ЭТАПЪ
Каждую недeлю ленинградскiя тюрьмы отправляютъ по два этапныхъ поeзда въ концентрацiонные лагери. Но такъ какъ тюрьмы переполнены свыше всякой мeры, -- ждать очередного этапа приходится довольно долго. Мы ждали больше мeсяца.
Наконецъ, отправляютъ и насъ. Въ полутемныхъ корридорахъ тюрьмы снова выстраиваются длинныя шеренги будущихъ лагерниковъ, идетъ скрупулезный, безконечный и, въ сущности, никому не нужный обыскъ. Раздeваютъ до нитки. Мы долго мерзнемъ на каменныхъ плитахъ корридора. Потомъ насъ усаживаютъ на грузовики. На ихъ бортахъ -- конвойные красноармейцы съ наганами въ рукахъ. Предупрежденiе: при малeйшей попыткe къ бeгству -- пуля въ спину безъ всякихъ разговоровъ...
Раскрываются тюремныя ворота, и за ними -- цeлая толпа, почти исключительно женская, человeкъ въ пятьсотъ.
Толпа раздается передъ грузовикомъ, и изъ нея сразу, взрывомъ, несутся сотни криковъ, привeтствiй, прощанiй, именъ... Все это превращается въ какой-то сплошной нечленораздeльный вопль человeческаго горя, въ которомъ тонутъ отдeльныя слова и отдeльные голоса. Все это -- русскiя женщины, изможденныя и истощенныя, пришедшiя и встрeчать, и провожать своихъ мужей, братьевъ, сыновей...
Вотъ гдe, поистинe, "долюшка русская, долюшка женская"... Сколько женскаго горя, безсонныхъ ночей, невидимыхъ мiру лишенiй стоитъ за спиной каждой мужской судьбы, попавшей въ зубцы ГПУ-ской машины. Вотъ и эти женщины. Я знаю -- онe недeлями бeгали къ воротамъ тюрьмы, чтобы узнать день отправки ихъ близкихъ. И сегодня онe стоятъ здeсь, на январьскомъ морозe, съ самаго разсвeта -- на этапъ идетъ около сорока грузовиковъ, погрузка началась съ разсвeта и кончится поздно вечеромъ. И онe будутъ стоять здeсь цeлый день только для того, чтобы бросить мимолетный прощальный взглядъ на родное лицо... Да и лица-то этого, пожалуй, и не увидятъ: мы сидимъ, точнeе, валяемся на днe кузова и заслонены спинами чекистовъ, сидящихъ на бортахъ...
Сколько десятковъ и сотенъ тысячъ сестеръ, женъ, матерей вотъ такъ бьются о тюремныя ворота, стоятъ въ безконечныхъ очередяхъ съ "передачами", съэкономленными за счетъ самаго жестокаго недоeданiя! Потомъ, отрывая отъ себя послeднiй кусокъ хлeба, онe будутъ слать эти передачи куда-нибудь за Уралъ, въ карельскiе лeса, въ приполярную тундру. Сколько загублено женскихъ жизней, вотъ этакъ, мимоходомъ, прихваченныхъ чекистской машиной...
Грузовикъ -- еще на медленномъ ходу. Толпа, отхлынувшая было отъ него, опять смыкается почти у самыхъ колесъ. Грузовикъ набираетъ ходъ. Женщины бeгутъ рядомъ съ нимъ, выкрикивая разныя имена... Какая-то дeвушка, растрепанная и заплаканная, долго бeжитъ рядомъ съ машиной, шатаясь, точно пьяная, и каждую секунду рискуя попасть подъ колеса... {43}
-- Миша, Миша, родной мой, Миша!..
Конвоиры орутъ, потрясая своими наганами:
-- Сиди на мeстe!.. Сиди, стрeлять буду!..
Сколько грузовиковъ уже прошло мимо этой дeвушки и сколько еще пройдетъ... Она нелeпо пытается схватиться за бортъ грузовика, одинъ изъ конвоировъ перебрасываетъ ногу черезъ бортъ и отталкиваетъ дeвушку. Она падаетъ и исчезаетъ за бeгущей толпой...
Какъ хорошо, что насъ никто здeсь не встрeчаетъ... И какъ хорошо, что этого Миши съ нами нeтъ. Каково было бы ему видeть свою любимую, сбитую на мостовую ударомъ чекистскаго сапога... И остаться безсильнымъ...
Машины ревутъ. Люди шарахаются въ стороны. Все движенiе на улицахъ останавливается передъ этой почти похоронной процессiей грузовиковъ. Мы проносимся по улицамъ "красной столицы" какимъ-то многоликимъ олицетворенiемъ memento mori, какимъ-то жуткимъ напоминанiемъ каждому, кто еще ходитъ по тротуарамъ: сегодня -- я, а завтра -- ты.
Мы въeзжаемъ на задворки Николаевскаго вокзала. Эти задворки, повидимому, спецiально приспособлены для чекистскихъ погрузочныхъ операцiй. Большая площадь обнесена колючей проволокой. На углахъ -- бревенчатыя вышки съ пулеметами. У платформы -- безконечный товарный составъ: это нашъ эшелонъ, въ которомъ намъ придется eхать Богъ знаетъ куда и Богъ знаетъ сколько времени.
Эти погрузочныя операцiй какъ будто должны бы стать привычными и налаженными. Но вмeсто налаженности -- крикъ, ругань, сутолока, безтолочь. Насъ долго перегоняютъ отъ вагона къ вагону. Все уже заполнено до отказа -даже по нормамъ чекистскихъ этаповъ; конвоиры орутъ, урки ругаются, мужики стонутъ... Такъ тыкаясь отъ вагона къ вагону, мы, наконецъ, попадаемъ въ какую-то совсeмъ пустую теплушку и врываемся въ нее оголтeлой и озлобленной толпой.
Теплушка оффицiально расчитана на 40 человeкъ, но въ нее напихиваютъ и 60, и 70. Въ нашу, какъ потомъ выяснилось, было напихано 58; мы не знаемъ, куда насъ везутъ и сколько времени придется eхать. Если за Уралъ -- нужно расчитывать на мeсяцъ, а то и на два. Понятно, что при такихъ условiяхъ мeста на нарахъ -- а ихъ на всeхъ, конечно, не хватитъ -- сразу становятся объектомъ жестокой борьбы...
Дверь вагона съ трескомъ захлопывается, и мы остаемся въ полутьмe. Съ правой, по ходу поeзда, стороны оба люка забиты наглухо. Оба лeвыхъ -- за толстыми желeзными рeшетками... Кажется, что вся эта полутьма отъ пола до потолка биткомъ набита людьми, мeшками, сумками, тряпьемъ, дикой руганью и дракой. Люди атакуютъ нары, отталкивая ногами менeе удачливыхъ претендентовъ, въ воздухe мелькаютъ тeла, слышится матъ, звонъ жестяныхъ чайниковъ, грохотъ падающихъ вещей.
Всe атакуютъ верхнiя нары, гдe теплeе, свeтлeе и чище. Намъ какъ-то удается протиснуться сквозь живой водопадъ тeлъ {44} на среднiя нары. Тамъ -- хуже, чeмъ наверху, но все же безмeрно лучше, чeмъ остаться на полу посерединe вагона...
Черезъ часъ это столпотворенiе какъ-то утихаетъ. Сквозь многочисленныя дыры въ стeнахъ и въ потолкe видно, какъ пробивается въ теплушку свeтъ, какъ январьскiй вeтеръ наметаетъ на полу узенькiя полоски снeга. Становится зябко при одной мысли о томъ, какъ въ эти дыры будетъ дуть вeтеръ на ходу поeзда... Посерединe теплушки стоитъ чугунная печурка, изъeденная всeми язвами гражданской войны, военнаго коммунизма, мeшочничества и Богъ знаетъ чего еще.
Мы стоимъ на путяхъ Николаевскаго вокзала почти цeлыя сутки. Ни дровъ, ни воды, ни eды намъ не даютъ. Отъ голода, холода и усталости вагонъ постепенно затихаетъ...
Ночь... Лязгъ буферовъ!.. Поeхали...
Мы лежимъ на нарахъ, плотно прижавшись другъ къ другу. Повернуться нельзя, ибо люди на нарахъ уложены такъ же плотно, какъ дощечки на паркетe. Заснуть тоже нельзя. Я чувствую, какъ холодъ постепенно пробирается куда-то внутрь организма, какъ коченeютъ ноги и застываетъ мозгъ. Юра дрожитъ мелкой, частой дрожью, старается удержать ее и опять начинаетъ дрожать...
-- Юрчикъ, замерзаешь?
-- Нeтъ, Ватикъ, ничего...
Такъ проходитъ ночь.
Къ полудню на какой-то станцiи намъ дали дровъ -- немного и сырыхъ. Теплушка наполнилась eдкимъ дымомъ, тепла прибавилось мало, но стало какъ-то веселeе. Я начинаю разглядывать своихъ сотоварищей по этапу...
Большинство -- это крестьяне. Они одeты во что попало -- какъ ихъ захватилъ арестъ. Съ мужикомъ вообще стeсняются очень мало. Его арестовываютъ на полевыхъ работахъ, сейчасъ же переводятъ въ какую-нибудь уeздную тюрьму -- страшную уeздную тюрьму, по сравненiю съ которой Шпалерка -- это дворецъ... Тамъ, въ этихъ уeздныхъ тюрьмахъ, въ одиночныхъ камерахъ сидятъ по 10-15 человeкъ, тамъ дeйствительно негдe ни стать, ни сeсть, и люди сидятъ и спятъ по очереди. Тамъ въ день даютъ 200 граммъ хлeба, и мужики, не имeющiе возможности получать передачи (деревня -- далеко, да и тамъ нечего eсть), если и выходятъ оттуда живыми, то выходятъ совсeмъ уже привидeнiями.
Наши этапные мужички тоже больше похожи на привидeнiя. Въ звeриной борьбe за мeста на нарахъ у нихъ не хватило силъ, и они заползли на полъ, подъ нижнiя нары, расположились у дверныхъ щелей... Зеленые, оборванные, они робко, взглядами загнанныхъ лошадей, посматриваютъ на болeе сильныхъ или болeе оборотистыхъ горожанъ...
..."Въ столицахъ -- шумъ, гремятъ витiи"... Столичный шумъ и столичные разстрeлы даютъ мiровой резонансъ. О травлe интеллигенцiи пишетъ вся мiровая печать... Но какая, въ сущности, это ерунда, какая мелочь -- эта травля интеллигенцiи... Не помeщики, не фабриканты, не профессора оплачиваютъ въ основномъ эти страшныя "издержки революцiи" -- ихъ оплачиваетъ мужикъ. {45} Это онъ, мужикъ, дохнетъ миллiонами и десятками миллiоновъ отъ голода, тифа, концлагерей, коллективизацiи и закона о "священной соцiалистической собственности", отъ всякихъ великихъ и малыхъ строекъ Совeтскаго Союза, отъ всeхъ этихъ сталинскихъ хеопсовыхъ пирамидъ, построенныхъ на его мужицкихъ костяхъ... Да, конечно, интеллигенцiи очень туго. Да, конечно, очень туго было и въ тюрьмe, и въ лагерe, напримeръ, мнe... Значительно хуже -большинству интеллигенцiи. Но въ какое сравненiе могутъ идти наши страданiя и наши лишенiя со страданiями и лишенiями русскаго крестьянства, и не только русскаго, а и грузинскаго, татарскаго, киргизскаго и всякаго другого. Вeдь вотъ -- какъ ни отвратительно мнe, какъ ни голодно, ни холодно, какимъ бы опасностямъ я ни подвергался и буду подвергаться еще -- со мною считались въ тюрьмe и будутъ считаться въ лагерe. Я имeю тысячи возможностей выкручиваться -- возможностей, совершенно недоступныхъ крестьянину. Съ крестьяниномъ не считаются вовсе, и никакихъ возможностей выкручиваться у него нeтъ. Меня -- плохо ли, хорошо ли, -- но все же судятъ. Крестьянина и разстрeливаютъ, и ссылаютъ или вовсе безъ суда, или по такому суду, о которомъ и говорить трудно: я видалъ такiе "суды" -- тройка безграмотныхъ и пьяныхъ комсомольцевъ засуживаетъ семью, въ теченiе двухъ-трехъ часовъ ее разоряетъ въ конецъ и ликвидируетъ подъ корень... Я, наконецъ, сижу не зря. Да, я врагъ совeтской власти, я всегда былъ ея врагомъ, и никакихъ иллюзiй на этотъ счетъ ГПУ не питало. Но я былъ нуженъ, въ нeкоторомъ родe, "незамeнимъ", и меня кормили и со мной разговаривали. Интеллигенцiю кормятъ и съ интеллигенцiей разговариваютъ. И если интеллигенцiя садится въ лагерь, то только въ исключительныхъ случаяхъ въ "массовыхъ кампанiй" она садится за здорово живешь...
Я знаю, что эта точка зрeнiя идетъ совсeмъ въ разрeзъ съ установившимися мнeнiями о судьбахъ интеллигенцiи въ СССР. Объ этихъ судьбахъ я когда-нибудь буду говорить подробнeе. Но все то, что я видeлъ въ СССР -- а видeлъ я много вещей -- создало у меня твердое убeжденiе: лишь въ рeдкихъ случаяхъ интеллигенцiю сажаютъ за зря, конечно, съ совeтской точки зрeнiя. Она все-таки нужна. Ее все-таки судятъ. Мужика -- много, имъ хоть прудъ пруди, и онъ совершенно реально находится въ положенiи во много разъ худшемъ, чeмъ онъ былъ въ самыя худшiя, въ самыя мрачныя времена крeпостного права. Онъ абсолютно безправенъ, такъ же безправенъ, какъ любой рабъ какого-нибудь африканскаго царька, такъ же онъ нищъ, какъ этотъ рабъ, ибо у него нeтъ рeшительно ничего, чего любой деревенскiй помпадуръ не могъ бы отобрать въ любую секунду, у него нeтъ рeшительно никакихъ перспективъ и рeшительно никакой возможности выкарабкаться изъ этого рабства и этой нищеты...
Положенiе интеллигенцiи? Ерунда -- положенiе интеллигенцiи по сравненiю съ этимъ океаномъ буквально неизмeримыхъ страданiй многомиллiоннаго и дeйствительно многострадальнаго русскаго мужика. И передъ лицомъ этого океана какъ-то неловко, какъ-то {46} языкъ не поворачивается говорить о себe, о своихъ лишенiяхъ: все это -- булавочные уколы. А мужика бьютъ по черепу дубьемъ.
И вотъ, сидитъ "сeятель и хранитель" великой русской земли у щели вагонной двери. Январьская вьюга уже намела сквозь эту щель сугробикъ снeга на его обутую въ рваный лапоть ногу. Руки зябко запрятаны въ рукава какой-то лоскутной шинелишки временъ мiровой войны. Мертвецки посинeвшее лицо тупо уставилось на прыгающiй огонь печурки. Онъ весь скомкался, съежился, какъ бы стараясь стать меньше, незамeтнeе, вовсе исчезнуть такъ, чтобы его никто не увидeлъ, не ограбилъ, не убилъ...
И вотъ, eдетъ онъ на какую-то очередную "великую" сталинскую стройку. Ничего строить онъ не можетъ, ибо силъ у него нeтъ... Въ 1930-31 году такого этапнаго мужика на Бeломорско-Балтiйскомъ каналe прямо ставили на работы, и онъ погибалъ десятками тысячъ, такъ что на "строительномъ фронтe" вмeсто "пополненiй" оказывались сплошныя дыры. Санчасть (санитарная часть) ББК догадалась: прибывающихъ съ этапами крестьянъ раньше, чeмъ посылать на обычныя работы, ставили на болeе или менeе "усиленное" питанiе -- и тогда люди гибли отъ того, что отощавшiе желудки не въ состоянiи были переваривать нормальной пищи. Сейчасъ ихъ оставляютъ на двe недeли въ "карантинe", постепенно втягиваютъ и въ работу, и въ то голодное лагерное питанiе, которое мужику и на волe не было доступно и которое является лукулловымъ пиршествомъ съ точки зрeнiя провинцiальнаго тюремнаго пайка. Лагерь -все-таки хозяйственная организацiя, и въ своемъ рабочемъ скотe онъ все-таки заинтересованъ... Но въ чемъ заинтересованъ рeдко грамотный и еще рeже трезвый деревенскiй комсомолецъ, которому на потопъ и разграбленiе отдано все крестьянство и который и самъ-то окончательно очумeлъ отъ всeхъ вихлянiй "генеральной линiи", отъ дикаго, кабацкаго административнаго восторга безчисленныхъ провинцiальныхъ властей?
ВЕЛИКОЕ ПЛЕМЯ "УРОКЪ"
Насъ, интеллигенцiи, на весь вагонъ всего пять человeкъ: насъ трое, нашъ горе-романистъ Степушка, попавшiй въ одинъ съ нами грузовикъ, и еще какой-то ленинградскiй техникъ. Мы всe приспособились вмeстe на средней нарe. Надъ нами -- группа питерскихъ рабочихъ; ихъ мнe не видно. Другую половину вагона занимаетъ еще десятка два рабочихъ; они сытeе и лучше одeты, чeмъ крестьяне, или говоря, точнeе, менeе голодны и менeе оборваны. Всe они спятъ.
Плотно сбитой стаей сидятъ у печурки уголовники. Они не то чтобы оборваны -- они просто полураздeты, но ихъ выручаетъ невeроятная, волчья выносливость бывшихъ безпризорниковъ. Всe они -- результатъ жесточайшаго естественнаго отбора. Всe, кто не могъ выдержать поeздокъ подъ вагонными осями, ночевокъ въ кучахъ каменнаго угля, пропитанiя изъ мусорныхъ ямъ (совeтскихъ мусорныхъ ямъ!) -- всe они погибли. Остались только самые крeпкiе, по волчьи выносливые, по волчьи {47} ненавидящiе весь мiръ -- мiръ, выгнавшiй ихъ дeтьми на большiя дороги голода, на волчью борьбу за жизнь...
Тепло отъ печки добирается, наконецъ, и до меня, и я начинаю дремать. Просыпаюсь отъ дикаго крика и вижу:
Прислонившись спиной къ стeнкe вагона блeдный, стоитъ нашъ техникъ и тянетъ къ себe какой-то мeшокъ. За другой конецъ мeшка уцeпился одинъ изъ урокъ -- плюгавый парнишка, съ глазами попавшаго въ капканъ хорька. Борисъ тоже держится за мeшокъ. Схема ясна: урка сперъ мeшокъ, техникъ отнимаетъ, урка не отдаетъ, въ расчетe на помощь "своихъ". Борисъ пытается что-то урегулировать. Онъ что-то говоритъ, но въ общемъ гвалтe и ругани ни одного слова нельзя разобрать. Мелькаютъ кулаки, полeнья и даже ножи. Мы съ Юрой пулей выкидываемся на помощь Борису.
Мы втроемъ представляемъ собою "боевую силу", съ которою приходится считаться и уркамъ -- даже и всей ихъ стаe, взятой вмeстe. Однако, плюгавый парнишка цeпко и съ какимъ-то отчаянiемъ въ глазахъ держится за мeшокъ, пока откуда-то не раздается спокойный и властный голосъ:
-- Пусти мeшокъ...
Парнишка отпускаетъ мeшокъ и уходитъ въ сторону, утирая носъ, но все же съ видомъ исполненнаго долга...
Спокойный голосъ продолжаетъ:
-- Ничего, другой разъ возьмемъ такъ, что и слыхать не будете.
Оглядываюсь. Высокiй, изсиня блeдный, испитой и, видимо, много и сильно на своемъ вeку битый урка -- очевидно, "паханъ" -- коноводъ и вождь уголовной стаи. Онъ продолжаетъ, обращаясь къ Борису:
-- А вы чего лeзете? Не вашъ мeшокъ -- не ваше дeло. А то такъ и ножъ ночью можемъ всунуть... У насъ, братъ, ни на какихъ обыскахъ ножей не отберутъ...
Въ самомъ дeлe -- какой-то ножъ фигурировалъ надъ свалкой. Какимъ путемъ урки ухитряются фабриковать и проносить свои ножи сквозь всe тюрьмы и сквозь всe обыски -- Аллахъ ихъ знаетъ, но фабрикуютъ и проносятъ. И я понимаю -- вотъ въ такой людской толчеe, откуда-то изъ-за спинъ и мeшковъ ткнуть ножомъ въ бокъ -- и пойди доискивайся...
Рабочiе сверху сохраняютъ полный нейтралитетъ: они-то по своему городскому опыту знаютъ, что значитъ становиться урочьей стаe поперекъ дороги. Крестьяне что-то робко и приглушенно ворчатъ по своимъ угламъ... Остаемся мы четверо (Степушка -- не въ счетъ) -- противъ 15 урокъ, готовыхъ на все и ничeмъ не рискующихъ. Въ этомъ каторжномъ вагонe мы, какъ на необитаемомъ островe. Законъ остался гдe-то за дверями теплушки, законъ въ лицe какого-то конвойнаго начальника, заинтересованнаго лишь въ томъ, чтобы мы не сбeжали и не передохли въ количествахъ, превышающихъ нeкiй, мнe неизвeстный, "нормальный" процентъ. А что тутъ кто-то кого-то зарeжетъ -кому какое дeло.
Борисъ поворачивается къ пахану: {48}
-- Вотъ тутъ насъ трое: я, братъ и его сынъ. Если кого-нибудь изъ насъ ткнутъ ножомъ, -- отвeчать будете вы...
Урка дeлаетъ наглое лицо человeка, передъ которымъ ляпнули вопiющiй вздоръ. И потомъ разражается хохотомъ.
-- Ого-го... Отвeчать... Передъ самимъ Сталинымъ... Вотъ это здорово... Отвeчать... Мы тебe, братъ, кишки и безъ отвeту выпустимъ...
Стая урокъ подхватываетъ хохотъ своего пахана. И я понимаю, что разговоръ объ отвeтственности, о законной отвeтственности на этомъ каторжномъ робинзоновскомъ островe -- пустой разговоръ. Урки понимаютъ это еще лучше, чeмъ я. Паханъ продолжаетъ ржать и тычетъ Борису въ носъ сложенные въ традицiонную эмблему три своихъ грязныхъ посинeвшихъ пальца. Рука пахана сразу попадаетъ въ Бобины тиски. Ржанье переходитъ въ вой. Паханъ пытается вырвать руку, но это -- дeло совсeмъ безнадежное. Кое-кто изъ урокъ срывается на помощь своему вождю, но Бобинъ тылъ прикрываемъ мы съ Юрой -- и всe остаются на своихъ мeстахъ.
-- Пусти, -- тихо и сдающимся тономъ говоритъ паханъ. Борисъ выпускаетъ его руку. Паханъ корчится отъ боли, держится за руку и смотритъ на Бориса глазами, преисполненными боли, злобы и... почтенiя...
Да, конечно, мы не въ девятнадцатомъ вeкe. Faustrecht. Ну, что-жъ! На нашей полдюжинe кулаковъ -- кулаковъ основательныхъ -- тоже можно какое-то право основать.
-- Видите ли, товарищъ... какъ ваша фамилiя, -- возможно спокойнeе начинаю я...
-- Иди ты къ чорту съ фамилiей, -- отвeчаетъ паханъ.
-- Михайловъ... -- раздается откуда-то со стороны...
-- Такъ видите ли, товарищъ Михайловъ, -- говорю я чрезвычайно академическимъ тономъ, -- когда мой братъ говорилъ объ отвeтственности, то это, понятно, вовсе не въ томъ смыслe, что кто-то тамъ куда-то пойдетъ жаловаться... Ничего подобнаго... Но если кого-нибудь изъ насъ троихъ подколютъ, то оставшiеся просто... переломаютъ вамъ кости. И переломаютъ всерьезъ... И именно -- вамъ... Такъ что и для васъ, и для насъ будетъ спокойнeе такими дeлами не заниматься...
Урка молчитъ. Онъ, по уже испытанному ощущенiю Бобиной длани, понялъ, что кости будутъ переломаны совсeмъ всерьезъ (они, конечно, и были бы переломаны).
Если бы не семейная спаянность нашей "стаи" и не наши кулаки, то спаянная своей солидарностью стая урокъ раздeла бы и ограбила бы насъ до нитки. Такъ дeлается всегда -- въ общихъ камерахъ, на этапахъ, отчасти и въ лагеряхъ, гдe всякой случайной и разрозненной публикe, попавшей въ пещеры ГПУ, противостоитъ спаянная и "классово-солидарная" стая урокъ. У нихъ есть своя организацiя, и эта организацiя давитъ и грабить.