудящихся массъ" -многое предполагалось. Пятилeтка пришла и прошла. Оказалось, что и своихъ собственныхъ рабочихъ дeвать некуда, что предъ страной -- въ добавленiе къ прочимъ прелестямъ -- стала угроза массовой безработицы, что отъ "благосостоянiя" массы ушли еще дальше, чeмъ до пятилeтки. Правительство стало выжимать изъ СССР и тeхъ иностранныхъ рабочихъ, которые прieхали сюда по договорамъ и которымъ нечeмъ было платить и которыхъ нечeмъ было кормить. Но агитацiя продолжала дeйствовать. Тысячи неудачниковъ-идеалистовъ, если хотите, идеалистическихъ карасей, поперли въ СССР всякими не очень легальными путями и попали въ щучьи зубы ОГПУ...
Можно симпатизировать и можно не симпатизировать политическимъ убeжденiямъ, толкнувшимъ этихъ людей сюда. Но не жалeть этихъ людей нельзя. Это -- не та коминтерновская шпана, которая eдетъ сюда по всяческимъ, иногда тоже не очень легальнымъ, визамъ совeтской власти, которая отдыхаетъ въ Крыму, на Минеральныхъ Водахъ, которая объeдаетъ русскiй народъ Инснабами, субсидiями и просто подачками... Они, эти идеалисты, бeжали отъ "буржуазныхъ акулъ" къ своимъ соцiалистическимъ братьямъ... И эти братья первымъ дeломъ скрутили имъ руки и бросили ихъ въ подвалы ГПУ...
Эту категорiю людей я встрeчалъ въ самыхъ разнообразныхъ мeстахъ совeтской Россiи, въ томъ числe и у финляндской границы въ Карелiи, откуда ихъ на грузовикахъ и подъ конвоемъ ГПУ волокли въ Петрозаводскъ, въ тюрьму... Это было въ селe Койкоры, куда я пробрался для развeдки насчетъ бeгства отъ соцiалистическаго рая, а они бeжали въ этотъ рай... Они были очень голодны, но еще больше придавлены и растеряны... Они видeли еще очень немного, но и того, что они видeли, было достаточно для самыхъ мрачныхъ предчувствiй насчетъ будущаго... Никто изъ нихъ не зналъ русскаго языка и никто изъ конвоировъ не зналъ ни одного иностраннаго. Поэтому мнe удалось на нeсколько минутъ втиснуться въ ихъ среду въ качествe переводчика. Одинъ изъ нихъ говорилъ по нeмецки. Я переводилъ, подъ {35} проницательными взглядами полудюжины чекистовъ, буквально смотрeвшихъ мнe въ ротъ. Финнъ плохо понималъ по нeмецки, и приходилось говорить очень внятно и раздeльно... Среди конвоировъ былъ одинъ еврей, онъ могъ кое-что понимать по нeмецки, и лишнее слово могло бы означать для меня концлагерь...
Мы стояли кучкой у грузовика... Изъ-за избъ на насъ выглядывали перепуганные карельскiе крестьяне, которые шарахались отъ грузовика и отъ финновъ, какъ отъ чумы -- перекинешься двумя-тремя словами, а потомъ -- Богъ его знаетъ, что могутъ "пришить". Финны знали, что мeстное населенiе понимаетъ по фински, и мой собесeдникъ спросилъ, почему къ нимъ никого изъ мeстныхъ жителей не пускаютъ. Я перевелъ вопросъ начальнику конвоя и получилъ отвeтъ:
-- Это не ихнее дeло.
Финнъ спросилъ, нельзя ли достать хлeба и сала... Наивность этого вопроса вызвала хохотъ у конвоировъ. Финнъ спросилъ, куда ихъ везутъ. Начальникъ конвоя отвeтилъ: "самъ увидитъ" и предупредилъ меня: "только вы лишняго ничего не переводите"... Финнъ растерялся и не зналъ, что и спрашивать больше.