Большая собака - Татьяна Соломатина 3 стр.


А сейчас Поле не смешно, как бывает смешно или грустно без значений и даже без слов с дедушкой или с Витькой. Как это Дика надо пристрелить, как собаку? Ей представляется, что псу надо что-то подстелить. Или перестелить. Наверное, ту ужасную тряпку, растрёпанный край которой свисает у него из будки. Наверняка такому красавцу, как Дик, противно лежать на такой замурзанной ветхой подстилке, и теперь Буся пошла ему перестелить этот кошмар на что-то более подходящее. Поля с удовольствием подарит Дику свой плед, который дедушка привёз ей из гэдээр. Очень хороший магазин, этот гэдээр. Ни разу ещё дедушка не вернулся из этого гэдээр без полных чемоданов чего-нибудь совершенно удивительного. Такого, чего нет даже в московском ГУМе, где она с бабушкой побывала этим летом. Она уже просила дедушку взять её с собой в гэдээр хоть разочек и даже обещала не задавать глупых вопросов и хорошо себя вести. Она и так всегда хорошо себя ведёт, но взрослые любят, когда дети обещают хорошо себя вести. Если не пообещать, а просто хорошо себя вести, так они и не заметят, как ты хорошо себя ведёшь. Туда себя хорошо ведёшь. Сюда себя ещё лучше ведёшь. Сам себя ведёшь в разные стороны, и так удивительно тебе хорошо. Эх, наверняка в этот гэдээр не пускают с собаками. В большие красивые магазины никогда не пускают с собаками, даже если ты их очень хорошо ведёшь на коротком поводке.


Мама отправляет Полю умываться, так ничего и не рассказав о том, что Дику будут перестилать, как собаке. «Вечером потихоньку отнесу Бусе свой плед всё-таки. Чего они все так Бусю боятся? Она добрая, когда никто не видит. И ещё она всё время плачет, когда одна. Чистит картошку и плачет. Полет грядки и плачет. Поливает огурцы в теплице и плачет. Даже не замечает, что плачет. Плачет, а как только кто-то приходит – перестаёт. Только при мне плачет. Наверное, я умею быть невидимой. А мама с тётей Олей и дочками Пустобреха потихоньку от дедушки говорили, что Буся мёртвая, потому что даже плакать не может. С тех пор, как получила похоронку на мужа. Я потом спросила у дедушки, что такое «похоронка», и он сказал, что это такое письменное извещение про то, что твоего родственника убили на войне. Я сказала дедушке по секрету, что Буся часто плачет, и ещё спросила, что такое «извещение», «война», и про то, когда же он возьмёт меня в магазин гэдээр. А дедушка только ответил: «Я знаю», добавил: «Тупые куры» – и ушёл. Надо ещё раз спросить, что такое «извещение», «война» и про гэдээр. И пусть лучше дедушка отнесёт Бусе мой плед, чтобы она перестелила Дику, как собаке. Как большой красивой умной собаке».


И Поля вдруг плачет, сидя на краю клумбы, глядя на буйно цветущую чайную розу.

«Почему я плачу? Тем более сейчас, когда никто не видит. Плакать надо, когда тебя не отпускают гулять или не дают съесть много ананасных конфет. Или если упал с качелей при маме и папе. Если падать, когда одна или с дедушкой, можно и не плакать. Это вовсе не больно, но многим взрослым нравится, когда ты плачешь после того, как упал. Я вот однажды так сильно ногу порезала, аж до мяса, и даже не заметила. А вошла во двор, мама как испугается, ну я и заплакала, чтобы её успокоить. Даже швы накладывали. По-честному, было не очень больно, потому что на ногу полили что-то небольное, но мама говорила доктору, что я очень боюсь боли, и пришлось даже покричать и поотпихивать доктора руками, чтобы маме было приятно. Взрослым всегда приятно, если то, что они выдумали, оказывается правдой. Ради маминой правды можно и соврать, мне нетрудно. Я послушная девочка, не задаю глупых вопросов про почему трава зелёная, только очень умные – про то, когда в сердцевине звезды образуется железное ядро, и всегда хорошо себя веду. Почему же я сейчас плачу, если никого нет, кроме меня и розового куста? Я же не получала никаких похоронок про родственников и не мёртвая, как Буся, чтобы плакать сама с собой. Пойти к Витьке, что ли? Поплакать при нём? Мама говорит, что девочки к мальчикам первыми не должны ходить. А как же к такому, как Витька, не ходить первой? Он же сидит и глаза пучит. А то ещё и в носу ковыряет и козявки рассматривает. Я ему говорю: «Витька, во что будем играть?» – «Не знаю». – «Витька, о чём ты думаешь?» – «Не знаю». – «Витька, почему ты боишься Дика?» – «Не знаю». Стой там, иди сюда, как говорит старик Пустобрех. Пойду лучше при старике Пустобрехе поплачу. Старик Пустобрех всегда знает, во что играть и о чём он думает. Правда, слёзы уже кончились, но при нём можно ради правды и специально поплакать».


– Поля! Никуда со двора не ходи! – кричит мама с веранды. С веранды, под которую упало Полино сокровище – отполированная и покрытая лаком персиковая косточка. Прямо в щель между досками, и никак туда не добраться. Одиноко там прекрасной персиковой косточке, а зимой ещё будет холодно и страшно. Старик Пустобрех обещал сделать Поле бусы из персиковых косточек, а ей теперь стыдно напомнить, потому что одну готовую и даже просверленную она уронила в бездну. Дедушка очень любит это слово – «бездна». Ещё он любит слово «вселенная». И то и другое – это что-то огромное, как пространство под верандой. Надо сказать дедушке про косточку, он что-то придумает. И про плед, который надо перестелить для Дика, как собаке.

Поля бредёт к гамаку, подвешенному в уютной тени винограда, и засыпает. Во сне она гуляет в бусах из персиковых косточек, в платье, купленном дедушкой в магазине гэдээр, по Приморскому бульвару. Рядом с ней мерно вышагивает красиво расчёсанный, пахнущий ванильным печеньем шерстяной Дик и, добродушно повиливая хвостом, рассказывает Поле про бездну вселенной. Так красиво рассказывает, что она ничего не понимает, а просто сразу всё знает. Во сне у Дика красивый бархатный взрослый мужской голос, похожий на дедушкин нарочитостью буквы «а», но не такой. И когда играют часы, Дик подпевает другими, более правильными словами: «ты – сердце моё, навеки со мной, Полина, мой персик родной!» Иногда он поёт «ангел», а иногда почему-то «фунтик». Так её называет старик Пустобрех, когда не лается сикилявкой, и Поля сердится. Но когда Дик поёт её «фунтиком», это отчего-то приятно. На них все смотрят, и другие девочки завидуют Поле, а другие большие собаки завидуют Дику. Очень красивый сон снится Поле, и так жаль уже во сне предощущать, что это неправда. Хотя эта неправда правдивее всех взрослых правд. Вот они уже доходят до колоннады Воронцова, Поля садится на парапет, расправляет платьице, приглашает Дика улечься рядом и зачем-то говорит ему: «Подожди! Сидеть! Сейчас я тебе перестелю, как собаке, тогда и ляжешь!» – хотя никакого пледа у неё с собой нет. Ей становится холодно и страшно там, во сне. Она просыпается и снова плачет сама с собой, как мёртвая. Хотя всего лишь ранний вечер и солнце скрылось за домом, и просто кожа в тени винограда покрылась озябшими пупырышками.


Поздним вечером, когда темно, Поля взбирается на самое безопасное место в бездне вселенной – на колени к вернувшемуся с работы деду. У деда на коленях позволено всё: не ложиться спать вовремя; не есть то, что не хочется; вмешиваться в разговоры взрослых, не рискуя быть унизительно публично одёрнутой; не «знать своё место» и спрашивать всякие глупости не про барионы и мезоны, чтобы чужие взрослые восхищались, а про зелёную траву и голубое небо. Абсолютной свобода дедовой любимицы становится, когда старик Пустобрех и дедушка выпивают вечерний самогон, извлекаемый из лунного глобуса. Так называется большой, пыльный, изрезанный кривыми переулками и даже площадями желтовато-коричневатый шар, который дед выносит на веранду и разламывает пополам каждый вечер ровно в десять.


– Надо же. Такой гарный, умный, ладный собака – и сбесився, – выговаривает деду старик Пустобрех, после первого стакана картинно-вычурно переходя на южнорусское арго. Любит он, доктор филологических наук Аркадий Семёнович Штерн, этот рождённый в браке постоянной пыльной степи и страстно переменчивого моря язык-хулиган.

– Со всеми бывает. Не переживай.

– Хорошо, хоть детей не замав. Мы тут чуть с ума не сошли. Вы все на работе. Буся – древняя старуха…

– Хорош стенать, Аркадий Семёныч, – усмехается дед, вновь наполняя гранёные стопки остро пахнущей жидкостью. – Все индульгенции тебе уже выписаны. Буся, та, что «древняя старуха» по твоему разумению, любого волкодава сожрёт и не подавится, если жизнь близких под угрозой. Полька – заговоренная на всю свою долгую счастливую женскую жизнь, уж поверь. А где эта девочка, – гладит дедушка Полю по голове, – там ни Бусиному, ни какому другому сопляку лиха не будет, одни только полезные слёзы. Понял? Ну, давай. За упокой всех мятежных душ.

– Рано ещё за упокой. Давай всё-таки за здравие.

– Ну, давай, Семёныч, если полагаешь, что так правильнее.

– Ну так, живой он ещё. Грех за упокой живого пить.

– Нет, Аркашка. Он уже мёртв. Он умер в тот самый момент, когда решил с Бусей поквитаться за нелюбовь. Если ты понимаешь, о чём я.

– Надо же. Такой гарный, умный, ладный собака – и сбесився, – выговаривает деду старик Пустобрех, после первого стакана картинно-вычурно переходя на южнорусское арго. Любит он, доктор филологических наук Аркадий Семёнович Штерн, этот рождённый в браке постоянной пыльной степи и страстно переменчивого моря язык-хулиган.

– Со всеми бывает. Не переживай.

– Хорошо, хоть детей не замав. Мы тут чуть с ума не сошли. Вы все на работе. Буся – древняя старуха…

– Хорош стенать, Аркадий Семёныч, – усмехается дед, вновь наполняя гранёные стопки остро пахнущей жидкостью. – Все индульгенции тебе уже выписаны. Буся, та, что «древняя старуха» по твоему разумению, любого волкодава сожрёт и не подавится, если жизнь близких под угрозой. Полька – заговоренная на всю свою долгую счастливую женскую жизнь, уж поверь. А где эта девочка, – гладит дедушка Полю по голове, – там ни Бусиному, ни какому другому сопляку лиха не будет, одни только полезные слёзы. Понял? Ну, давай. За упокой всех мятежных душ.

– Рано ещё за упокой. Давай всё-таки за здравие.

– Ну, давай, Семёныч, если полагаешь, что так правильнее.

– Ну так, живой он ещё. Грех за упокой живого пить.

– Нет, Аркашка. Он уже мёртв. Он умер в тот самый момент, когда решил с Бусей поквитаться за нелюбовь. Если ты понимаешь, о чём я.

– Ну, так, а чего это нелюбовь? – В присутствии деда старик Пустобрех становится как-то мельче, незначительнее и глупее, чем наедине с Полей и утренним, полным мидиями морем. Его куда быстрее «развозит», чем деда, и он вдруг начинает говорить то как торговка из вкусно пахнущей на всю трамвайную остановку «будки» с хлебом, а то и нукать, как Стёпа с улицы Писарева. – Или она его не кормила, ну? Ещё как кормила. Отборно. Или била она его, ну? Ни разу Буся пса не ударила, бог свидетель.

– И кормила, Аркаша, и не била. Но – не любила. От этого пёс и умер.

– Дедушка, – внезапно повзрослевшим женским голосом говорит пятилетняя Поля, – это я его убила! – Говорит и осознаёт своим крохотным человеческим разумом прикладной аспект повиновения, случившегося с Диком после её непредвиденного вмешательства в выстроенную псом мизансцену финала.

– Дедушка! – рыдает Поля при взрослых совершенно честно, искренне, оплакивая себя и всё, что произошло. – Я позвала Дика, и он пришёл. А после этого Буся стала душить его ремешком с железными шипами!


Ужас содеянного обрушивается так внезапно и так мощно, что даже слёзы катятся из глаз, как у древней Буси. Слёзы, эти надёжные защитники маленьких детей от всех невзгод, вдруг идут и идут сами по себе. Не помогая манипулировать взрослыми фигурами, а просто потому, что идут. Идут себе куда-то мимо по своим горестным слёзным делам, не смывая боль. Идут и уходят, а Поля остается в чём есть – в бездне вселенской тоски по Большой Собаке Дику.


– Ты его спасла, глупышка. Исповедовала. Простила. Ты дала ему то, чего у него никогда не было, – любовь. В тот момент ты это понимала. Душой. Ты его, Дика, бог. Понявший его бунт и принявший его покаяние. Всё остальное – механика разума! Вытри сопли! – Дед гневно стукает пустым стаканом по столу и крепко прижимает Полю к себе. «Сопли» сами вытираются о вкусно пахнущую солёным потом, табаком и самогоном крепкую дедову грудь, всю в седых шерстяных волосах.

Тишину благоухающего близким морем Сиротского переулка на мгновение разрывает громкий звук. Как будто компания «плохих мальчишек» с Тимирязевской опять бросает гильзы в костёр. Но звук одиночный, громче и ближе.


– Степан всё-таки молодец. И Буся тоже, – уже спокойно говорит дедушка. – Ну, теперь можно и за упокой, Пустобрех, чтобы твои понятия о ритуалах соблюсти.

– Давай. Не чокаясь. Славный был пёс. Умный. И добрый. Когда-то добрый. Пока его не выела до пустоты нелюбовь.

– Ты – филолог. Но поверь физику – пустоты не существует.

Старики молча выпивают, не сталкивая стопки гранями.

– Дедушка, а что это был за шум? – спрашивает Поля, уже зная – не в словах, не в значениях и не в определениях – ответ.

– Это, Полюшка, выстрел. Дика застрелили. И это, детка, правильно. У собак только один бог – человек. Преступление против человека для собаки – смертный грех, смертью и караемый. Умерщвлением плоти. Но как я уже сказал твоему любимому пажу старику Пустобреху, Дик осознанно принял решение умереть, потому что жить в нелюбви страшнее смерти.

– Но ты же, дедушка, только что сказал, что я его, Дика, бог и что я его спасла, и вот это странное слово…

– Исповедовала.

– Да. И почему-то простила. За что?

– За грех, детка. За грех. Простила за прегрешение против самого себя. Ангел восставший, отвергающий прощение, жаждущий любви, но любви не принимающий – суть Диавол. И он мог им стать. Мало одной жажды. Измученный жаждой безумец может и не заметить живительного источника. Дик заметил и приник.

Старик Пустобрех украдкой смаргивает слёзы и лезет в карман брюк за носовым платком.

– Ох, и ядрёная у тебя самогонка, Палыч, – крякает он, скрадывая неловкость.

– Долго опыты ставил. Самого пробирает, – говорит дедушка старому другу и смотрит в сторону.

– Дедушка, что он заметил и куда приник? – спрашивает Поля.

Дед с минуту молчит.

– Поленька, это потом. Потом будет всё. – Он внимательно смотрит ей в глаза. Прямо в зрачки. Как Дик. – Это всё будет потом, если ты не забудешь, если не излечишь разумом гениальное детское сумасшествие. Ты поймёшь, куда ведёт этот туннель, этот пространственно-временной мостик, образующийся по мере приближения к веществу большой плотности. Поймёшь, что эта воронка не заканчивается на веществе, да и не в веществе дело, а в тех самых недостижимых скоростях, достигаемых не веществом, но духом.[8] Ну, не то чтобы поймёшь, но когда-нибудь это будет принято тобой без бесплодных бесконечных попыток сформулировать. Смерть тела – это не конец. Конец всему наступает без любви – без того, что не поддаётся вычислениям, расчётам, без того уравнения, что не имеет решения, без того, что позволяет достичь каких угодно скоростей. Дик получил то, чего всегда хотел, ради чего и для чего он, как и любая другая тварь божья, пришёл в этот мир и жил. И мы все живём. Любовь. Он получил любовь. Какая разница, когда. Не имеет значения, как надолго. Тут все эти категории вроде пространства и времени не имеют значения. Принявший любовь прощён и вечен. Он везде. Величина постоянная. Не принявший – никогда и не был ничем, кроме изначального балласта, сокращение которого ничего не изменит по обе стороны равности.

– Дедушка, можно мы пойдём, посмотрим на Дика?

Поля хочет просто видеть Дика. Она не понимает, о чём говорит дед. Но у неё очень хорошая память. Как коробка с игрушками – даже если забыть, что там, где-то на дне, валяется деталь от конструктора, то рано или поздно, наводя порядок, ты её найдёшь. Мама говорит, что дед портит Полю. Но сейчас надо просто видеть Дика. Сохранить. Убедиться. Что? В чём? Она не ответит и самой себе. Ей важно увидеть застреленного Дика. И это не вопрос любопытства. Это просто важно. Зачем вы, взрослые, целуете своих мертвецов? У вас есть ответ? Последний вопрос риторический. Автору, как и маленькой Поле, ответа не требуется. Важно. Просто важно. Сложить в коробку своей памяти, чтобы рано или поздно найти ту самую единственную недостающую деталь единственно твоей картины мира.

Но кто поймёт пятилетнего ребёнка, жаждущего прикоснуться к тому, что было живо, а теперь… стало тем, что мы, разумные взрослые, знающие значения слов, называем трупом. Кто поймёт девочку, жаждущую потрогать чужую собаку, которая перестала быть жива? Кто угодно, но только не мама и папа, от которых частенько бывают аллергии, конфеты, смех и слёзы и умные ответы на глупые вопросы про траву и небо, а также универсальный глупый ответ «подрастёшь – узнаешь!» на умные вопросы про любовь, рождение, смерть и вечность. Благо у Поли очень умный дедушка, не задающий глупых вопросов, хотя и любящий давать множество мудрёных пространных ответов ни про что. Хорошо, что в середине семидесятых прошлого века на 16-й станции Большого Фонтана нет детских психологов, всё объясняющих нечаянно обнажённой пухлой детской половой губой, патологическими фиксациями и прочими терминами, не имеющими зачастую ничего общего с происходящим в действительности. Взрослый автор в силу сатирического, если не сказать цинично-саркастического, тридцатидевятилетнего опыта наблюдения за человеческой природой уже слышит этот вполне возможный диалог:


– Значит, вы утверждаете, что когда вам было пять лет, вы страстно хотели потрогать мёртвую собаку?

– Да.

– Как вы себе представляли эту собаку? Она была большая? Маленькая? Чёрная? Белая? Добрая? Злая?

– Я не представляла себе эту собаку. Это была реальная настоящая мёртвая большая собака, похожая на волка. Есть такая порода собак – волкодав. Я хотела её потрогать и потрогала, – выходит из себя пациентка.

Назад Дальше